Убу - Кондратьев Евгений Николаевич 8 стр.


Но как ужасно было ее пробуждение, когда вернувшиеся хозяева застали в своей комнате настоящее Мамаево побоище! Обезьяна никогда не видела хозяев такими разгневанными, и хотя ей даже не досталось ремня, но при одном взгляде на их лица она пришла в ужас. С диким ревом выскочила она в прихожую, оттуда — в свою комнату и забилась в клетку.

Оставшись одни, хозяева долго подавленно молчали.

Хозяин поднял с пола листок бумаги.

— «!приветт», — прочел он упавшим голосом.

Он поднял другой листок, разорванный пополам.

«Диссертация на соискание ученой степени доктора педагогических наук» — стояло на нем.

— Избавляемся от обезьяны! — зло произнес хозяин.

В тот же вечер была решена судьба Мамая.

Нести шимпанзе туда, где он родился, — в питомник — все же пожалели. Из питомника обезьяны поступали в институты, на них ставили опыты, и многие погибали.

— Предложим его зоопарку, — сказала хозяйка.

Но Мамай еще целый месяц прожил в их доме. Прохладный весенний воздух был опасен для обезьяны, и ее нельзя было выносить на улицу. И лишь в начале лета Мамая отвезли в зоопарк.

В обезьяннике было очень тесно, и нового жильца заведующая приняла неохотно. Еще хуже отнеслись к Мамаю сами обезьяны.

В одной клетке жили две взрослые шимпанзихи (одна из них — повелительница) и угрюмый шимпанзе-старик. Мамай стал четвертым. На свою беду, он получил слишком нежное и бестолковое воспитание у людей и не имел понятия о тонкостях поведения в обществе варваров. Если бы он знал — они бы поставили его на место одним взглядом, не колотя и не кусая.

Мамай не знал многих простых вещей.

Он — такой невежа! — первый тянул руку за едой.

Он думал также, что с его желаниями должны считаться.

Он — дурило! — мало уважал своих лохматых сожителей, как раньше — своих хозяев. Здесь это было опасно.

Не знал он и того, что в каждом обезьяньем сообществе есть деспот, который не терпит неповиновения.

В первый же день Мамай был жестоко покусан, невыразимо потрясен этим и совсем по-человечьи затосковал, охваченный самой черной печалью.

Он ведь привык, что весь мир вращается вокруг него: люди, конфеты, Лирка, мячи, игрушки, тысяча разных удовольствий. И вот этот мир рухнул.

Мамай выбрал себе самый темный угол нового жилища, сел там, сжавшись в черный комок, тускло поблескивая глазами, и, казалось, до конца дней своих решил голодать. Возле него валялись кусочки хлеба и картофелины, брошенные насытившимися обезьянами, но он сидел не шевелясь, уронив руки на землю, сгорбившись и преклонив голову.

С каждым часом Мамай гнулся все больше, словно последние силы покидали его. Ноги его раздвинулись и легли на стороны, голова чуть не упала на ноги, и только переплетенные руки помешали ей в этом. Мамай превратился в скорбного уродца, в какого-то огромного печального паука. Взглянув на него, можно было бы подумать, что от Мамая осталась лишь одна большая голова с расширенными скорбно глазами, с торчащими из-под головы в разные стороны скрюченными ногами и руками.

Пожалуй, образ печали такой силы и выразительности пластикой человеческого тела создать было бы невозможно!

Наверно, потому, когда бывшие хозяева позвонили в зоопарк, заведующая обезьянником потребовала, чтобы они забирали Мамая.

— Если не хотите, чтоб он скончался у нас, — добавила она.

— Но мы не можем…

— Это уж ваше дело.

— Мы подумаем…

6

Утром бывший хозяин сказал:

— Жена, забирать мы не будем. Но я попробую создать ему положение в обществе. Одеваюсь и еду. Собери ему что-нибудь повкуснее, а я возьму игрушки.

Он порылся в Мамаевой сумке, потом отбросил ее и что-то положил в свой карман.

— Что ты придумал?

— Я хочу только попробовать… — уклончиво произнес он. — Вернешься с работы, узнаешь…

Весь день человек провел в обезьяннике, а за ужином дома признался:

— А я ведь чуть не взял его с собой! Такую бурную встречу он мне устроил. Представь, вхожу. Все шимпанзе на меня уставились, смотрят. А он — я его не сразу и разглядел — сидит такой жалкий-жалкий (муж попробовал съежиться, изобразить). Сама скорбь, полная депрессия, старческий маразм души и тела… И вдруг как хрюкнет! Подскочил на месте, словно катапультировал, да как бросится ко мне! Как заухает, залает радостно, глаза безумные, сияют прожекторами, рот ползет до ушей, хотел броситься мне на шею, да ткнулся зубами в решетку, потом вытянул губы и, вижу, тянется к моему лицу, целоваться желает!

— Хорошо, Петя, что я не пошла. Я бы разревелась, наверно!.. А он сильно покусан? Что он, как? Каким ты его оставил? Он чуть с ума не сошел, когда ты уходил?

— Да, почти, — муж протер запотевшие очки платком.

— Что же делать?

— Ничего. Сейчас ему будет легче. Притерпится. Я ему повесил на шею одну штуку. Вроде амулета, защищающего от чужих зубов, от печалей.

— Ты о чем говоришь?

— Вот послушай. Он очень рвался ко мне, пробовал даже дверцу выломать. Я ему и протянул тогда ту игрушку, детский пистолет. Он взял да как начал палить — дым, огонь, треск! Это же для него сигнал освобождения! Его недруги, как воробьи, взлетели чуть не до самого потолка и там повисли, кто за что уцепился. Даже дряхлый старик и тот оказался не менее проворным, чем молодые шимпанзихи. Я, конечно, не мог выпустить Мамая, но зато достаю пачку сушеных бананов и протягиваю ему. Так он сначала протянул руку, потом вздрогнул и вот так (муж отвернулся и поднял голову) смотрит: не кинутся ли на него, не покусают ли снова? Они видят, что он смотрит, да еще игрушку на них случайно наставил, — ну, такой визг подняли, что Мамай вроде оторопел. Человек на его месте не меньше Мамая удивился бы новой ситуации, но Мамай ничего, быстро все принял как есть — взял у меня пачку и всю уплел, даже не оглядываясь.

— Ты думаешь, они не привыкнут к его пушке?

— Пусть привыкают. Авторитет уже создан. Громкий! — Муж засмеялся. — Деспотиха запугана — это главное. Если расстреляет все пистоны, я ему еще подброшу. Да и этих хватит нагнать страху.

— А не отнимут?

— Что?! Они не прикоснутся к игрушке, как не прикоснулись бы к змее!

— Да… Вот что значит начать новую жизнь…

— Ничего!.. Главное — он умная обезьяна. Если б мы занимались с ним по-настоящему… Но мы где-то сделали ошибку…

Жена вздохнула:

— К сожалению, пугач — это все, что мы ему дали «полезного»…

Е. Кондратьев

Додди-артистка

Карелу Створа, воспитателю слонов

Пунчи, Кади и Дженни

1

В театре начинался спектакль.

За сценой в клетках ждали своего выхода звери. Славная труппа! Барсук и енот, гималайский медведь и кошка, лиса и волк, свинья, мартышка и прочие творческие работники.

Я, служивший в театре дрессировщиком не первый год, знал, как подойти к каждому из них, знал их вкусы, привычки и угадывал их настроение так же легко, как настроение своей жены. И мне бы еще долго казалось, что в их поведении не может уже быть для меня ничего нового, не замеченного мной, если бы мой сын не прислушался в ту минуту к словам ведущей.

— Дети, — говорила ведущая, стоя на авансцене. — У меня есть к вам просьба. Наши четвероногие артисты очень любят громкие аплодисменты. Если вы увидите, что артист вам понравился, вы, пожалуйста, похлопайте ему. Договорились?

— Да! — ответили дети.

— Она правду сказала? — спросил меня сын.

И тут я замялся. Аплодисменты любим мы, дрессировщики. Это награда за наш труд. Но звери?..

Мне пришлось объяснить мальчику, что это шутка и что, конечно, они лишь исполнители наших приказов.

Однако после спектакля мне стали приходить на память разные случаи из жизни театра, размышляя над которыми я понял тогда, что во многом был слеп, не видя того, что каждый день проходит перед глазами, и плохо понимая наших питомцев.

Особенно ярко представилось мне одно, не совсем обычное, прошлогоднее выступление слонихи Додди на гастролях. Пожалуй, об этом стоит рассказать.

2

Но прежде всего — о дороге.

С первых шагов гастрольное путешествие Додди не сулило удачи. Начать с того, что слониха не захотела покинуть свой дом. Она любила прогулки по соседним улицам города, но прогулки днем, а не ночью. Кроме того, она привыкла гулять вместе со старым, одряхлевшим верблюдом Гобо, который был у нас на пенсии и которому, чтобы нагнуть голову, требовалась целая минута. Этот Гобо проживал рядом с Додди в одном доме — так хотела слониха. И когда она поняла, что ей предстоит разлука с верблюдом, она порвала цепь на ноге и вернулась к нему. Пришлось обмануть Додди и вывести Гобо на улицу. Он шел некоторое время рядом с ней, потом сбоку от грузовика, к которому была привязана Додди, а затем его увели вперед и спрятали в проулке.

Слониха так и считала часть дороги, что верблюд идет где-то близко, впереди машины, а потом забыла о нем. Ходьба по ночной Москве — не такое уж привычное зрелище, и ярко освещенные витрины, разноцветные огни вывесок, редкие такси, загадочность громадных домов с темными окнами — все это отвлекло Додди от мыслей о старой привязанности. И она мирно прошла остаток пути до товарной станции, запуская хобот в кузов грузовика с сеном.

Люди, сопровождавшие слониху, поеживались от ночного озноба, спорили, надо ли накрыть Додди теплой попоной, ворчали, что сезон гастролей окончился и вся эта затея зря придумана, пусть даже октябрь ожидается на редкость теплый.

Слониха слушала их голоса, улавливала в них нотки озабоченности, как бывает перед самым представлением, и думала о том, что скоро она придет в большое помещение, где будет много света, музыки, человеческих лиц и где ей предложат делать старую, хорошо заученную и чем-то очень приятную работу.

Вот почему Додди стало досадно и скучно, когда ее ввели в темный товарный вагон и повезли неизвестно куда и зачем.

Путь был долгий, слониха ехала почти неделю, ей нечего было делать, размышлять она не умела, и ей оставалось утешаться одними воспоминаниями.

Додди очень любила свое искусство. Дрессировали ее по методу Владимира Дурова, бить никогда не били. На сцене или арене, где бы она ни выступала, ее кормили слаще, вкусней, чем в жилище. Номера были иногда очень трудные, но уже привычные, и они не только не доставляли ей муки, но весело горячили ей кровь, заставляя сильнее биться ее большое сердце. И пока под вагоном стучали колеса, Додди перебирала в памяти лучшие минуты своих выступлений. Она помнила вечер, когда впервые угадала связь между угощением, которое протягивал ей человек, и смехом, криками, рукоплесканиями зрителей. Она тогда была еще молода, но уже успела сменить старую программу на новую и выступила в аттракционе «Слон дрессирует дрессировщика», который создал имя ей и ее учителю и в котором она продолжает совершенствоваться и по сей день. Аттракцион имел бурный успех, воздух цирка все чаще и чаще содрогался от хохота зрителей и под конец словно сгустился от аплодисментов, и зрители не хотели отпускать полюбившуюся артистку, а дрессировщик первый раз в жизни прямо на арене распечатал целую батарею банок с медом и стал угощать им Додди. Вот когда она поняла сладость аплодисментов, как сладость пахучего меда! С тех пор, стоило ей услышать, как люди бьют в ладоши, она вспоминала о том своем выступлении, и у нее каждый раз вновь возникала надежда, что ее угостят чем-нибудь необычным.

Но если наградой ей был только кусок сахару или огурец, она не огорчалась и думала, что, значит, сегодня ей недостаточно много хлопали. Но ведь впереди завтра и послезавтра, впереди бесконечность — с аплодисментами, с обещаниями удовольствий. И хотя в жизни бывают и такие случаи, когда Додди, вот как сейчас, вынуждена стоять в каком-то неуютном, холодном ящике, все же таким неприятностям обязательно приходит когда-нибудь конец.

А поезд все шел и шел. Дул ветер. В товарном вагоне становилось все холоднее, и служители беспокоились, как бы Додди не простудилась. Хотя она была покрыта попоной, а на голову ей надели капор, но цепь, на которой сидела слониха, проходила через большую дыру в полу, и по вагону гуляли сквозняки. Ветер Додди не нравился. Она родилась в Индии, и холод казался ей опасным, как неизвестное, затаившееся животное. Хлопая ушами и неспокойно переставляя ноги, она под конец пути стала подумывать о побеге из неуютного жилья в какое-нибудь теплое, как ее столичный слоновник, помещение. Но тут поезд остановился.

Было утро. Стены вагона раздвинулись, и пораженная Додди увидела белую завесу из падающего снега. Сквозь толчею снежинок смутно темнели станционные постройки, пакгаузы, вагоны, стоявшие на путях. Снег был Додди в новинку, и, наверно, вам это покажется странным. Однако, проживя много лет в стране снежных метелей, Додди ни разу не выходила на улицу зимой, и теперь каждая снежинка, попавшая на её хобот, казалась ей странным холодным насекомым, и Додди с силой дунула в воздух, чтобы разогнать их назойливый, неприятный рой. Но еще больше, чем Додди, были смущены снегом служители. Снегопад продолжался, как им сказали, уже третий день, снег лег на землю толстым скрипучим покровом и, похоже, не считал себя слишком ранним и не собирался таять. Что было делать? И что толку было бы бранить капризы природы, синоптиков, устроителей несвоевременного путешествия, черта и бога!

Надо сказать, что люди местного цирка успели, правда, побеспокоиться о гостье и привезли на станцию четыре огромных теплых валенка из овечьей шерсти, подшитых кожей. Но Додди не оценила их заботу, хотя и позволила натянуть валенки на свои ноги. Стоило ей сделать несколько шагов по снегу в обновке, как она остановилась. Я не рискну предположить, что ей не понравился фасон или она почувствовала себя клоуном в этой обуви. Но все же явно ее что-то рассердило. Может быть, обувь жала или колола ступни. Додди согнула одну переднюю ногу в колене, резко брыкнула ею, и валенок, как запущенный катапультой, прошумел над головами столпившихся людей и канул в сугроб. Точно так же Додди поступила с остальными тремя. Пришлось ее снова загнать в вагон и послать людей за салом.

Через час Додди входила в заснеженный город, смазанная не хуже, чем какой-нибудь мотор на складе. Особенно густо, чтобы не потрескались от мороза, ей смазали салом кожные складки, уши, кончик хобота и подошвы.

От станции до первой улицы Додди шла по буграм, скользила по притоптанному снегу и даже один раз завалилась на бок, хотя ее вели за машиной, груженной песком, и человек, стоявший с лопатой в кузове, и она сама сыпали песок на дорогу. Однако все это еще не было бедой. Бедой стало то, что Додди все же успела сильно озябнуть и простудилась. Но хворь ее обнаружилась только на другой день после приезда — уже перед выходом на цирковую арену. А в тот вечер, едва Додди оказалась в теплом помещении, ей поднесли ведро разбавленного спирта, высыпали туда пачку рафинада и поставили это лекарство перед слонихой: «Пей, согревайся!»

Додди начала пить, сначала осторожно, потом жадно, а выпив, почувствовала, как теплеют ее уши и ноги, и приободрилась. Снег, который недавно на нее падал, представился теперь ее хмельному воображению чем-то вроде веселой мохнатой собаки, а мороз и холодный ветер показались приснившимися. К людям же, напоившим ее, она почувствовала такую любовь, словно это были рожденные ею слонята. Додди захотелось выпить еще и еще, и она вспомнила, что перед тем, как долить в ведро воды, ее дрессировщик отлил часть жидкости в поллитровую бутылку и поставил на подоконник. Неуверенно переступая помягчевшими ногами, Додди подошла к подоконнику и повела взглядом на увлеченных разговором людей. Бутылочное стекло было скользким, но все же Додди поднесла горлышко к своему рту. Однако слониха не была заправской пьяницей — посуда выскользнула из-под хобота, и звенящие осколки рассыпались по цементному полу загона.

Назад Дальше