Покоренный "атаман" - Дроздов Иван Владимирович 15 стр.


Сообщение Леона окончательно вывело Каирова из состояния тревоги. Море прояснилось, в небе засветило солнце.

2

Самарин не удивился приказу о роспуске группы электроников. Наверное, он бы не смог объяснить всех обстоятельств, побудивших Каирова принять такую меру, но сердцем, всем своим нутром Андрей чувствовал здесь себя чужим, ненужным. Здесь все торопились и чего–то боялись, небольшой коллектив ученых и инженеров напоминал Андрею пожарную команду. Пожара не было, а на лицах играли отблески пламени. В коридорах бегали рысью, за дверью кабинетов, опасливо поглядывая по сторонам, тревожно шептались. На языке у всех был Каиров. О нем говорили, на него смотрели, его провожали и встречали. Слова «Борис Ильич» и «Каиров» перемежались с другими, такими же привычными: «гидроподъем», «автоматика», «электроника».

В первые дни после создания группы электроников в незатейливую вязь привычных слов стало вплетаться новое: «самаринцы». Но звучало оно недолго. Скоро о нем забыли, как забывают о мимолетном, малозначащем эпизоде.

Все тут жили какими–то своими, недоступными для постороннего взора интересами.

Слабые натуры равнодушие окружающих обижает и злит. Самарин и не заметил бы безразличия, но беда в другом: его все больше стали отвлекать от главного занятия. Ежедневно проводились совещания, то внутри лаборатории, то общеинститутские — продолжались они по два, а порой и по три часа. А то Каиров или Папиашвили дадут частное поручение, подсунут папку «исходящих» или «входящих».

В день, когда из кабинета Каирова вынесли папку с проектом приказа о роспуске группы электроников, Самарин как будто бы даже почувствовал облегчение. Он уже знал о намерении столичного института пригласить его на работу. К тому же Андрей настроился на преддипломный отпуск. И был рад возможности поработать самостоятельно — так, чтобы никто ему не мешал, не отвлекал от дела. У него зачесались руки. Захотелось схватить в охапку разбросанные по верстаку чертежи, узлы, детальки и — домой! Вернее, в дом старика–отца. Там есть сарай — Андрей сделает из него мастерскую, наконец, там окраина города, никто не будет ему мешать.

Бритько и Кантышев, не заходя к себе в цех, пришли в институт. Как ни старался Андрей подбодрить их, они не поддавались его спокойствию. С присущей молодости горячностью считали роспуск группы электроников преступлением.

По распоряжению Каирова они давно закончили монтаж «модернизированного» АКУ — того, что в свое время сняли на «Зеленодольской». Ничего в приборе не исправляли, а только два рычажка заменили кнопками включения да панельную доску поставили заводскую. И хотели отвезти на шахту, но Каиров не давал приказа. Не знали ребята, что скромному самаринскому АКУ отводилась роль едва ли не главного козыря в предстоящей игре Каирова с московской комиссией.

— Как аспирантура? — спросил Андрей Кантышева.

— А он ее бросил! — ответил за друга Бритько.

— Не лезь ты, Петро, куда не просят!

Но Бритько продолжал:

— Написал в Киев профессору, сослался на занятость…

— Профессор звонил мне на квартиру. Ты же не знаешь, о чем мы договорились!..

— Не дури, Саня! — строго сказал Андрей. — Аспирантуру кончай. И диссертацию двигай. Нельзя нам ходить в неучах.

Андрей сказал «нам», имея в виду и себя, свою задолженность по институту. Он сдал все экзамены за пятый курс, но к диплому еще не приступал. И не знал, когда приступит. Втайне опасался, что черед до диплома дойдет не скоро. Теперь он все больше времени посвящал опытам москвичей: выполнял их письменные задания, проверял, испытывал все, что ему присылал Пивень (ноги у него поправились, но не настолько, чтобы он мог приехать в Степнянск). И выписывал литературу по сверхчистым проводникам, уходил с головой в теорию.

— Как же мы теперь? — сказал вдруг Кантышев.

— Что как? — встрепенулся Андрей. И тут же заговорил громко, с искренней веселостью: — Да вы, как я погляжу, носы повесили. С чего бы это?.. Нет никаких причин огорчаться. Вы пока работайте на своих местах, а я возьму положенный мне отпуск для подготовки диплома. Ну, а потом снова примемся за дело. Теперь уж будем работать с москвичами.

Глава седьмая

1

К отцу на окраину города Самарин отправился пешком. Впереди по аллее в полумраке раннего вечера он увидел своего старика. В валенках и щегольской дубленой шубе он шел по свежевыпавшему снежку, держа за ремешок кудлатую белую собачонку. Самарин хотел окликнуть отца, но как раз в этот момент сзади раздались шаги и незнакомый женский голосок пропел:

— Здравствуйте, Андрей Фомич. Давненько в наших краях не бывали.

В свете фонаря Самарин разглядел лицо незнакомки. Оно показалось ему юным и красивым. Кивнул женщине, сказал:

— Добрый вечер.

Про себя подумал: «Она меня знает, а я не припомню. Должно быть, в школе одной учились».

Здесь, на окраине, свои законы. В них есть что–то от старины: патриархальная благость и дух людской солидарности.

Он еще подумал: «Жизнерадостная».

Не желая навязываться в попутчики, незнакомка прибавила шагу и обогнала Самарина. Андрей Фомич глядел ей вслед, представлял, как она сейчас поравняется со стариком, поклонится ему и степенно проследует дальше. Старика Самарина знал весь город. Сорок лет простоял Фома Амвросьевич у мартена, сорок долгих, горячих лет. И неизвестно, когда бы вышел на пенсию, если бы однажды не упал во время завалки и не повредил ногу.

Андрей решил не догонять отца, шел по улице медленно, предавался воспоминаниям детства.

Подойдя к калитке родного дома, остановился. Сквозь голые ветки сада видел окно гостиной, за тюлевой занавеской маячил силуэт Хапрова — старого художника, недавно вернувшегося из Англии, где жил в эмиграции. Поселился он с семьей в Москве, но дома не сидит. Ездит, душа цыганская, по стране. «Перед смертью хочу наглядеться на Россию, — говорит. Ищет сюжеты, изучает жизнь. И пьет понемногу. Однако же рисует Хапров отменно. И работает много, исступленно. Когда, бывало, ни придет Андрей в родительский дом, Хапров рисует. На этот раз художник тоже работал. Нахохлившийся, взъерошенный, он держал в руках кисть и, словно фехтовальщик, то порывался вперед, нанося удары по холсту, то отстранялся, застывая в напряженной позе.

Андрей вошел в залитый синеватой мглой сад, направился к дровяному сараю. Летом аккуратные кирпичные постройки утопали в цветах, теперь снег лежал ровным слоем по всей усадьбе. Фома Амвросьевич убрал его лишь на тропинках и небольших площадках перед домом, сараем и погребом. Умиротворяющая тишина властвовала здесь повсюду: таилась между окаменевшими ветками, висела на заснеженном заборе, на крышах, трубах. Здесь все было знакомо с детства, все дорого и мило сердцу Андрея.

В сарае Андрей включил электрический свет. Тут была оборудована небольшая мастерская — она же и столярная, и слесарная.

— Эй, в сарае!.. Кто там?..

— Это я, папа.

Вышел навстречу отцу:

— Здравствуй, папа!

— Вспомнил отца, — недовольным голосом проговорил старик. — Дело, что ль, какое есть?

— А так, без дела, уж и не заходи в родной ом? Самарин обнял отца, поцеловал в щеку. Старик продолжал ворчать:

— Не больно ты без дела–то заходишь. Когда мать, покойница, жива была, нет–нет да, бывало, заглянешь. А уж потом… по праздникам да в день именин.

— Ну, ну, не бранись, отец, ты ведь знаешь, что, кроме тебя, у меня на свете никого и нет. Андрей подумал о Марии, грустно подумал, с тоской.

— Жениться пора, — сказал отец, словно бы угадывая его тайные мысли. — Ишь, на висках седина как высветлилась. Пойдем в дом.

Андрей молчал.

Вошли в его комнату: здесь все было так, как и пять лет назад, когда Андрей — единственное чадо Самариных — ушел в студенческое общежитие, чтобы «не тратить время на ходьбу». Узкая железная кровать, этажерка с книгами да неказистый стол у окна. Из–под кровати выглядывает коврик из кроличьих шкурок — водил когда–то кроликов Андрей Самарин. В студенческие годы он бывал в своем детском гнезде временами: когда месяц поживет, в другой раз — неделю, а случалось — одну ночь переспит. Когда же получил комнату в центре города, и совсем стал редко бывать у родителей.

— Я поживу в своей келье.

Старик пожал плечами, про себя подумал: «Твоя воля. Однако что–то с тобой неладно, парень…» Но сказал другое:

— Живи на здоровье. Ужин приготовить?

— Не надо, папа. Ты обо мне не беспокойся. Хапров–то как, не надоел тебе?

— В душу пораненный человек, а так ничего. Пусть живет. Все нам с Пушком веселее.

Зашел к Хапрову.

— Не помешаю, Святополк Юрьевич?

— А-а… Самарин–младший!.. Наоборот, расскажите, как вы там в двадцатом веке поживаете?.. Я, как видите, в прошлую эру перебрался. Героев русских былин оживляю. Писал мартеновскую бригаду, да бросил. Пульс времени не уловлю. Ускользает.

— Выходит, старина–то легче дается.

— Тоже не вдруг! Иной раз кажется, что в старину и небо ярче было и трава зеленее. А порой из глубины воображения туман какой–то лезет. А то горизонт начнет полыхать багрянцем — зори, закаты, огни. Вот и теперь, никак не могу одолеть вон тот оранжевый размыв: мне нужно грусть напустить, а он пламенем пышет. Словно пожар!.. Что–то вы сегодня невеселый, Андрей Фомич, что–то смущены, взволнованы. Пустяки все! Не поддавайтесь ритму жизни, не торопитесь. Ныне все торопятся куда–то. Англия на что уж степенность блюла да размеренность всякую, а и то нынче галопом понесла. Не торопитесь, молодой человек, живите в свое удовольствие. Берите с меня, старика, пример. Мне вон жена письма шлет, возвращаться в Москву велит, а я живу себе в Степнянске да поживаю. Теперь вот зиму настоящую дождаться хочу. Какая она, зима, в степном краю?.. Смотреть буду и на холст переносить. Сюжеты у меня древние, а зима–то во все времена одинаковая.

— Сообщали по радио, Святополк Юрьевич, что картины ваши в Москве на выставке показывают.

Хапров не слушал Самарина.

— Да вот с театром местным меня черт попутал. Подрядился им спектакль оформить, а там режиссер есть такой — Кассис, так он мне всю душу вымотал. Требует какой–то архисовременности, а какой — сам не знает.

— А может, он верно требует?

— Вот–вот. Все так говорят: может, правы они? Ведь за новизну формы бьются. Новаторы! А новатор всегда прав. Разве не так у вас в институте: новатор — так ему и дорога. А что этот новатор, простите за выражение, шарлатан отъявленный — до этого никому дела нет. Вот хотя бы и Кассис. Подбил он меня «Остров Афродиты» оформлять — спектакль о героях греческого сопротивления. Не хотел я браться, но уговорил, проклятый, упросил, уластил. Ну и взялся я. Набросал эскизы — показываю ему. А он смотрит и говорит: «Как собираетесь трактовать?» Ну я, понятное дело, насторожился — сейчас, думаю, начнет развивать свои «новаторские» идеи. «Как вы, — говорит, — понимаете современную трагедию?» «Как и следует ее понимать», — отвечаю Кассису. Трагедия как трагедия: безысходная судьба, тупик, смерть. Но смерть не случайная, не от камня, упавшего с крыши, — герой погибает в борьбе с силами, которых он не может победить. А потому его гибель должна быть окрашена героикой борьбы, вдохновлять, сеять веру. Смерть героическая звучит призывом к борьбе. Словом, Данко Горького, Катерина Островского… «Вы не поняли моего замысла, — сказал мне Кассис. — Вы мне что — лозунги, да? Декларации, да? Нет, ничего подобного нам не нужно. Нам нужны символы. Поймите меня как художника. Я хочу поставить современную трагедию! Смерть так смерть, а не буффонада. Герой страдает, и зритель должен страдать, герой умирает — пусть зритель плачет. Хватит знамен и шествий с высоко поднятой головой. Герои тоже люди. Никто из них не умирает, улыбаясь». «Однако должен быть какой–то настрой, — возражаю Кассису. — Художественное осмысление факта. Что–то мы должны осудить, что–то утвердить. По–моему, в этом задача искусства». «Шекспир не думал о задачах, создавая свои нетленные творения. Словом, лейтмотив моего спектакля — страдание. Обнажим и покажем жизнь, какой она есть!»

— Оригинал, ваш Кассис, — Сказал Самарин.

— Обнажать все умеют. Кто нам объяснит жизнь? Хапров сделал несколько мазков, бросил кисть, пошел на кухню. Достал из холодильника вина, разлил по рюмкам.

— Я вижу перед собой героев–антифашистов, людей, идущих на смерть ради своих идеалов. А он говорит: страдание. Они страдали, да! Но не страдание главное. Борьба! — вот смысл их жизни и смерти. Я нарисовал мать погибшего героя: идет она в черной шали на фоне багрового пламени. Но Кассис говорит: «Убрать пламя!.. Пусть останется только один черный цвет».

За портьерой раздался простуженный бас Самарина–старшего:

— Бросьте вы своего Кассира, Святополк Юрьевич. Дался он вам. Картины ваши, слава богу, в ходу, недавно Третьяковка два полотна купила — чего же вам?.. Бросьте о нем! Надоел.

Самарин–старший носил дорогие костюмы, часто брился, усиленно чесал ежик на голове. Боялся, как бы про него не сказали: «Опустился Самарин».

— Садись, живописец. Потом облака свои домалюешь.

Обращаясь к сыну, продолжал:

— Все уши прожужжал мне проклятым кассиром.

— Кассисом, а не кассиром, — поправил Хапров.

— Все равно, — сказал Фома Амвросиевич. И чего там держали такую шельму. Я вот говорю Юрьевичу: ну–ка, заведись такой хлюст в мартеновской бригаде! Мы бы ему живо бока обломали.

Андрей налил себе грузинского вина. Холодная влага выжала из хрустального фужера дымчатую изморось. Покручивая пальцами фужер, вспомнил, как на сцене однажды, после финальной картины, появился Кассис. Кланялся зрителям, отечески представлял артистов. И внешним видом, и манерой говорить он удивительно напоминал Каирова.

«А теперь — отставили…»

Андрей пытался представить Каирова в положении отстраненного от должности и не мог. Слишком невероятной, нелепой казалась эта мысль. На Каирове все держится, о нем только и говорят, его именем все заполнено в институте. Вот умер директор Шатилов. Повздыхали, поохали и забыли. Сейчас его обязанности исполняет заместитель. И — ничего. Кажется, так и надо. Не будет директора год или два — никто не заметит. Но Каиров… тут дело другое. Без него нет лаборатории, нет института. Так думает Папиашвили, Пришельцева, так думают многие. Случись что с Каировым, и все они всплеснут руками: «Как же теперь будет? Куда же мы теперь?» И всех остальных постигнет растерянность…

Но может быть, то же самое произошло в театре? Вот бы расспросить Марию…

— Мне бы беленькой! — тихонько просил у старика Хапров. — Фома Амвросьевич, ну дайте же мне беленькой.

Фоме Амвросиевичу не хотелось давать художнику водку, но, уступив просьбе, он сходил на кухню, принес столичную.

— Андрей Фомич, бросьте вы свои научные думы. Выпьем по одной. Ну вот. Так–то веселее. Помните, как у Сергея Есенина:

Казаться улыбчивым и простым —

Самое высшее в мире искусство.

— Люблю Есенина! — восклицал художник после третьей или четвертой рюмки. — «Черного человека» люблю. Тут вся душа есенинская, его тоска и боль. Читал, Фома Амвросьевич, «Черного человека»?..

— Есенин вроде бы про деревню писал, — робко заметил Фома Амвросьевич, нанизывая на вилку грибки собственного засола.

— Про деревню, Фома Амвросьевич, про деревню, — согласился Хапров и положил руку на плечо старика. — Про деревню и про душу. Про нашу душу, русскую. Вы вот тоже русский человек, а душу свою не знаете. Надобно, наверное, в Лондон укатить и оттуда на матушку Россию взглянуть, тогда ее оценишь и поймешь. Мой отец, когда, бывало, выпьет, разгладит лопату–бороду и запоет:

Трансва–а–аль, Трансв–а–аль, страна моя,

Горишь ты вся в огне.

Пел про Трансваль, а думал о России. Любил он Россию. И чем дальше мы были от нее — жили в Лондоне, в эмиграции, — тем больше он тосковал по родине. Граф был мой отец, эмигрант. Но где бы он ни жил — речь в доме позволял только русскую.

— Когда он помер–то? — спросил старик.

— В 1947 году. В завещании оставил мне записку: поезжай, мол, на родину, век доживай в России.

Самарин, слушая Хапрова, на минуту отвлекся от своих невеселых мыслей. Он знал историю художника, но каждый раз с большой охотой слушал его рассказ о жизни в эмиграции. Многое из того, что при первом знакомстве с художником казалось в нем наигранным и несерьезным, впоследствии получило иную окраску, стало понятным и естественным. Хапров как бы прожил две жизни: одну на чужбине, другую — в родной стране. В нем, как и следовало ожидать, боролись предрассудки и привычки совершенно противоположные, имеющие разную природу происхождения.

Назад Дальше