Васька сгреб меховую шапку самоедского покроя и, на ходу напяливая ее на голову, вышел. Князев кивнул ему вслед:
– Секретарь он у нас… артельный.
– А кто у вас председатель?
– Самоедин – председатель-то.
– Выбрали?
Князев помялся.
– Разве наши самоедина выберут?
– Ну, так как же он попал в председатели-то, этот самоедин?
– Мода такая пошла, чтобы на острову все островное было. Ну, а раз островное, так, значит, должно быть и самоедское. Если бы мы не самоедина выбрали, то артели бы хуже работать было.
– Ну, а председатель-то как, ничего?
– Ничего, парень как парень. Из самоедов, конечно, посмышленей.
– А как вообще жизнь, как промысел? Вы сами давно здесь?
– Да, пожалуй, что давненько в общем-то. Вот уж сей год восемнадцать зим отсидел.
У меня даже дух захватило.
– Восемнадцать зим… И ни разу не выезжали?
– Нет, выезжал один раз; позапрошлый год в Архангельске бывал. Уж больно захворал тогда… И вот сей год опять, вероятно, ехать придется. Когда в городу-то был, доктор ишиас у меня признал, так, видно, леченье-то не очень помогло, сей год опять невмоготу стало. Как малость простыну али просто на ветру, так просто ни встать ни сесть, хоть криком кричи.
– Да, болезнь это неприятная.
– Прескверная болесть-то… Она у меня, видно давненько была, а только я все перемогался, думал, просто старость сказывается. Но, между прочим, нет, я еще крепкий… Вот все годы один здесь зимовал, а тот год сына привез. Вместе две зимы перезимовали с Михайлой-то. Привык парень маленько, а оставить его здесь как-будто и боязно, больно жизнь-то здесь тяжела. Ведь тоже, знаете, как затемняет, так иной раз обет даешь последний год отзимовать, а там и на родину. Ну, а как лето-то опять придет, глядишь, и обет тот позабыл и снова одну только зимовку пересидеть закаиваешься. Промысел теперь, конечно, похуже стал, но все-таки жить можно. Нечего бога те гневить… прикопить-то, конечно, тоже кой-чего можно. Как сказать, плохо ли хорошо ли, тысяч на пять рублей промыслу за год сдашь, ну, забору тысячи на две покроешь, ну, на тысячу может, а может меньше, прочего расходу, Значит, тысячи две-то все очистится. Ежели кто не пьет, то, конечно, в этих местах поправиться может.
– А вы не пьете?
– Закаялся раз и навсегда с одного случая.
– С какого такого случая?
– Долго рассказывать.
– Ничего, время есть, расскажите.
– Да и рассказывать-то особенно нечего… Тогда еще артели-то у нас и в помине не было. Как.-то раз в те годы было это, когда большевики на земле-то с белыми воевали. Ну, к нам, конечно, не заглядывали, не до нас тогда было. А нам-то от этого не легче. Жить нужно, есть нужно, одежонка нужна, ружья нужны, порох нужон, снасть промысловая нужна. Ну, конечно, греха не утаишь – с норвежцем мы тогда шибко нюхались. А правду-то сказавши, как было и не нюхаться. С русской-то земли ничего ведь не шло, а норвежец нам все предоставлял и по продовольствию и по снаряжению. И притом преотличного качества товары. Ну, понятное дело, и нам приходилось поработать на промыслу для того, чтобы было чего у норвежца-то менять. Рыбный промысел у нас, сами знаете, никакой. Насчет морского зверя дело, конешно, много лучше, но между прочим и это дело не так уж выгодно, потому оно много трудов требует на себя. Если год удачливый и зверя много, то, пожалуй, можно бы при сноровке вполне управиться с одним тюленьим и моржовым промыслом, но работа нужна дружная, артельная. А тогда было не до артелей. Каждый сам за себя промышлял. И хорониться опять-таки приходилось, потому хотя власти никакой у нас и не было, а все-таки побаивались: а ну, как ненароком все-таки кто явится по закону промысел обирать. Ну, в общем работали в одиночку больше. Разве семейственно или своей компанией – человека по два, по три. Так вот и мы промышляли с одним зимовщиком, с Андреем Косых. Он в городу сейчас живет, может, знаете?
– Нет, не встречал.
– Ну, ин не так важно. А только сей Косых Андрюха парень был жохлый и до промыслу весьма лют. Они все с моим брательником младшим Санькой в угонку старались – кто кого больше добудет. Ну, морским-то зверем одним, конешно, не проживешь, и больше мы на песца нажимали. А только такой год тогда, помню, пришел, что песца точно повыбило. Сколько ни бились- нет его да и только. А как раз норвежцы заказывали песца первосортного, сколько ни будет, им приготовить и, по возможности, предоставить медведя. Ну, с песцом, видимо, дело срывалось, мы и порешили на медведя нажать…
Для этого случая двинулись мы на Карскую сторону. Там повыше Выходного мысу, что у самого Маточкина, губочка есть махонькая – Крынкина1. Ну, так в той губочке медведь частенько бывал. А еще повыше и еще лучше по этому делу было, губа там, Чекина прозывается. Ну, мы так и шли: ежели не в той, так в другой, а уж медведей-то наверняка добудем. Саней с нами трое
____________________
1 Повидимому, бухта Канкрина. Авт.
было и собак сорок штук. Путь-то туды льдом, прямо проливом. Льду набито – не сказать. Тороса наворочены. Итти тяжко. То и дело собакам через тороса сани подсоблять тащить приходится. Маяты этим путем примешь невесть сколько, пока до Карской-то стороны дойдешь. К концу третьих суток только к Выходному дошли. Две ночи в пути на проливе переспали. Палатка у нас норвежская была – очень хорошая палатка. Ежели примусом обогреть, то просто как дома на печи спишь. Никакая мятель не страшна…
Пока до Крынкиной губы дошли, погода портиться стала. Только добрались, а тут Дай бог успеть палатку те расставить, пока штормом не сдернуло. Расставили, снежком закидали, а метелица-то уж в полном действии.
Крутит снегом, бьет по полотнищу как дробовыми зарядами. Собаки на палатку-то навалились. А от них через час одни бугорки только. Ночь переспали, а ветер не спадает, вьюга метет все, как и вчера. Снова залегли. Да так двое суток из палатки и носу не казали. Не видать конца шторму-то… Меня уже опаска брать стала: ежели так просидим, провиант зря похарчим и без промыслу назад ворочаться придется. Ажно тоска забрала. И так-то в полдень темь стоит, а тут еще палатку снегом обвалило, что замуровало. И ветер-то орет так, точно все зверье с Новой Земли сошлось и об нас плачет. Худо стало. Тоска. Ну, не выдержали мы тут-маленько и дерябнули. Спирт норвежский, он вонючий да валкий. И не приметили, как сон-то свалил. Вдобавок в палатке тепло стало, как в землянке, от наваленного сверху снега. Разомлели…
И господь его ведает, сколько времени спали-то, а только, видимо, совсем маленько, потому что когда проснулся, голова у меня была что твой котелок – никакого соображения. А проснулся я оттого, что крыша палаточная на меня провалилась. И ровно весу-то в ней ничего, а давит так, что ни повернуться ни вздохнуть. Возня наверху какая-то идет – собаки дерутся. Да так при этом кувыркаются, что все у нас под полотнищем к дьяволовой матери полетело. Попытался я было на корачки встать – на себя навалившуюся палатку поднять, а только невмоготу. В голове гудит, руки, ноги не совсем исправно меня слушают. И стало мне казаться, что как бы ерунда все это, и надо, мол, просто-напросто спать завалиться. Было я уже и опустился снова, как точно резануло меня по мозгам-то: слышу, кричит на воле Санька, брательник мой. Да так кричит, словно пытает его кто. Из самой души вопит. И как ни был я пьян, а понял тут, что что-то нескладное приключилось на воле-то. Стал я Андрея расталкивать, а он без всякого понятия – мычит только и головой крутит. А палатка-то уже вовсе завалилась и дышать трудно стало. Плюнул я на Андрея и спиной что есть силы в палатку уперся. А она вдруг возьми да без всякого труда и подайся, я с размаху прямо в сугроб и вывернулся. А кругом уже никого нет. Только под откосом, что к берегу спускается, клубок какой-то ворочается, ажно снег столбом кружится. Оттуда и собачий лай идет. Но только, прежде чем я своими пьяными глазами-то разобрал, в чем дело, из самой кучи выстрел грянул. Тогда мне все ясно представилось: из свалки на задние лапы медведь поднялся и несколькими ударами лап собак расшвырял. Я и понял, что под медведем-то Санька…
За минуту до того в голове у меня точно в набат били и думать от пьяного звона тяжко было, а туг просветлел. Сдернул я полотнище палатки со всем, что на нем навалено было, с санями и снастью, чтобы винтовку взять. А пьяный Андрюха ворочается и мычит, винтовки обе под себя подмял и вцепился в них. Не минуты, каждый миг дорог, а Андрюха спьяну лютеет, винтовки не дает. Озверел тут и я: Андрея чем-то, что под руку подвернулось, по голове хряснул. Винтовку схватил, а патронов в общей-то каше и не найти. Бросил я винтовку и как был кубарем прямо под откос. Знаете, как мальчишки с обрыва катаются, так и я очертя голову с обрыва качусь. Уже на пути только сообразил, что оружия у меня всего только что нож. Длинный нож от, английской работы, тоже у норвежцев куплен. Вот он…
Князев приподнялся и снял со стены массивный складной нож. Длинный крепкий клинок наполовину сточен. Он выкидывался из большого костяного черенка нажимом кнопки, на манер навахи.
– И тут как раз до самой свалки я и докатился. В кучу сбились наши собаки; которые, вцепившись в зад медведю, так и висят, которые в снегу, обрызганном кровью, тут же валяются. Гомон стоит, а только медведь не оборачивается, храпит… И увидел я – из-под медведя Санькины пимы торчат. Толком-то я не очень помню, как и што было. Ножом я медведя под лопатку ударил. Но не дошел нож, што ли, а только медведь Саньку-то оставил и на меня переваливаться стал. Тут я его еще раз двинул, когда он уже меня было под себя совсем подмял. И получилось так, что Санька весь измятый недвижим лежит – ни рукой ни ногой шевельнуть не может и горлом кровь у него так и хлещет. А я все это вижу, но до Саньки дотянуться не могу, потому что на мне вся туша медвежья лежит. Пудов пятнадцать в нем было, а упору на снегу-то нет и сбросить его с себя я никак не могу. Точно обнял он меня перед тем, как сдохнуть. А может, просто спьяну я сил решился на половину. Ну, да одним словом, так мы и лежим. Санька весь в крови в аршине от меня, я под медведем. Тут Санька в себя пришел, простонал, меня увидел. Я пытать его стал, как он так под медведя попал.
А дело-то такое оказалось: медведь, видимо, на нашу стоянку набрел, да палатки-то под снегом не разобрал. Собаки на него накинулись. Тут Санька и выскочил. Но только Саньке стрелять нельзя стало, потому медведь с собаками прямо на палатку насел и на нас с Андреем провалился. Санька забоялся, что нас кого повредит. Стал медведя обходить, чтобы к морю отрезать, да как-то оступился, што ли, и в снег глубоко провалился. А медведь в тот раз его и настиг. Санька с откоса-то скатился. Медведь с ним. А за ним вся свора. Тут Санька стрельнул в упор в медведя, да только подранил его. Ну, и оказался под зверем. Говорит, пока у палатки возился, нас с Андреем кликал. Да мы спьяну не слыхали, видимо…
И как сказал он мне это про сон-то наш, так лучше бы не то что ругал, а просто убил бы своими руками. До того совестно мне стало, что отвернулся от него. И страшно глядеть, как он кровь все на грудь себе сплевывает. Сознательность он тут потерял. Да так больше в себя и не приходил. Богу душу, видимо, и отдал. Как он хрипеть-то стал, я тут понял, что дело не шуточное, кое-как с надрывом из-под медведя вылез. Да ни к чему. Поздно… Мы Санькино тело так там и схоронили, в Крынкиной губе. Крестик из его лыж наладили, чтобы место отметить. А только, видимо, бураном крест тот свалило, либо весной со снегом снесло. Не нашли мы этого места весной… Саньке-то двадцать с малостью годков было и погиб он. Такое мое совестное покаяние на всю жизнь от моей выпивки. Коли бы не пьян был, непременно бы медведя без вреда взяли…
Князев широкой пятерней поскреб кудлатую голову.
– Ино вы упряжку мою поглядеть хотели. Выходите на двор, я сейчас спинжак накину да следом выйду.
Мы поблагодарили хозяев за чудный пирог и вышли на улицу.
Ослепительное солнце заливало губу. Снеговые вершины сгрудившихся вокруг становища гор казались совсем голубыми. Они слились бы с бледным прозрачным куполом неба, если бы за каждую из них не цеплялся кудрявый клубок белого тумана.
На крыльце нас атаковала разношерстная стая ездовых собак. Среди них бросались в глаза местные уроженцы, особенно коренастые и пушистые. Прямо какие-то клубки жесткой, торчащей во все стороны серой шерсти.
Отбиваясь от собак, Блувштейн добрался до стоящего, прилепившись к князевскому дому, крошечного строения, кое-как сколоченного из сучковатых горбылей. Часть собак убежала на середину площадки и продолжала возню, но несколько штук с настороженным видом сели у самых дверей пристроечки. Как только открылась дверь и Блувштейн не успел еще выйти на улицу, эти собаки сорвались и кинулись, сбивая его с ног, в пристройку, старательно уничтожая следы его пребывания в ней. Видя это, я не последовал примеру Блувштейна и постарался незаметно для собак уйти в сторонку от становища. Сначала мне это как-будто удалось. Но стоило мне только нагнуться к земле, как, откуда ни возьмись, вокруг меня немедленно, с видом терпеливого ожидания, расселось несколько мохнатых санитаров.
Пока мы вели разговоры с Князевым, в дальнем домике, где помещается контора артели и живет председатель, шло бурное собрание. Оказывается, артель выделила двух промышленников – старого кривого самоедина Михайло Вылку и молодого Алексея Антипина – для поездки на промысел на Карскую сторону, в старое покинутое зимовье в бухте Брандта. А так как пройти туда из-за льдов, забивших пролив, на катере артели было мало надежды, то промышленники хотели воспользоваться «Новой Землей». Ей ничего не стоило забросить к Брандту двух человек со всеми их запасами и снаряжением. Но в последний момент, когда нужно уже было грузить пожитки на катер, Антипин стал тянуть какую-то волынку. Сперва он заявил, что у него нет хорошей малицы. Малицу ему немедленно предоставили. Тогда выяснилось, что его винтовка никуда не годится. Винтовку ему нашли. Но одна «германка» Антипина не удовлетворяла, и он потребовал еще Ремингтон… Когда ему дали и Ремингтон, оказалось, что вся задержка, в сущности, в том, что он, Антипин, секретарь артели и не может, мол, уехать, не сдав дела новому секретарю. А нового-то секретаря артель выбрать не удосужилась. Споры и крики в избе шли уже в течение двух часов, пока за дело не взялся, со всей полнотой новоземельской высшей власти, сам Тыко Вылка. Он положил на стол портфель, расстегнул кожаную безрукавку, выставил грудь, унизанную бесконечным множеством значков и жетонов советских общественных организаций, от Всекохотсоюза до Мопра, и объявил себя председателем собрания.
– Ты, Игнат, председатель артели?
Из круга сидящих на корточках по стене самоедов приподнялся бородатый самоедин.
– Я приситатиль.
– Говори нам, Игнат, кто должен на Бранта ехать?
– Артель собирала Вылку кривого и Лексю.
– Есть кто новый секретарь заместо Лекси?
– Собирать артель мозет.
– Ну, собирайте кого думаете.
Снова поднялся гомон без всякой надежды на удовлетворительные результаты. Вылка решил вопрос:
– Ну, вот чиво я вам скажу. Сичас не надо нового секретаря, выберете когда их на Бранта справите. Согласны?
– Почему не согласны. Артель всегда согласна.
Вылка поерошил свои моржовые усы и сказал Антипину:
– Ну, Лексей, пиши протокол.
Но Лексей взъелся.
– Чего я тебе писать буду, коли я не секретарь больше. Пиши сам.
Однако Вылка решил настоять на своем.
– Мне, Лексей, ни к чему протоколы писать, я председатель и могу секретаря заставить писать. Садись – пиши.
Это было сказано настолько внушительно, что Антипин молча уселся и написал свой последний протокол.
На поверку оказалось, что вся свара-то загорелась из: за того, что к Антипину, молодому, белобрысому парню, с которым мы поспорили давеча у Князева, недавно приехала молодая жена, и ему не хотелось уезжать сейчас на Карскую сторону. Отказаться от выбора артели тоже не хотелось, так как сейчас Госторг повел чистку артелей и без всякого стеснения вывозит с острова всех, кто оказывается мало пригодным для промыслов или манкирует работой в артелях.