Для того, чтобы выйти на крыльцо, нужно преодолеть сопротивление ветра, давящего на входную дверь с силой, буквально валящей с ног. Борьба эта тем труднее, что крыльцо, ступеньки, перила – все скользко и блестит как лакированное.
Густой, промозглый туман обволакивает все кругом непроглядной мутью.
Пронзительные, почти никогда не прекращающиеся ветры и постоянные туманы – это свойства климата, делающие жизнь на Колгуеве и особенно в Бугрине очень тяжелой. Местоположение Бугрина выбрано весьма неудачно; становище стоит на совершенно открытом угоре, ничем не защищенном от ветров всех румбов.
Хотя в свою очередь эти ветры и обеззараживают Колгуев, избавляя его даже от мух, оводов и т. п.
Овод – это бич оленевода. На Колгуеве овод появляется не каждый год, но все же иногда бывает. Вред, причиняемый оводом, сводится к двум явлениям. Первое – это то, что, раз заведшись в шкуре оленя, овод оставляет там свои яички. Выходящие из яичек личинки под кожей животного образуют волдыри – свищи. Свищи причиняют оленю большие страдания, постоянно беспокоят его и изнуряют. Кроме того, в местах свищей на шкуре образуются дыры, обесценивая постели, идущие на замшу.
Из болезней наиболее частыми и распространенными среди оленей являются – головная болезнь и копытка, выводящие из строя огромные количества зверя.
На Колгуеве овод если и появляется, то не в таком подавляющем количестве как на материке. С острова самоедам уже некуда кочевать со стадами, чтобы уйти от овода, как уходит от него и от гнуса материковый самоед, поэтому колгуевец и не пренебрегает борьбой с оводом. Овода приманивают на разостланные белой замшевой стороной наверх постели или на парусину и уничтожают.
Подкожные свищи самоеды также выдавливают. Мне не привелось видеть, но рассказывают, что, выдавливая свищей, самоеды их тут же и съедают. Так как выдавливание свищей возлагается на ребятишек, то свищи и считаются детским лакомством.
Что касается Колгуева, то на нем наиболее серьезной угрозой целости оленьих стад является гололедица. Из-за того, что сквозь покрытый гололедом снежный покров олень не может добыть себе ягель, стада гибнут. Иногда, в неудачные годы, падеж доходит до 60% наличного состава стад. В случае появления гололедицы судьба стада целиком зависит от знания местности пастухом и от его уменья отыскать площади ягеля, доступного оленю. Однако, судя по рассказам, здесь самоед-пастух далеко не всегда оказывается на высоте.
Стерильность колгуевского воздуха делает остров почти совершенно безопасным в отношении эпизоотий, губящих на материке десятки и сотни тысяч оленей за год. Поэтому Госторг и сосредоточил внимание на Колгуеве как на природном оленном заказнике, способном дать значительное количество экспортного сырья (оленьи окорока, замша, шерсть).
Теперь оленное хозяйство на острове находится в совершенно зачаточном состоянии, используются только шкура и часть мяса оленя; убой не превышает 3 000 голов ежегодно (в стаде Госторга).
В значительной мере недостаточная эффективность напряженной работы Госторга происходит вследствие отсутствия необходимой согласованности в действиях Госторга и Комитета севера и, по-видимому, непрекращающихся между этими организациями скрытых трений на почве их советизаторской, колонизационной и торговой деятельности.
Основная и, пожалуй, единственная в настоящее время база, на которой Госторг и Комитет севера могли и должны были бы объединить свои усилия, туземное оленное хозяйство, остается неиспользованной.
Колгуев – совершенно исключительное место для оленевода.
Холодные, колючие ветры Баренцова моря насквозь, из конца в конец, продувают остров. Жесткая трава лежмя-лежит под напором шипящих порывов. Но эти порывы, бич русаков, живущих на острове, спасение для оленей. И эти порывы, играющие роль единственного озонатора колгуевского воздуха, рано или поздно будут использованы.
Но мне не легче от живительного свойства холодного ветра, резкими короткими ударами бьющего со стороны бушующего за кошками моря. Суконная куртка – плохая защита от суровых вздохов старого Борея. Надо спасаться в избу.
В больничной горнице жарко до духоты. Видимо, калории, затраченные мной на рубку дров, дали обильные всходы в печи, истопленной руками самого Блувштейна.
Засыпая, я слышу заунывный вой ветра в трубе. Сквозь тонкие щели в тройных рамах пробивается мышиный писк резких порывов.
В нос ударяет резкий запах раздавленного клопа. Вероятно, это первый нечаянный мазок на моей простыне за сегодняшнюю ночь. К сожалению, не последний.
Колгуевская больница никогда не переживала такого оживления, как со времени нашего приезда.
Днем и ночью мы только и занимаемся приемом гостей. С примусов не сходят чайники, так как, надо отдать справедливость колгуевцам, даже русакам, пить чай они отменные мастера. О самоедах я уже не говорю. Их способность поглощать чай просто феноменальна, особенно у женщин. Полуведерный чайник приходится подогревать дважды, чтобы угостить четырех человек. Однако не следует думать, что в качестве угощения здесь можно отделаться одним чаем. Чай – это только прелюдия к угощению, выставляемому людьми, приехавшими «с парохода». Основное – это водка. Все взоры устремлены на твой багаж, все разговоры вертятся около того, сколько у тебя водки.
Приезжий, не поднесший «кумку» гостю, погибший человек, если он имеет в виду не только сделать какое-нибудь дело с туземцами, но даже просто извлечь от них какие-нибудь сведения.
Уже на другой день после того, как мы высадились на берег, тундра, по-видимому, знала о нашем прибытии. Начали приезжать гости.
Лихо подкатили к крыльцу три первые нарты. Через минуту в комнату вошли и три первые гостя: Ека, Макся и Неньця. Входят робко, застенчиво, смотрят исподлобья.
Я еще не в курсе тем, которые могут заинтересовать самоедов; гости сосредоточенно молчат. Так же сосредоточенно и молча пьют чай. Пьют его неимоверно горячим и очень быстро. Жадно откусывают большие куски сахара.
Пытаюсь занять гостей барометром.
– Вот аппарат, который говорит наперед, какая погода будет.
Молодой самоедин поглядел, видимо, из желания не обидеть хозяина и снова принялся за чай.
Старик даже не стал смотреть и пренебрежительно махнул рукой.
– Твоя аппарат врет. Цисы эта, а цисы засегда врет. Наса чум цисы был, так засегда один время казал.
Мой барометр он принял за часы, а в часах его, по-видимому, уже разочаровал какой-то ломаный будильник, невесть каким ветром заброшенный в тундру. Я попробовал все же объяснить ему:
– Нет, друг, это не часы. Это совсем другая штука. Она не время говорит, а говорит, какая погода вперед будет: завтра, послезавтра.
– Ты, парень, брось, все равно такая штука врет. Кто могу сказывать, какая погода перед будя?
После этого я уже не делаю попыток занимать гостей нашими диковинками.
Молчаливое хлюпанье и чавканье длится десять, пятнадцать, двадцать минут. Наконец Макся решается прервать молчание. Маленький, щуплый, он, застенчиво улыбаясь, выдавливает из себя еле слышно:
– Хоросa цай.
Помолчав, точно подумав, так же робко замечает:
– Сахар хоросa.
Двое других, соглашаясь, кивают головой. Я решаю использовать это начало и завязываю разговор.
– А разве у вас нет чая и сахара?
Макся смущенно опускает глаза и, ни на кого не глядя, цедит:
– Какой цай? Не стала цай, не стала сахар.
– Почему не стало?
– Агент мала давал.
– Так ты, наверно, промысла не сдавал, вот агент тебе и не давал.
– Какой промысла, нет промысла. Так давать нада.
– Почему же нет промысла?
– Зверь не стала. Зверь больсевик стала. Хоудe ягу, aу ягу.
– И не будет aу потому, что вы яйца весной у них обираете, откуда же aу будут?
– Яйца как не обирать, что кушать будем?
– Так ведь лучше подождать, пока птица будет. Лучше большую птицу съесть, чем маленькое яйцо.
– Как не луцце.
– Так зачем же яйца берете?
– А как не брать?
– Так ведь ты же сам сказал, что лучше большая утка, чем маленькое яйцо.
– Как не люцце. А если яйца не брать, что кушать будем? Понимаешь ли, нет ли?
Я вижу, что это сказка про белого бычка, и перевожу разговор.
– А вот куроптей у вас тут много должно быть. Госторг промысел ставить будет.
– Хоудe ягу. Нет куроптя.
– А куда же он девался?
– Хоудe больсевик стала, не стала на Колгуе.
– Что же по-твоему большевики плохие люди?
– Зацем плохой? Нет плохой. Говорю только, больсевик глупой. Нам тенег нада, сахар нада, сипун для пой нада, цай нада, водка нада. Понимаешь ли, нет ли?
– Понимаю, конечно, вам все это и привозят.
– Какой привозят… мало привозят.
– Ну, сколько тебе чего надо? У тебя какая семья?
– Моя какой семья, малой семья – не есть, aнцы два есть, больше нет.
– Старики есть?
– Ягу.
– Ну так сколько же на тебя, женку и двоих детей чего нужно в год?
– На год? Сахар два сотня килограмма нада; цяй два десятка килограмма нада; мука десять мешок нада. Агент не дает столько. Мала дает, сей год сахар шестьдесят сотня (160) килов давал, цяй пятнадцать килов давал. Мала… Вон больсевик больница строил. Зацем больница, ты мне кази? Больница много тенег стоил. Тенег нет – больница есть. Пустой дело. Водка тозе нет, как мозна? Глупой больсевик.
– Постой, друг, ты что-то врешь. Ведь у вас на острове свой совет?
– Свой.
– Свой председатель?
– Свой претатель. Я сам, парень, замеситель претателю.
– Заместитель председателя?
– Ну да, замеситель.
– Так вы же сами должны говорить, что вам нужно, чего не нужно. И разве к вам не приезжали русаки объяснять, как совет работать должен, почему надо больницу строить, почему теперь водки нет?
– Как не приезал, приезал. Многа приезал. Самый больсой начальник из самой больсой исполком приезал Сидельник его прозывают.
– Синельников, что ли?
– Ну да, Сидельник, он. Приезал, собрание делал. Много говорил. Наса говорит, самоетький совет делать нада, а сам наказал секретарем Павлика выбирать. Мы выбирал, руки поднимал. Как мозна не выбирать.
Рассказчик стал, повидимому, оживляться, но тут его перебил по-самоедски сосед, седой как лунь старик. с изборожденным глубокими морщинами лицом.
– Ну да, как мозна не выбирать, коли Сидельник наказал. Сидельник многа говорил. Наказал водки пить не нада. Церковь ходить не нада. А только врал все парень. А зацем самоеду пьяный не быть? Не, врес, парень, нас не омманешь. Сидельник наказывал самоетьку обцеству в церковь ходить не нада. Многа врал Сидельник. Он сам чум никогда не емдал. Павлик посылал. Павлик тут у нас секретарем зимовал, все на чумы емдал, водку вместе пили. Павлик хороса видал, какая наса жизнь, что самоеду нада. На другой раз, когда Сидельник приезал, опять собрания делал, Павлик тозе говорил. Сидельника крепко ругал. Сидельник велел другой секретарь выбирать. Мы руки поднимал. Как мозна не поднимать, коли больсой начальник из самый больсой исполком наказал. Казал Павлик водку пивал, с водки помирать будем. А только, парень, нас не омманешь. Русаку водка, а самоедам больница? Так не ладна, парень.
Двое других самоедов согласно кивнули головами.
– Да, так не ладна, парень.
Эта поддержка точно подстегнула старика.
– Ты кажи, парень, кто врал-то, агент врал ли, нацальник врал ли? Не Сидельник, другой начальник на Колгуй езжал. Наказывал нам, не нада долг Госторгу платить. Наказывал, Госторг грабил долг тот, не нада платить. Да… больсой советьки хозяин долг списать будя. Так начальник наказывал. Да… а агент как делал? Наказывал: «долг плати». Долг есть – товара нет. Какое мое дело долг? Ты товар давай, есть долг, нет долг! Мне товар все одно нузен. Давай товар, как начальник наказывал. Кто врал? Я так думаю – агент врал. Нас не омманешь, парень!
Они сумрачно допили чай и положили чашки на блюдца.
Минут десять прошло в молчании. Я не знал, как реагировать на только-что слышанную отповедь большому начальнику из самого большого исполкома, Сидельнику. Я догадывался, что речь идет о некоем Синельникове, который не то от Архангельского исполкома, не то от Комитета севера совершает каждое лето объезд островов на манер ревизора-сенатора: устрояет советский строй среди туземцев, чинит суд-расправу. Но я совершенно не был в курсе местных дел и не знал, в какой мере правы самоеды.
Меня выручил, наконец, Неньця.
– Ты, парень, дела делать приезал на Колгуй?
– Да, вот скоро в чумы к вам поедем.
В один голос все трое облили меня холодной водой.
– А водку привозил, парень?
И они весьма недвусмысленно уставились на водочную бутылку, стоящую на столе. Однако в бутылке была чистая кипяченая вода.
– Нет, у нас здесь водки нет.
– Как нет, парень? Не нада манить, нас не омманешь. Заскорузлый палец Еки с черным, широким как лопата ногтем ткнулся в бутылку.
– Это вода, друзья.
– Какой вода? Вода нам не нада. Кумка тарa.
– Говорю, нет вина здесь.
В доказательство я налил в чашку воды из бутылки и дал попробовать всем троим. Отпили, почмокали, покачали головами.
– Десь нет, пароход есть. Какой дела делать езал, коли кумки не подносил. Только голову дуришь. Так не ладна, парень.
Я попался на удочку.
– Здесь нет, на судне водка. Вот привезут, тогда приходите, угощу кумкой.
Только это им, по-видимому, и нужно было. Они сразу поднялись.
– А не омманешь, парень?
– Зачем обманывать.
Три пары глаз еще раз подозрительно обшарили все углы, прежде чем гости решились уйти.
Наши первые туземные гости.
Всего два часа знакомства, а какая оскомина!
Ощущение оскомины охватывает вместе с чувством, близким к тошноте, от острого запаха, оставленного по себе самоедами. Кислый пот, гарь, тухлое мясо – все это смешивается в какой-то всепроникающей крепкой струе. Волны этого самоедского духа плавают по комнате вместе с сизыми клубами табачного дыма.
А из соседней комнаты так же непреодолимо лезет в дверь гул голосов собравшейся у нас русской колонии Колгуева. В голосах чувствуется необычная приподнятость, не то от радости по поводу прибытия свежих людей, не то от излишне выпитой водки. Здесь способны так много выпить без внешних признаков опьянения, что сначала никак не отличишь, просто ли человек горячится или это действие водки.
Только по тяжелому запаху спирта можно скорее догадаться о втором.
Чтобы избавиться от этой удушающей смеси самоедского пота и русской горькой, я выбегаю на двор.
Редкий для Колгуева вечер.
Почти тихо и нет тумана.
Далеко в море виднеется наш бот, отделенный от берега резкими желтыми полосами кошек, просвечивающих сквозь серо-зеленую муть воды.
По мере удаления к горизонту море делается все темней, пока не переходит в бурый, почти черный валик тумана. Над этим валиком снова серая муть, холодная, глухая какая-то, точно за ней и не скрывается прозрачная голубая чаша неба.
А с другой стороны мокрый купол неба как-будто влип в пологие буро-зеленоватые волны тундры.
Под ногами пружинит бархатистый ковер мха. Он, точно матрац, подается на каждом шагу и так и тянет нагнуться и погладить рукой его коричневый ворс.
Но какое разочарование: такой бархатистый на вид, мох дерет по руке, как хорошая терка. Из-под верхнего сухого слоя при легком нажиме выступает вода. Совершенно теряются в коричневом мшистом ковре редкие кустики незабудок. Незабудка здесь особенная. Я такой еще не видел. Цветочки необычайно чистого-чистого голубого цвета. Еще реже, отдельными глазками выглядывает иногда из-под ног ромашка.
Такой же неприветливой, как серое море, кажется коричневая тундра. И когда с моря на тундру наползает туман, она сливается с морем в одну общую муть.
Не успеваю я пройти и одного километра в сторону тундры, как свинцовые валы тумана, виденные мной над морем, уже набегают на берег и начинают затягивать больницу. Она тускло желтеет свежим срубом сквозь завесу мутных клочьев.