Оля - Кнорре Федор Федорович 20 стр.


Оля сползла спиной по забору, поискала в воздухе рукой, оперлась о плечо мальчика и с болью во всём теле, с тяжёлым усилием выпрямилась.

— Держись за меня, не боись, я чего хочешь удержу, — сказал Толька и покраснел от натуги, напрягая плечо. — Нашёл место где подыхать… Тут снег!.. Да ты, верно, подыхаешь?

Оля равнодушно сказала, с трудом разжав сухие, холодные губы:

— Подыхаю.

— Врёшь. Ты уже держишься. Ты куда идёшь-то?

Оля встряхнулась, огляделась и удивилась:

— Верно, куда же это я иду?

— Это я тебя напугал, — самодовольно отметил Толька. — Не боись, иди куда идёшь. Это я так.

— Мне на поезд надо. На станцию.

— Давай-давай, тебя там сразу в детскую комнату и в детдом бац!.. Я тебя спасать больше не стану.

— Когда это ты меня спасал? Это мой чайник тебя, свинёнка, спасал!

— Чайник!.. Меня-то не заберут, я здешний! Вон дом, зелёная калитка, это мой дом! За это я тебя и поколотил, что ты мне чайник должен подарить… Да не боись, мне его и не надо. У нас знаешь сколько чайников на куфне!.. — Он задумался, припоминая. — Вот такой… и такой… и ещё двадцать. Полна полка заставлена!

Он вприпрыжку побежал вперёд и, приподняв щеколду, действительно открыл калитку и исчез.

Глава тридцать вторая

Оля осталась одна. За домами, где-то вдалеке слышно было, как два поезда шли друг другу навстречу, загремели, встретившись, и разошлись.

Оля пошла обратно к вокзалу.

Просто не способна была придумать ничего другого. До сих пор у неё была одна цель: идти вдогонку за поездом до станции. Теперь станция была рядом. А идти было некуда, не было цели и силы обдумать своё положение.

Дошла до запасных путей, где уже какие-то новые составы всё загромоздили: одинаковые цистерны с нефтью на её глазах тронулись и пошли, мелькая перед глазами, ускоряя ход.

Открылся пассажирский длиннющий состав. Она взобралась на подножку, попробовала ручку — заперта. Пошла дальше, попробовала ещё одну дверь, там не было заперто, она вошла на площадку, потом открыла дверь в вагон. Сразу повеяло теплом. Внутренность вагона была похожа на табор, на туристский лагерь, на безалаберное общежитие, где все чего-то ждут и ничего не делают: люди валялись по полкам, кричал, капризничая, ребёнок. Сидя на корточках перед чугунной печуркой, щурясь и отворачивая лицо от жара, мужчина брезгливо брал двумя пухлыми пальцами с золотым перстнем кусочки угля и подбрасывал в топку. От кастрюльки, стоявшей на печурке, пахло вкусным варевом.

Четыре женщины, расстелив клетчатый плед, играли в карты.

Одна из них мельком обернулась и проговорила:

— Затворяй дверь, мальчик… Значит, вы объявляете бубны!.. Славны… бубны… Ах, бубны!.. Славны бубны за горами!..

Оля стояла, млея от тепла, от сытного запаха варева, оттого, что она опять оказалась в каком-то вагоне…

— А ты что?.. — спросила другая женщина, поднимая глаза от карт. — Да, бубны… с вашего любезного разрешения… Ты к кому?

Они не сразу бросили играть, когда Оля довольно развязно, бойко стала плести им историю про то, что её зовут Олегом, её папа, Никифораки, воюет на фронте, а она (то есть он) отстал от своего поезда по дороге в Ташкент к маме.

— Какая странная фамилия! Разве такие бывают? — спросила та, что объявляла бубны.

— Отчего же? Не мог же он придумать.

Они совсем бросили карты и начали сочувственно расспрашивать Олю, сказали даже, что вполне возможно, что их поезд отправят именно в Ташкент, хоть сейчас никто, конечно, ничего наверняка знать не может. От тепла Оля размякла, ей плакать захотелось, когда её спросили, не голодная ли она.

— Да, большое спасибо, как волк!

— Погоди, я сейчас-сейчас!.. — торопливо, громко шурша бумагой в пузатом дорожном мешке, какой-то человек свесил ноги с верхней полки, уже готовясь соскочить, но в тот же момент захлопали у Оли за спиной двери и голос, захлебнувшийся от злорадного восторга, пронзительно заорал на весь вагон:

— Во-он он, голубчик! — У него выходило это очень протяжно и даже с переливами, вроде "во-охо-хот о-он!.." — По всем вагонам шарил, замки щупал, где не заперто! Я сразу! Я, брат, издали заметил, чего тебе надо!

Чуть было не спрыгнувший с полки человек замер в последний момент, прижимая к груди полураскрытый пакет, весь просаленный от завёрнутого в нём чего-то жирного, съестного, и смотрел сверху испуганными глазами.

— Это он что у вас тут? Сумасшедший? Чего он орёт? — со спокойным достоинством (как ей казалось) или с нахальным вызовом (как могло показаться другим) спросила Оля. Правильнее сказать, ответила вовсе не Оля, а тот одичавший, приготовившийся лгать и кусаться мальчишка Олег, чей образ и манеру говорить, даже думать она на себя приняла, надела, как актёр театральный грим и костюм, соответствующий роли.

— Мальчик, зачем же ты сразу грубишь старшему! И вы не кричите! Вы из нашего эшелона? Ну, объясните!

— А-ат, я ему сейчас объясню!

— Скажите ему, пускай он меня не смеет трогать, — стараясь стряхнуть руку со своего плеча, холодея от ненависти, сказала Оля.

— Правда, не трогайте его. Ну, Олег, расскажи ещё раз по порядку, куда ты едешь?

— Он всё врёт! — еле удерживая руку, чтоб опять не вцепиться в плечо Оли, почему-то ликовал тот, что за ней гнался.

Вот это самое невыносимое и было — он не придирался, но злился, а вот именно ликовал, что её поймал.

У тётки, ловившей Колымакина, лицо было бесстрастное и даже забавное своей бесстрастностью. Милиционеру было как будто даже неловко, и он нехотя добросовестно гонялся за колбасой и, видно, старался поскорей избавиться от своей обязанности. А этот безо всяких обязанностей упивался и ликовал.

— Ты говори, ты не бойся! — добродушно подбадривал Олю тот, с верхней полки. — Только правду говори, ладно?

Стиснув зубы, Оля начала врать, сначала еле удерживаясь, чтоб не зареветь или не подраться, как уже её подзуживал Олег.

Ровным голосом, вполне толково рассказала свою историю почти до конца, получилось убедительно, трогательно — она сама это чувствовала. И на верхней полке зашуршала бумага, и человек спрыгнул вниз со своим растрёпанным кульком просаленной бумаги, и в этот момент заговорила одна из игравших в карты с испугом на добром вялом лице — сразу видно, что добром, потому что она сама пугалась и огорчалась.

— Постой-постой-постой минуточку, Олег, остановись, опомнись, пожалуйста… Ты куда… то есть к кому же ты едешь? К маме?

— Ну ясно, к маме.

— А ты сейчас только что сказал, что мама у тебя на фронте? Ты спутался просто, да? Мама же у тебя, ты говорил, в Ташкенте, да?

Оля смертельно устала, измучилась, изголодалась. Олег ей подсказывал: говори скорее «да», но что-то вспыхнуло уже в ней, она не могла остановиться. Как это так, она вот сейчас, в этом тёплом вагоне раскисла до того, что солжёт про маму! Она предаст маму, скажет, что она сидит и ждёт её в Ташкенте, солжёт про неё. "Она же на фронте, а я буду врать, что…"

— Нет (отпихнула она Олега), я сказала — мама на фронте.

— Да ведь ты сперва нам рассказывал…

— На фронте!

— Ну, всё же врёт, заливает, а вы слушаете!

— К кому же ты едешь, если у тебя там нет мамы. И зачем ты нам неправду говорил?

Оля закрыла глаза от усталости, и тогда Олег выговорил:

— Потому что… ну вас всех к чёрту!

Повернулась и пошла из вагона.

— Нет, брат, погоди-постой, от меня так не уйдёшь!.. Мы тебя доставим куда следует!.. Я имею права коменданта эшелона!.. Нет, не дрыгайся, не уйдёшь!

В тамбуре, на приступках, потом на грязной земле между двух рельсовых путей Оля ожесточённо, молча вырывалась и не могла вырваться, да теперь уже Оли вовсе не было — был остервенелый, брыкливый, злобно хрипящий мальчишка Олег.

— Пусти, чёрт, а то как двину в нос! — Это, конечно, только Олег мог такое брякнуть. Выворачиваясь из вцепившихся рук, этот самый Олег ткнулся носом в пиджак врага — прямо перед глазами, из бокового карманчика, торчала голубая расчёска, и Олег с выкрученными, как связанными, руками мгновенно сообразил, откуда что взялось, зубами выдернул расчёску и выплюнул её на землю, в снежную, рыхлую, чёрную грязь.

Ругаясь, человек нагнулся и отпустил одну руку, чтоб подобрать расчёску.

При этом произошло как-то само собой: не то нос человека стукнулся о согнутую коленку Оли, не то Оля — Олег ткнула его коленкой в нос, оказавшийся в слишком уж соблазнительной близости. Так оно было или не так, Оля и сама не знала и выпутываться окончательно предоставила отчаянному Олегу. Тот рванулся, вырвался и побежал, уверенный, что теперь-то уж он освободился совсем, и вдруг почувствовал, как в заколдованном сне, что ноги ему будто подменили, всегда лёгкие, быстрые, теперь они топали тяжело и медленно: топ… топ… — и ничего нельзя с ними поделать…

Переливчатый звонкий гром пробежал из конца в конец длинного товарного состава, колёса дёрнулись, замерли и еле заметно начали первый оборот…

Олег, не раздумывая, согнулся и нырнул под вагон, пригибая голову, на четвереньках сунулся дальше, что-то гремящее, тёмное плыло у него над головой, впереди было пространство между колёс, куда нужно было выскакивать, и заднее колесо медленно накатывалось, закрывая выход.

Олег бросился, кубарем перекатился через рельсы, выдернул ноги, откатился ещё подальше, проводил глазами колесо, проехавшее по тому месту рельса, где он только что перелезал, и на мгновение с такой ясностью представил себе, как это тяжёлое, до блеска накатанное о блестящий рельс колесо разрезает его самого ровно пополам, что его затошнило от запоздалого ужаса.

А по ту сторону состава человек выронил во второй раз, уже сам, расчёску в грязь, и у него помутилось в глазах, потому что он тоже представил себе несчастного мальчишку, разрезаемого колесом. И он с ужасом, сторонясь от грохочущего на ходу поезда, как от дракона-людоеда, попятился, спотыкаясь, и зашагал, боясь даже оглянуться, вздрагивая плечами…

Пройдя шагов десять, он вдруг, выбившись из сил, ухватился за поручень, присел на ступеньку вагона и, нашарив дрожащей рукой платок в кармане пальто, стал вытирать пот с холодного лба.

Товарный состав, вагон за вагоном, катился, грохотал мимо, казалось, ему конца не будет, но всё-таки он кончился. Прошёл последний вагон, путь остался пустым.

Оля встала на ноги и увидела того самого человека, который гнался за ней, совсем близко. Их ничто не разделяло больше. Он сидел на приступке вагона, и платок свисал у него из руки, как белый флаг капитуляции. Оля не думала о капитуляции, но почувствовала, что теперь почему-то можно не бежать от этого человека.

— Ox… проклятый… — жалобно сказал человек. — Я думал, у меня сердце… Я думал, ты под колёса… окаянный…

— Не гоняйся… — слабым голосом сказала Оля.

— Ты ничего? Не отрезало? Ты целый?

Он с таким испугом, со злобой, похожей на нежность, торопливо расспрашивал, что Оля усмехнулась:

— Отрезало… Меня всю отрезало.

Она уже могла идти и пошла, а сзади человек бессвязно повторял:

— Мальчик, а?.. Может, тебе чего, а?.. Ты погоди, а?..

Глава тридцать третья

Сидя за столом у окошка в кухне, Толька ел блины, искоса следил за всем происходящим во дворе, а ногой в толстом шерстяном носке гладил и щекотал кота, увивавшегося около его стула.

Он долго возил блином по масленой тарелке, перевернул его вилкой на другую сторону и, выждав, когда мать отвернётся, бросил вилку и двумя руками, ухватив и сложив блин, запихнул его в рот.

Блин был толстый, а Толькин рот, вообще-то довольно поместительный, по сравнению с блином был маловат. Его так закупорило блинным тёплым маслянистым тестом, что жевать никак было невозможно. И в это время сидевший на дворе под мухомором на детской площадке, засыпанной снегом, мальчишка встал и подошёл близко к окошку.

В знак того, что он его узнал, Толька подмигнул и очень живо изобразил, как он наносит своим маленьким кулачонком сокрушительный удар себе в нос, а после чего воображаемый противник, закатив глаза и раскиснув, начинает трястись и валится на бок. При этом он и в самом деле едва не свалился со стула.

Оля через стекло его передразнила, очень наглядно изобразив мимически, что именно самому Тольке предстоит трястись и валиться в раскисшем виде, если она его стукнет. У неё получилось лучше, потому что она ещё и язык высунула набок, как у забегавшейся до изнеможения собачонки.

Толька с залепленным блином ртом не мог достойно ответить тем же. Он двумя пальцами наполовину вытащил блин, подразнился и, громко чавкая, стал кусать и, заглатывая, изображать блаженство.

— Кому ты такие рожи свинячьи корчишь? — спросила Толькина мама.

— Мальчишка один.

— Откуда ты его знаешь?

— Я его вздул.

— А рожи зачем?

— А он сам дражнится!

— Блин-то, блин ты зачем ему показываешь, я тебя спрашиваю, свинёнок?

— А так… Это я ему блином дражнюся! Во! Видал блины?.. Охота слопать?.. На-кася! — Толька обернулся к матери и, ухмыляясь, пояснил: — Ему жрать охота. Подыхает прямо.

Мать прошла в сени, приоткрыла обитую войлоком дверь и крикнула:

— Эй ты, чего тут под окошком встал? Нечего под чужими окнами мотаться. Домой уходи…

— А у него дома нету! Бездомовый!.. — весёлым голосом сообщил Толька, стоя у неё за спиной.

— Тебя кто в сени звал? — шуганула мать. — Брысь отсюда. Сквозит!.. Ну-ка, зайди сюда, парень.

Оля оказалась в небольшой кухне.

Со всех сторон её охватило влажное тепло, блаженное, густое, ласковое тепло от печки с плитой, на которой кипели, пузырясь и булькая, два громадных бака с бельём.

— Откуда ты такой? — спросила Толькина мама.

Оля вяло начала рассказывать ей историю мальчика по фамилии Никифораки, но та даже не дослушала. Взяла Олю за руки и повернула ладонями вверх.

— Лёд… А грязи!..

У женщины руки были шершавые, горячо распаренные, их прикосновение было очень приятно.

Через минуту женщина, подталкивая в плечо, отвела Олю в угол к столику, где стоял таз с горячей водой, со стуком поставила рядом эмалированную мыльницу с дырочками и громадным куском простого мыла.

Оля погрузила руки в горячую воду и минуту не двигалась, потом намылила и стала тереть лицо. Вода в тазу почернела.

— Во морда грязнущая! — радостно воскликнул Толька, всё время с интересом наблюдавший за мытьём.

Женщина отняла таз, выплеснула воду в раковину, наполнила снова и опять поставила перед Олей:

— Мой ещё. Уши не забудь. Шею. Вот этим потом вытрешься…

Потом она пододвинула ногой табуретку к столу:

— Садись, ешь, — шлёпнула на тарелку блин, приготовилась положить ещё, но задумалась, приглядываясь, как Оля ест.

Как только Оля надкусила блин, её резанула боль во рту, мгновенно наполнившемся слюной, блин мгновенно исчез, растаял.

— Ты сколько не ел по-человечески? А?

— Не помню, — сказала Оля, глотая слюну, не отрывая жадных глаз от блина, уже поддетого на вилку, уже отделившегося от целой стопки, выглядывавшей из-под полотенца в деревянной чашке.

— Вижу, — сказала женщина. — Погоди. — Принесла мисочку с борщом, деревянную ложку и горбушку хлеба. — Не давись, ешь медленно.

Толька поплёлся с тарелкой к плите, выклянчил у матери ещё три блина и, усевшись прямо против Оли, уставился во все глаза на неё, точно ему фокус показывали.

Задумчиво и без удовольствия он обкусывал маленькими кусочками по краям блин. Время от времени он подмигивал потихоньку Оле. Наконец, выбрав момент, когда мать обеими руками поворачивала в баке бельё, отворачивая лицо от пара, он воровато подсунул под край Олиной чашки с борщом свой блин. Очень хитро подсунул с того боку, который матери не мог быть виден.

Потом он долго давился от еле сдерживаемого смеха, фыркал и мигал по очереди обоими глазами, восторгаясь своей ловкостью.

Оля незаметно нагнулась над столом и сунула блин в рот, после чего Толька чуть не захлебнулся от восторга…

Потом Оля проснулась оттого, что ей было жарко. Она лежала под жёстким одеялом на какой-то коечке, приткнутой вплотную к тёплому кирпичному боку печки, и услышала Толькин хохот.

Назад Дальше