— Ты из какой ватаги будешь? — спросил один из скоморохов Петруху.
— Я десять лет с Потихоней ходил. С Рыжим, с Греком.
Скоморохи недоверчиво переглянулись, завозились, закряхтели.
— Что, не верите? — вспыхнул Петруха.
— Не было у них кукольника в ватаге, — сказал второй скоморох. — Я Потихоню знаю, он давненько с кукольниками-то не ходил…
— Так я не кукольник, — покачал головой Петруха. — Это я так, баловаться начал, когда один остался. А зовут меня Петрушкой. Может, слыхали?
— Петрушка? Вроде есть такой, — задумчиво молвил один из скоморохов.
— Это не он ли у Потихони вместо сына был? — спросил второй.
— Отчего ж «был»? — обиделся Петруха. — Я — есть. Вот он я.
Разговор пошёл про общих знакомых, про давние встречи, которые почти позабылись.
Петруха, как оказалось, об этих скоморохах тоже слышал. Прозывали их Кострюком и Еремеем.
— «Всякий Еремей про себя разумей!» Присловье такое слыхивал, Петрушка? — спросил Ерёма. — Это про меня сказано!
— Говорила о себе репа: «Я, репа, с мёдом хороша!» — подхватил Кострюк. — «А я и без тебя хорош!» — ответил ей мёд.
— Это, выходит, ты — мёд? — шутливо рассердился Еремей. — Да ты дёготь, в тебе мёду — одна капля. Уж я-то знаю, тридцать годов, почитай, с тобой брожу.
Кострюк был постарше Ерёмы годков на пяток. Своей ватаги они не имели, бродили то с одним атаманом, то с другим. Часто сами по себе, вот как сейчас.
— А вор этот к нам вчера пристал, — сказал Кострюк. — Мы его толком и не знаем. По всему видно — скоморох, бахарь, либо песельник. Кто ж знал, что он на руку нечист.
Про себя Петруха много не говорил: дескать, ушёл из ватаги, идёт к родичам в Колядец. Зато подробно поведал о происшествии в монастыре, о том, как он спас жизнь вору, приняв его за честного скомороха.
Кострюк оборотился в угол ямы, застланный табачным густым дымом, и спросил вора, верно ли Петруха сказывает о дуплянском чуде и краденом камне.
— Мы с другой стороны идём, — пояснил Ерёма, — до нас про это слух ещё не дошёл.
— Десять пальцев у тебя есть и один рот, — смеясь, ответил невидимый в дыму и мраке скоморох-вор. — Стыдно, если десять одного не прокормят! У кого я камень взял, не убыло!
запел вор, —
— Не зря слово молвится, не попусту песня слагается, — поддержал вора торговец табаком.
— Не украдёшь — не проживёшь! — крикнул вор. — Только попадаться не след… — И он снова запел:
— Вот из-за песен этих срамных нас многие и считают ворами, — грустно молвил Кострюк. — А их такие вот и слагают… Тьфу!
— Наша нигде не пропадёт! — расхвастался вор. — У меня в Новгороде прошлой осенью осечка произошла — стрелец поймал, в яму повёл. Проходим мимо кружала, я говорю стрельцу: «Дозволь перед ямой ковшик браги испить? Сдачу тебе принесу». — «Ну давай, говорит, пей. Только возвращайся быстрее, я тебя тут обожду». Вошел я в кружало, прошёл через него во двор в ворота, да и был таков… На следующий день — снова осечка. Опять тот же самый стрелец-пострелец меня изловил и в яму повёл. Ведёт мимо того же кружала. «Дозволь, я его прошу, ковшик браги испить? Вот те крест — не убегу». Отпустил. Только, смотрю, он решил меня перехитрить: бежит к воротам, что со двора ведут. Решил так: я, мол, тем же ходом, что вчера, уйду, а он меня тут-то и схватит. Меня, раба божьего. А я вышел через двери на улицу и ушёл спокойненько. Так на третий день — чтоб мне на этом месте провалиться, если вру! — он снова меня ловит! И ведёт — уже в третий раз! — в яму. Идём мимо кружала. «Дозволь, говорю, добрый молодец, браги испить. Сам же видишь — бежать мне от тебя нельзя, уж больно ты хитёр». — «Нет, говорит он мне, ты хитёр, а я — хитрее. Больше меня не окрутишь. Сам я пойду за брагой и принесу тебе. Давай деньги и жди меня здесь». Дал ему полушку, он пошёл в кружало… И до сих пор меня ловит, наверно…
Торговец табаком захохотал:
— Ох и ловок же ты!
— Собака и то хвостом не из прихоти виляет, а ради хлеба! — ответил вор. — Дай мне горсть табаку — ещё и не такое услышишь!
В яму начали спихивать арестантов. Ещё одного вора приковали к колоде.
— Нас здесь, скоморохов, четверо, — сказал Кострюк, — значит, можем считаться ватагой. По старому скоморошьему закону меньше четырёх человек в ватаге быть не может.
— Ты, Кострюша, забыл, — поправил его Ерёма, — четверо, считая медведя.
— Да, есть такой обычай, — усмехнулся Кострюк. — Но я не про то. Раз мы здесь ватага, то можем правёж держать. Судить члена ватаги за позорные дела.
Вор услышал слова Кострюка и закричал из своего угла:
— Дым коромыслом, пар столбом, ни тепла, ни согрева! Мели, Емеля! Можете мне смерть приговорить, убить меня тут. Только сами тогда на дыбу пойдёте, скоморошечки!
— Есть наказания похуже смерти, — тихо сказал Ерёма, но слова его услышали все в яме.
— Лишить нужно тебя скоморошьего звания, — произнёс Кострюк. — Ты им, как личиной, прикрывался, чтоб воровать. А ежели каждый видеть будет, что ты не скоморох, так тебе и не украсть.
— Привели вороны сокола на правёж! — крикнул вор. — Старые да малые судят бывалого! Не учи меня плясать — я сам скоморох!
— Не бывать тебе, вору, больше скоморохом! — твёрдо молвил Кострюк.
— Ноги-руки переломаете? — весело спросил вор. — Ну попробуйте! Кто кого?
— Пальцем не тронем, — ласково сказал Ерёма. — Живи-поживай. А скоморошество забудь.
— Уговорили, уговорили! — захохотал вор.
— Помнишь, как называют колокол, который на неправое, грязное дело народ зовёт? — произнёс Кострюк. — Язык с него снимают, и на век он немеет. Чугуном для каши такой колокол становится.
— Да и каша в нём не варится — горька выходит, — добавил Ерёма.
— Язык мне вырвать хотите? — грозно спросил вор. — Да я вас всех перекалечу, только подойдите!
Вор ещё долго бушевал и гремел цепью, но кто-то цыкнул на него, и он замолк.
На воле день погас, и полный мрак воцарился в тюрьме.
— Чтой-то ногу ломит, — кряхтел рядом Кострюк. — Ох-хо-хо, к ростепели это, не иначе…
— А я погоду всё больше спиной да боками чую, — проговорил Ерёма, устраиваясь поудобнее. — Как начнёт кости выламывать — значит, к перемене…
Старики посудачили ещё немного о всякой всячине, потом затихли. Вздохи, ворчание, кашель становились всё глуше. Яма наполнилась храпом.
Петруха лежал рядом со скоморохами и не смыкал глаз. Суды в ватагах были редкостью, и на Петрухиной памяти такого не случалось. Давно, зим шесть назад, Потихоня, Грек и Рыжий судили кого-то, но Петруху, по молодости лет, к разговору старшие не допустили.
Думал Петруха, думал, как же старые скоморохи решили наказать вора? Что ему можно сделать? Он молодой, сильный, а они… Кроме того, Ерёма же сказал, что пальцем его не тронут…
Ночью Петруха проснулся от цепного звона. Шумел вор:
— Дайте попить, а то спать не дам!
— Накурился, баламут! — сердито пробормотал кто-то спросонья. — Теперь глотку дерёт!
— Дайте попить, православные! — заскулил вор. — Сам бы отыскал водицу, да меня колода не пускает, лязгает, как цепная собака зубами!
— Эй, держи крепче, не лей на землю, — сказал Кострюк, во тьме передавая ковш.
Слышно было, как ковш, переходя из рук в руки, движется через яму в угол, к вору.
— Не разлей…
— Не расплёскивай…
— Да не тут ручка, не тут, бестолочь…
Ковш дошёл до вора. Тот, крякнув от удовольствия, выпил его и заснул.
— Дайте ковш-то назад, — сказал Кострюк, — не гоже вещи пропадать…
— В яме не потеряется, чай, тут не океан-море, — пробормотал чей-то сонный голос.
Однако ковш пришёл назад, и Кострюк долго ворочался, пока спрятал его куда-то.
Снова стало тихо. Петруха прикорнул к тёплому боку Ерёмы и заснул.
…Утром в яме посветлело. Стало видно даже колоду в углу.
Постепенно просыпались арестанты.
Проснулся и вор. Он с хрустом потянулся, хотел сказать что-то, раскрыл рот, но вместо молодого звонкого голоса послышалось старческое шамканье. Вор опять раскрыл рот, и в яме раздался сиплый хрип.
Скоморохи равнодушно, безо всякого интереса смотрели на вора.
Тот сипел, как охрипший гусак.
Наконец разобрали: он спрашивал, что с ним.
— Потерял ты, вор, голос свой на всю жизнь, — вздохнул Кострюк. — С ватаги нашей, со всего скоморошества мы позор сняли, а с тобой, как с вором, ужо воевода сочтётся…
— Зелья дали ночью! — прохрипел вор. — Погубители!
Он забился над колодой, пытаясь вырвать цепь, потом ослаб и только тихо, по-змеиному, шипел да дёргал ногами.
— Не быть тебе больше скоморохом, — спокойно сказал Ерёма. — Нам грязных рук не надобно…
СКОМОРОХ НАЧИНАЕТ ПУТЬ
Без друга и светлый день ночкой тёмной становится.
Обитатели ямы жили, как кроты: почти без света, среди мокрых осклизлых земляных стен. Спали, сидели, ели — на земле.
Ежедневно выводили двоих арестантов, скованных друг с другом, — это называлось ходить «в связке», — на волю.
В сопровождении стражников они бродили по рынку, выпрашивая милостыню.
Содержания, то есть еды, сидящим в яме не полагалось.
У кого в городе имелись родственники или знакомые, тому приносили хлеб, лук, яйца, жбан кваса. А «чужаков», чтобы не умерли от голода, стража выводила на вольный воздух — авось соберут среди торговцев и прохожих малую толику на пропитание.
Большую часть милостыни стражники отбирали себе, на остатки покупали еду на всю яму.
В первый день ходили табачный торговец и безголосый вор.
Вернулись с руганью: полон рынок убогих и нищих, разве кого кандалами разжалобишь?
Потом воры и табачник исчезли из ямы: торговец, видно, откупился от ждущих его кнутов, а воров увели на правёж и назад не вернули.
Для Петрухи яма нежданно-негаданно обернулась радостью: Кострюк и Ерёма взялись научить Петруху кукольной премудрости.
Опытные скоморохи обычно занимались в ватагах всем. Играли на бубнах, гудках, домрах и гуслях, плясали, пели, баяли сказки; если нужда была, могли и с медведем управиться и затею новую придумать.
Реже всего в ватагах попадались кукольники. Кукольник должен был быть умелым сказителем-бахарем, руки иметь ловкие да хозяйство с собой иметь немалое — куклы.
Чаще всего кукольники ходили вместе с музыкантами и медведем — тогда скомороху-кукольнику было легче: ватага и без него могла зрителя занять, развеселить.
Но если кукольник выступал один, то и спрос с него был великий — тут уж на товарищей не надейся, сам за себя отвечай!
Кострюк и Ерёма в кукольных комедиях смыслили немало, как, впрочем, и во всех прочих скоморошьих делах.
Кострюк, как старший, держался с достоинством.
Ерёма же даже в обычной жизни вёл себя, как во время представления, — так же мельтешил, любил хлопать себя, как курица крыльями, руками по бокам, ноги у него ходуном ходили. Только в очень серьёзных случаях — к примеру, во время суда ватаги над вором — Ерёма вдруг обретал спокойствие и вёл себя уверенно и достойно.
Ерёма оказался из всех обитателей ямы самым суеверным человеком. По любому поводу он непременно отыскивал какую-нибудь примету. Утром, просыпаясь, Ерёма говорил:
— Видел сон полночный…
Петруха уже знал от него, что сны утренние и вечерние — не в счёт, они никогда не сбываются. Вот полночные — это другое дело.
— А как же определить: вечерний он, утренний или полночный? — спрашивал Петруха.
— Полночный самый отчётливый, — охотно разъяснял Ерёма, — каждую былиночку в нём помнишь… Так вот, видел я, родимые, будто мне сегодня в связке с Петрушкой идти на торжище милостыню просить. И к нам пристала собачка беленькая… Верное слово: ежели приснится белый пёс — всё в точности сбудется…
Раскрывалась крышка ямы, и круглое, как сковорода, лицо стражника нависало над ямой.
— Вот и наше солнышко взошло, охо-хо! — вздыхал Кострюк.
— Проснулись, бесовское отродье? А ну, ты и… ты… в связку! — приказывал стражник, тыча пальцем на хромого старика нищего и здоровенного парня, притворявшегося неизвестно почему глухонемым.
— Видно, сон-то был не полночным, а утренним, — сочувствовал Ерёме Петруха.
Ерёма охотно соглашался:
— Спутал я… Охо-хо, старость не радость. Ты с моё снов-то посмотри — не так ещё путать будешь…
Стоило Ерёме в ковше с водой увидеть комочек глины, упавшей со стены, как он кричал:
— Люди добрые! Нынче с полной сумой наши милостивцы придут с базара! Как крест свят — верная примета! Ох и поедим!
Но связка возвращалась с пустыми почти руками, и Ерёма только в затылке скрёб:
— Что ты скажешь… Така верная примета!
Это ничуть не мешало ему через несколько мгновений предсказывать ещё какое-нибудь событие, которое точно так же не сбывалось.
Скоморохи, как узнал Петруха, шли к князю Шуйскому, чтобы стать «оседлыми». Оседлыми назывались те скоморохи, которые прекращали бродить по Руси, обзаводились хозяйством, оседали на жительство в каком-нибудь городе.
— Бают, что князь Шуйский вокруг себя много ватаг собрал, землю дал, целую слободу для скоморохов построил, — мечтательно говорил Кострюк. — Хватит нам бродяжничать, ноги уже притомились, годы не те…
Ерёма его поддерживал:
— Нужда ходит, нужда бродит, нужда песенки поёт! Лапти рваные, кошель пустой, а в голове волос седой. Оседлым легче жить: призовёт князь — распотешим его, не призовёт — лежи на печи… А то в эту зиму нагоревался я — вспомнить страшно! Перед масленицей брюхо подвело, ложись и помирай. Кем только не побывал! Пиво варить нанялся в питейный дом. Дымоходы перекладывал. Каталем был… Горы ледяные, потешные, в городе Колядце обкатывал. Когда гости придут, накат на горах должен быть с блеском, с шелестом. Вот купец и нанимает каталя, чтоб чужой спиной лоск на лёд наводить. Подрядился я за две стопы блинов в день да братину браги.
— Зато сколько раз покатались! — мечтательно молвил Петруха.
— Тебе бы так! — вздохнул Ерёма. — Я за ночь до масленой так уже укатался, что качу на санках вниз да прямо на них и засыпаю. Три раза опрокидывался. Как руки-ноги целы остались — сам удивляюсь… Лаять к лабазникам нанимался. Ей-богу, не брешу! Собак-то во дворах хватало. А бились со мною об заклад хозяева: кто лучше лаять умеет — я или собака. Всегда верх мой был. Хозяйская-то собака сытая, ленивая, её каждый день кормят, а я с голодухи лай поднимал отчаянный. Да, нужда лает, нужда скачет, нужда песенки поёт!.. Но и кормили меня потом зато по-собачьи, до отвала… Хорошо жил!
— А ну, кто кого перелает! — предлагал Петруха, начинал лаять, и яма наполнялась азартным собачьим тявканьем и смехом. Первое время стражники пугались, искали собак, но потом привыкли и уже не обращали внимания ни на лай, ни на хрюканье, ни на птичье пение, доносящиеся из ямы.
— На масленой мы с Ерёмой два раза в яме побывали, — вздыхал Кострюк. — Потом великий пост… Всё, что заработали, прахом пошло. Теперь опять яма…
— Вот осядем у князя в слободе, — мечтательно произносил Ерёма, — тогда повеселимся! У меня верная примета есть…