– А, чтоб тебя нелегкая взяла! – забранилась Олена и кинулась бить ее.
Мачеха не захотела отставать и схватила дубинку. Но Марушка не далась им в руки, убежала на кухню и спряталась где-то за печью. Лакомка Олена перестала браниться и набросилась на яблоко. Другое дала матери. Таких сладких яблок они ни разу в жизни не едали. В первый раз отведали.
– Мама, дай мне сумку, я сама в лес пойду. Эта дрянь непременно все съест по дороге. А я найду то место, и все яблоки стрясу, хоть сам черт на меня напустись!
Так кричала Олена, и мать напрасно ее отговаривала. Повесила Олена сумку на плечо, набросила платок на голову, закуталась хорошенько и пошла в лес. Мать только руки ломала в отчаянии оттого, что ее дочка задумала. Пришла Олена в лес. Сугробы снега там стеной стоят, и нигде ни следа ноги человеческой. Бродила Олена, бродила, потому что охота яблочков поесть гнала ее все дальше и дальше, – ну, просто мученье! Вдруг увидала она вдали огонек, пошла на него и пришла к костру, вокруг которого сидели двенадцать человек – двенадцать месяцев. Но она не поклонилась им, не попросила пустить ее к костру, а просто протянула руки и стала греться, будто огонь для нее и разведен.
– Зачем пришла? Чего тебе надо? – рассердился Январь.
– Что ты меня расспрашиваешь, старый дурак? Не твое дело, куда хожу, зачем хожу! – отрезала Олена и пошла на гору, словно яблоки там только ее и ждали.
Январь нахмурился и взмахнул палкой у себя над головой. В одно мгновение небо покрылось тучами, костер погас, повалил снег, подул холодный ветер. Олена ничего не видела на шаг перед собой и все больше и больше тонула в глубоких сугробах. Руки и ноги у нее замерзли, колени подломились, и, наконец, она упала в изнеможении…
Ждет мать Олену, глядит в окошко, выходит посмотреть за дверь. Проходит час, другой, а Олены все нет и нет.
«Что она, от яблок не может никак оторваться, что ли? Пойду сама погляжу», – решила мать, взяла сумку, закуталась шалью и пошла дочку искать.
Снег валит все гуще, ветер дует все сильней, сугробы стоят как стены. Шагает она по сугробам, зовет дочь – ни одна душа не отзывается. Заблудилась, сама не знает, куда забрела, ругает Олену. Руки и ноги у нее замерзли, колени подломились, упала и она… А Марушка дома приготовила обед, прибрала в избе и подоила корову. Ни Олены, ни матери все нету.
– Что же это они так долго? – беспокоится Марушка, садясь вечером за прялку. Сидит она за прялкой до поздней ночи, а о них ни слуху ни духу.
– Ах, боже мой! Что с ними приключилось? – волнуется добрая девушка и с тоской смотрит в окошко. Там ни единой души – только после утихшей вьюги сияют звезды, земля искрится от снега, да крыши трещат от мороза. Печально опустила Марушка занавеску. С утра опять стала ждать их и к завтраку, и к обеду, но так и не дождалась ни Олены, ни матери: обе замерзли в лесу. После них остались Марушке домик, коровка, садик, поле и лужок возле дома. А пришла весна, нашелся и хозяин всему этому богатству – красивый парень, который женился на доброй Марушке, и они славно зажили в любви и мире. Мир да любовь всего дороже!
Старый Мороз и молодой Морозец
Литовская сказка
Жил старый Мороз, и был у него сынок – молодой Морозец. И такой хвастун был этот сынок, что и захочешь рассказать, да не расскажешь! Послушать его – так умнее и сильнее его на всем свете никого нет.
Вот раз и думает этот сынок, молодой Морозец: «Стар стал мой отец! Плохо свое дело делает. Я и молодой, и сильный – куда лучше могу людей морозить! От меня никто не спасется, со мной никто не справится: всех одолею!»
Пустился молодой Морозец в путь, принялся выискивать, кого бы это заморозить. Вылетел на дорогу и видит – едет в повозке на сытой лошадке пан. Сам пан толстый, шуба на пане меховая, теплая, ноги ковром укутаны. Осмотрел Морозец пана, засмеялся.
«Э, – думает, – кутайся не кутайся, все равно от меня не спасешься! Старик отец мой, может быть, и не пронял бы тебя, а я так пройму, что только держись! Ни шуба, ни ковер не помогут!»
Подлетел Морозец к пану и давай его донимать: и под ковер забирается, и в рукава влезает, и за воротник пробирается, и за нос щиплет. Приказал пан своему слуге погонять лошадь.
– Не то, – кричит, – замерзну я!
А Морозец еще пуще донимает, еще больнее за нос щиплет, пальцы на ногах и руках леденит, дышать не дает. Пан и так, пан и сяк – и ежится, и жмется, и вертится на месте.
– Погоняй, – кричит, – погоняй скорее!
А потом и кричать перестал: голос потерял. Приехал пан в свою усадьбу, вынесли его из повозки чуть живого.
Полетел молодой Морозец к отцу, к старому Морозу. Стал перед ним хвастаться:
– Вон я какой! Вон я какой! Где тебе, отец, за мной угнаться! Смотри, какого пана я заморозил! Смотри, под какую теплую шубу я пробрался! Тебе под такую шубу ни за что не пробраться! Тебе такого пана ни за что не заморозить!
Усмехнулся старый Мороз и говорит:
– Хвастунишка ты! Подождал бы своей силой да удалью хвалиться. Верно: заморозил ты толстого пана, влез к нему под теплую шубу. Да большое ли это дело? Вон смотри – едет тощий мужик в дырявой шубенке на тощей лошаденке. Видишь ты его?
– Вижу.
– Едет этот мужик в лес дрова рубить. Попробуй-ка ты его заморозить. Если заморозишь – поверю тебе, что и в самом деле ты силен!
– Вот невидаль! – отвечает молодой Морозец. – Да я его в один миг заморожу! Взвился Морозец, полетел мужика догонять. Догнал, напал и давай его донимать: то с одного боку налетит, то с другого, а мужик едет себе да едет. Стал Морозец его за ноги хватать. А мужик соскочил с саней и побежал рядом с лошаденкой.
«Ну, – думает Морозец, – погоди! Уж я тебя в лесу заморожу!»
Приехал мужик в лес, достал топор и принялся елки да березы рубить – щепки во все стороны так и летят! А молодой Морозец покою ему не дает: и за руки, и за ноги хватает, и за ворот пробирается… И чем больше старается Морозец, тем сильнее мужик топором размахивает, тем сильнее дрова рубит. Разогрелся так, что даже рукавицы снял. Долго нападал Морозец на мужика, наконец устал. «Ладно, – думает, – все равно я тебя одолею! Проберу тебя до костей, когда ты будешь домой возвращаться!»
Подбежал к саням, увидел рукавицы, да и забрался в них. Сидит и посмеивается: «Посмотрю-ка я, как это мужик свои рукавицы наденет: они так одеревенели, что в них и пальцы просунуть нельзя!» Морозец в мужичьих рукавицах сидит, а мужик знай все рубит да рубит. До тех пор рубил, пока не наложил воз верхом.
– Теперь, – говорит, – можно и домой возвращаться!
Взял тут мужик свои рукавицы, хотел было их надеть, а они как железные.
«Ну, что будешь делать?» – посмеивается про себя молодой Морозец.
А мужик, как увидел, что рукавицы надеть нельзя, взял топор и принялся бить по ним. Мужик по рукавицам обухом: тук да тук, а Морозец в рукавицах: ох да ох! И так крепко мужик помял бока Морозцу, что тот чуть жив убрался.
Мужик домой едет, дрова везет, на свою лошаденку покрикивает. А молодой Морозец к отцу ковыляет, сам охает. Увидел его старый Мороз, стал посмеиваться:
– Что это ты, сынок, еле идешь?
– Уморился, пока мужика морозил.
– А что это, сынок, молодой Морозец, так жалобно охаешь?
– Да уж очень больно мужик бока намял!
– Это тебе, сынок, молодой Морозец, наукой будет: с панами-бездельниками немудрено справиться, а вот мужика никогда и никому не одолеть! Запомни это!
Сказки русских писателей
Антоний Погорельский
Черная курица, или Подземные жители
Лет сорок тому назад в С.-Петербурге, на Васильевском острову, в Первой линии, жил-был содержатель мужского пансиона, который еще и до сих пор, вероятно, у многих остался в свежей памяти, хотя дом, где пансион тот помещался, давно уже уступил место другому, нисколько не похожему на прежний. В то время Петербург наш уже славился в целой Европе своею красотою, хотя и далеко еще не был таким, как теперь. Тогда на проспектах Васильевского острова не было веселых тенистых аллей: деревянные подмостки, часто из гнилых досок сколоченные, заступали место нынешних прекрасных тротуаров. Исакиевский мост – узкий в то время и неровный – совсем иной представлял вид, нежели как теперь; да и самая площадь Исакиевская вовсе не такова была. Тогда монумент Петра Великого от Исакиевской церкви отделен был канавою; Адмиралтейство не было обсажено деревьями; манеж Конногвардейский не украшал площади прекрасным нынешним фасадом; одним словом, Петербург тогдашний не то был, что теперешний. Города перед людьми имеют, между прочим, то преимущество, что они иногда с летами становятся красивее… впрочем, не о том теперь идет дело. В другой раз и при другом случае я, может быть, поговорю с вами пространнее о переменах, происшедших в Петербурге в течение моего века, – теперь же обратимся опять к пансиону, который, лет сорок тому назад, находился на Васильевском острову, в Первой линии.
Дом, которого теперь – как уже вам сказывал – вы не найдете, был о двух этажах, крытый голландскими черепицами. Крыльцо, по которому в него входили, было деревянное и выдавалось на улицу… Из сеней довольно крутая лестница вела в верхнее жилье, состоявшее из восьми или девяти комнат, в которых с одной стороны жил содержатель пансиона, а с другой были классы. Дортуары, или спальные комнаты детей, находились в нижнем этаже, по правую сторону сеней, а по левую жили две старушки, голландки, из которых каждой было более ста лет и которые собственными глазами видали Петра Великого и даже с ним говаривали. В нынешнее время вряд ли в целой России вы встретите человека, который бы видал Петра Великого: настанет время, когда и наши следы сотрутся с лица земного! Все проходит, все исчезает в бренном мире нашем… Но не о том теперь идет дело!
В числе тридцати или сорока детей, обучавшихся в том пансионе, находился один мальчик, по имени Алеша, которому тогда было не более девяти или десяти лет. Родители его, жившие далеко-далеко от Петербурга, года за два перед тем привезли его в столицу, отдали в пансион и возвратились домой, заплатив учителю условленную плату за несколько лет вперед. Алеша был мальчик умненькой, миленькой, учился хорошо, и все его любили и ласкали; однако, несмотря на то, ему часто скучно бывало в пансионе, а иногда даже и грустно. Особливо сначала он никак не мог приучиться к мысли, что он разлучен с родными своими. Но потом мало-помалу он стал привыкать к своему положению, и бывали даже минуты, когда, играя с товарищами, он думал, что в пансионе гораздо веселее, нежели в родительском доме. Вообще дни учения для него проходили скоро и приятно; но когда наставала суббота, и все товарищи его спешили домой к родным, тогда Алеша горько чувствовал свое одиночество. По воскресеньям и праздникам он весь день оставался один, и тогда единственным утешением его было чтение книг, которые учитель позволял ему брать из небольшой своей библиотеки. Учитель был родом немец, а в то время в немецкой литературе господствовала мода на рыцарские романы и на волшебные повести, – и библиотека, которою пользовался наш Алеша, большею частью состояла из книг сего рода.
Итак, Алеша, будучи еще в десятилетнем возрасте, знал уже наизусть деяния славнейших рыцарей, по крайней мере, так, как они описаны были в романах. Любимое его занятие в длинные зимние вечера, по воскресеньям и другим праздничным дням было мысленно переноситься в старинные, давно прошедшие веки… Особливо в вакантное время – как, например, в Рождество или в Светлое Христово Воскресенье, когда он бывал разлучен надолго со своими товарищами, когда часто целые дни просиживал в уединении. Юное воображение его бродило по рыцарским замкам, по страшным развалинам или по темным дремучим лесам.
Я забыл сказать вам, что к дому этому принадлежал довольно пространный двор, отделенный от переулка деревянным забором из барочных досок. Ворота и калитка, кои вели в переулок, всегда были заперты, и потому Алеше никогда не удавалось побывать в этом переулке, который сильно возбуждал его любопытство. Всякий раз, когда позволяли ему в часы отдохновения играть на дворе, первое движение его было – подбегать к забору. Тут он становился на цыпочки и пристально смотрел в круглые дырочки, которыми усеян был забор. Алеша не знал, что дырочки эти происходили от деревянных гвоздей, коими прежде сколочены были барки, и ему казалось, что какая-нибудь добрая волшебница нарочно для него провертела эти дырочки. Он все ожидал, что когда-нибудь эта волшебница явится в переулке и сквозь дырочку подаст ему игрушку, или талисман, или письмецо от папеньки или маменьки, от которых не получал он давно уже никакого известия. Но, к крайнему его сожалению, не являлся никто даже похожий на волшебницу.
Другое занятие Алеши состояло в том, чтобы кормить курочек, которые жили около забора в нарочно для них выстроенном домике и целый день играли и бегали на дворе. Алеша очень коротко с ними познакомился, всех знал по имени, разнимал их драки, а забияк наказывал тем, что иногда несколько дней сряду не давал им ничего от крошек, которые всегда после обеда и ужина он собирал со скатерти. Между курами он особенно любил одну черную хохлатую, названную Чернушкою. Чернушка была к нему ласковее других; она даже иногда позволяла себя гладить, и потому Алеша лучшие кусочки приносил ей. Она была нрава тихого; редко прохаживалась с другими и, казалось, любила Алешу более, нежели подруг своих.
Однажды (это было во время вакаций между Новым годом и Крещеньем – день был прекрасный и необыкновенно теплый, не более трех или четырех градусов морозу) Алеше позволили поиграть на дворе. В тот день учитель и жена его в больших были хлопотах. Они давали обед директору училищ, и еще накануне с утра до позднего вечера везде в доме мыли полы, вытирали пыль и вощили красного дерева столы и комоды. Сам учитель ездил закупать провизию для стола: белую архангельскую телятину, огромный окорок и из Милютиных лавок киевское варенье. Алеша тоже, по мере сил, способствовал приготовлениям: его заставили из белой бумаги вырезывать красивую сетку на окорок и украшать бумажною резьбою нарочно купленные шесть восковых свечей. В назначенный день рано поутру явился парикмахер и показал свое искусство над буклями, тупеем и длинной косой учителя. Потом принялся за супругу его, напомадил и напудрил у нее локоны и шиньон и взгромоздил на ее голове целую оранжерею разных цветов, между которыми блистали искусным образом помещенные два бриллиантовые перстня, когда-то подаренные мужу ее родителями учеников. По окончании головного убора накинула она на себя старый изношенный салоп и отправилась хлопотать по хозяйству, наблюдая притом строго, чтоб как-нибудь не испортилась прическа; и для того сама она не входила в кухню, а давала приказания свои кухарке, стоя в дверях. В необходимых же случаях посылала туда мужа своего, у которого прическа не так была высока.
В продолжение всех этих забот Алешу нашего совсем забыли, и он тем воспользовался, чтоб на просторе играть на дворе. По обыкновению своему, он подошел сначала к дощатому забору и долго смотрел в дырочку. Но и в этот день никто почти не проходил по переулку, и он со вздохом обратился к любезным своим курочкам. Не успел он присесть на бревно и только что начал манить их к себе, как вдруг увидел подле себя кухарку с большим ножом. Алеше никогда не нравилась эта кухарка – сердитая и бранчивая чухонка. Но с тех пор, как он заметил, что она-то была причиною, что от времени до времени уменьшалось число его курочек, он еще менее стал ее любить. Когда же однажды нечаянно увидел он в кухне одного хорошенького, очень любимого им петушка, повешенного за ноги с перерезанным горлом, – то возымел он к ней ужас и отвращение. Увидев ее теперь с ножом, он тотчас догадался, что это значит, – и, чувствуя с горестью, что он не в силах помочь своим друзьям, вскочил и побежал далеко прочь.
– Алеша, Алеша! Помоги мне поймать курицу! – кричала кухарка.
Но Алеша принялся бежать еще пуще, спрятался у забора за курятником и сам не замечал, как слезки одна за другою выкатывались из его глаз и упадали на землю.
Довольно долго стоял он у курятника, и сердце в нем сильно билось, между тем, как кухарка бегала по двору – то манила курочек: «Цып, цып, цып!», то бранила их по-чухонски.
Вдруг сердце у Алеши еще сильнее забилось… Ему послышался голос любимой его Чернушки!
Она кудахтала самым отчаянным образом, и ему показалось, что она кричит:
Алеша никак не мог долее оставаться на своем месте… Он, громко всхлипывая, побежал к кухарке и бросился к ней на шею в ту самую минуту, как она поймала уже Чернушку за крыло.
– Любезная, милая Тринушка! – вскричал он, обливаясь слезами. – Пожалуйста, не тронь мою Чернуху!