Пермские чудеса(Поиски, тайны и гипотезы) - Масютин Василий Николаевич 7 стр.


Губернатор вскоре получил награду, а потом выяснилось, что толпа шла с жалобами на того самого лихоимца-губернатора. Терпеть я более не мог и написал басню «Рыбьи пляски». Сидел над ней, почитай, неделю, отделал до блеска и пошел читать к Оленину.

Никогда я не видел Алексея Николаевича таким! Его гнев по поводу моего нежелания идти в Розовый павильон был ничто в сравнении с этим. Он схватился за свою выпирающую грудку, застонал, повалился на бок, и я думал, что его хватит кондратий. Потом он истошно закричал на меня фальцетом, благо никого не было. Он кричал вне себя, суча ножками, что я должен благодарить судьбу и царей, которые со мной не расправились лишь до поры до времени, что я нисколько не лучше бунтовщика Радищева, что меня немедленно заковали бы в кандалы и отправили в Сибирь, если бы он кому рассказал всю подноготную о моих баснях, кричал, что я как был, так и остался Нави Волырком.

Когда Оленин поостыл, я все же заметил, что басенка-то хороша и что лучше, пожалуй, не напишу, и кабы не концовка, ее можно было бы и печатать. Оленин взял листок в руки и стал внимательно вчитываться. «А, пожалуй, погорячился я зря! Ведь и вправду, если переделать конец так, чтобы царь-Лев примерно наказал виновных, а наш император — это само святое правосудие! — то, пожалуй, басня выйдет патриотическая. Но, конечно, мужика надо переделать в Лису. И никаких намеков на Аракчеева!»

Что делать? Мне хотелось оставить хотя бы часть басни, и поэтому пришлось последовать совету Оленина. Если в первоначальной басне Лев милостиво лизнул старосту, видя, как пляшут рыбы на сковородке, то в переделанной Лису-секретаря и Воеводу он «в своих когтях заставил петь».

Но и в таком виде басня увидела свет лишь через три или четыре года, когда память о встрече государя с тем губернатором несколько потускнела. Ну а басню «Пестрые овцы» при жизни напечатать не удастся нипочем — это знаю доподлинно. Она тоже написана на даря и Аракчеева.

В 1820 году неожиданно для императора взбунтовался Семеновский полк, отличившийся в Бородинской битве, да и всегда славившийся воинским духом и дисциплиной. Но в конце концов, измученные бессмысленной муштрой, солдаты отказались повиноваться командиру-зверю. Семеновцы были одеты пестро: мундиры темно-зеленые, штаны белые, петлицы желтые с синим. Узнав о бунте, Александр I созвал совет, выслушал Аракчеева и иных присных и распорядился зачинщиков бунта сослать в Сибирь, а солдат перевести в другие полки. Злобный солдафон Аракчеев, готовый на самую дикую расправу, мне удался. Это Медведь. Когда царь-Лев спросил Медведя, что делать ему с пестрыми овцами, которых он не мог выносить за их «пестроту»,

«Всесильный Лев! — сказал насупяся Медведь: —
На что тут много разговоров?
Вели без дальних сборов
Овец передушить. Кому о них жалеть?»

Однако, услыхав такой совет, Лев нахмурил брови, и тогда Лиса (нашелся-таки царедворец похитрей Аракчеева)

Смиренно говорит: «О царь! Наш добрый царь!
Ты, верно, запретишь гнать эту бедну тварь —
И не прольешь невинной крови…»

И Александр мне удался! Такие советы — лишь бы самому остаться в стороне — он обожал. И, зная то, Лиса предложила отвести овцам самые сочные пастбища, в пастухи же им дать волков.

Лисицы мнение в совете силу взяло, —
И так удачно в ход пошло, что наконец
Не только пестрых там овец.
И гладких стало мало.

В басне этой я объединил два события: бунт Семеновского полка и волнения в Петербургском университете, где ранее распространялись вольные, «пестрые» мысли, а теперь поставлены такие профессора, которые вывели начисто «пестрых овец». Я понес эту басню, минуя Оленина, прямо в цензурный комитет, благо там был знакомый цензор. Я сказал, что показываю ему неофициально. И прошу лишь содействия. Тот пригласил меня пройтись, взял под руку и тихохонько так заметил:

«Любезный друг мой, Иван Андреевич! Памятуя твою старинную хлеб-соль, скажу тебе по-дружески: не отдавай ты своих „Овец“ в наш комитет, ибо, попомни мое слово, скушают-таки их наши пастухи, да и тебя заодно».

Четырнадцатого декабря 1825 года, узнав о восстании на Сенатской площади, я быстро пошел туда, размахивая тростью. Раздавались выстрелы, над плацом нависли клубы ружейного дыма, на лицах встречных я видел смятение и ужас, на мостовой валялись убитые и корчились раненые, до меня доносились хриплые выкрики офицеров. Я хотел войти в самую гущу толпы, но, увидав мою тучную фигуру, знакомый полковник сказал строго:

«Уходите, Иван Андреевич, вам здесь быть нельзя». Я понял, что мое присутствие ничего не изменит, ибо восстание подавлено. Я ушел, содрогаясь, ведь многих офицеров, над которыми вскоре учинили расправу, я знал близко.

Потом я часто вспоминал казненного Рылеева. Конечно же, в беспощадном приговоре царя отразилась и его злоба на Рылеева — сочинителя и издателя. Рылеевская ода «К временщику» ходила в народе, и всем было очевидно, что она относится к Аракчееву. В свое время Рылеева спас Александр Тургенев, который признался мне, что применил способ, изобретенный мной в письме к Княжнину. Бенкендорф поручил Тургеневу расследовать дело с рылеевской одой, имевшей подзаголовок «Подражание Персиевой сатире», и Александр Иванович написал Аракчееву приблизительно следующее:

«Так как, ваше сиятельство, по случаю пропуска цензурою Проперция сатиры, переведенной стихами, требует, чтобы я отдал под суд и цензурный комитет за оскорбительные для вас выражения, то прежде, чем я назначу следствие, мне необходимо нужно знать, какие именно выражения принимаете вы на свой счет».

«На свой счет» Аракчеев, как в свое время и Княжнин, сатиры не принял, и в ту пору все вроде обошлось благополучно.

Я отнюдь не разделяю большинство идей тайных обществ и считаю цареубийство бессмысленным. Но четыре года после восстания писать я не мог. А затем принялся за басню «Пушки и паруса», в коей заговорил о пагубности для России внутренних распрей. Когда же увидел, что от кормила корабля государственного отставлены лучшие умы за то лишь, что сочувствовали декабристам или состояли с ними в родстве, то ополчился против сей трусости и глупости (не знаю, чего здесь больше!). Басню эту «Бритвы» высоко ставит Николай Гоголь, человек зоркости необыкновенной, чудо и надежда молодой нашей литературы. Он мне сказал, что, по его мнению, это лучшая моя басня, что он полностью разделяет ее иносказанье и что правительство зря опасается достойных и умных людей за их даже малейшую причастность к восставшим… У меня в басне как раз и выведены те недалекие сановники, которые уподобляются лицам, предпочитающим бриться тупыми бритвами вместо острых из-за боязни порезаться. Во время бритья они так кисло морщат рожу, как будто с них кожу сдирают.

Я не стесняюсь и говорю прямо:

Вам пояснить рассказ мой я готов:
Не так ли многие, хоть стыдно им признаться,
С умом людей боятся
И терпят при себе охотней дураков.
* * *

Ну вот и рассвет близится. В окошках — вижу через занавеску — уже теплятся огоньки в домах: то встают сапожники, белошвейки или еще какой трудовой люд. А я вот спать лягу. Как проснусь, всю мебель эту модную, для нынешних гостей купленную, — в чулан, новый фрак — в дальний шкап, — не в нем же, в самом деле, на службу завтра итить. Только вот придется напялить его на новоселье у книгопродавца Смирдина. Рядом с Пушкиным сесть надобно. От солнца его поэзии поистине тепло и светло.

…Иван Андреевич задремал в кресле. Тучный, с могучей головой и седой гривой волос, походил он на спящего льва.

ГИМН ЧИТИНСКОГО ОСТРОГА

Декабристы распевали катенинский гимн… на каторге и в ссылке.

В частности, известно, что в Чите они выходили на работы с этой песней,

причем <конвойные> офицеры и солдаты слушали ее и маршировали под такт ее.

Вл. Орлов

…На рассвете, под пасмурным небом сибирского края, заглушая звон кандалов, усталые люди негромко начинали гимн:

Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
Коль нас деспотизм угнетает.
То свергнем мы трон и царей!

И конвоиры, не разбирая, не понимая смысла слов, но ощущая воинственный напев, дружно подхватывали:

Свобода! Свобода!
Ты царствуй над нами.

…В тот вечер играла знаменитая Семенова. Несмотря на летнее время, театр оказался полон.

Завзятый театрал, капитан лейб-гвардии Преображенского полка, поэт Павел Александрович Катенин сидел в своем постоянном кресле во втором ряду партера. В антракте Катенин приметил литератора Гнедича, сидевшего неподалеку, и поклонился.

Вскоре Гнедич подошел к Катенину и представил смуглого курчавого юношу с бакенбардами.

— Вы знаете его по таланту. Это лицейский Пушкин.

Катенин, конечно, читал многие стихи Александра Пушкина. Он выразил искреннее сожаление, что завтра выступает с полком в Москву, тогда как очень хотел бы побеседовать с молодым поэтом. Пушкин, в свою очередь, заметил, что давно желал бы встретиться с Катениным, но что он также скоро должен выехать из Петербурга.

В залог будущей встречи они крепко пожали друг другу руки и взаимно пожелали счастливого пути.

В Петербург Катенин вернулся через год. Он носил уже эполеты полковника. Однажды он присутствовал на завтраке, который задал его товарищ по полку. Все преображенцы квартировали тогда в казармах на углу Большой Миллионной и Зимней канавки. Во время завтрака слуга доложил Катенину, что его спрашивает Пушкин.

— Граф Василий Валентинович Мусин-Пушкин?! — с уверенностью переспросил Катенин.

— Да нет, просто Пушкин, из себя молоденький, небольшой ростом.

Катенин поспешно вышел и по внутренней галерее прошел к себе в номер. Потом широко распахнул дверь.

Улыбающийся Пушкин ловко подкинул кверху трость, поймал ее на лету и протянул толстым концом Катенину.

— Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей, но выучи.

— Ученого учить — портить, — весело, в тон Пушкину, ответил хозяин.

Он ласково взял поэта под руку и повел в комнаты. Усадил на тахту. Дважды хлопнул в ладоши.

Тотчас вбежал слуга с подносом и двумя высокими хрустальными бокалами.

Катенин предложил выпить за содружество российских поэтов. Кубки звонко содвинулись. Но и в этот раз не удалось поэтам побеседовать вволю. День был воскресный, к полковнику начали являться гости. Хозяин упросил Пушкина остаться до обеда, потом до ужина. Прощаясь с Александром Сергеевичем, Катенин спросил, где тот живет. Поэт отвечал как-то уклончиво. Это удивило Катенина: он не знал, что 18-летний Пушкин жил тогда стесненно и старался не приглашать к себе новых знакомых.

Пушкин стал часто и запросто захаживать к Катенину, чему Павел Александрович был весьма рад. В одно из первых же посещений Пушкин спросил: нравятся ли Катенину его, Пушкина, стихи и какие.

— Легкое дарование приметно во всех, — отвечал Катенин, — но хорошим почитаю одно и то коротенькое: «Мечты, мечты! Где ваша сладость?!»

Ценитель Катенин был чересчур строгий. Пушкин с интересом разглядывал его: так резко и откровенно никто еще не высказывал ему в глаза мнения о его стихах.

Внешне они походили друг на друга: смуглые, порывистые, невысокие. Смуглость Катенину передалась от матери-гречанки. Пушкину — от прадеда-арапа. Пушкину понравилась манера Катенина держать себя резко и непринужденно. Незаметно для себя он стал ему подражать.

Однажды Катенин увлеченно рассказывал про свои «милые шалости» в полку. Пушкин только усмехался.

Но вдруг Катенин замолчал.

— Что с вами, Павел Александрович?

— Да ничего, милый Пушкин… Впрочем, от вас не потаюсь. Любил и я чисто и пламенно…

— Ну, ну и что же?..

— Что же? А вот… Это почти как у Жуковского. Впрочем, на сей раз мое:

Певец Услад любил Всемилу
И счастлив был.
И вдруг завистный рок в могилу
Ее сокрыл.

Было это перед самой компанией 1812 года… Впрочем, вот вам и печальное продолжение, и конец этой истории:

Певец Услад душе покою
Искал в войне.
А враг грозил тогда войною
Родной стране.
Певец Услад в землях далеких
И чуждых жил.
Красавиц видел чернооких,
И не любил.
Певец Услад и Русь святую
Увидел вновь;
Но тужит, помня дорогую
И с ней любовь, —

грустно закончил Катенин.

Читал он свои стихи прекрасно: без ложного драматического пафоса, но задушевно. Пушкин помнил это стихотворение, незадолго до того напечатанное в журнале «Вестник Европы». Нравилось ему и другое стихотворение Катенина — «Убийца». При воспоминании о нем он все же не мог не улыбнуться: с «Убийцей» случился казус.

На читающую публику стихотворение это произвело сильное и странное впечатление. В то время любовью читателей пользовалась меланхолическая и сладостная муза Жуковского, в начале принятая холодно, но постепенно завоевавшая сердца многих. И вдруг появляются стихи «грубые», написанные энергичным и ясным слогом.

В стихотворении рассказывался известный на Костромщине случай ограбления и зверского убийства деревенским старостой престарелого владельца постоялого двора. Сияющий в небе месяц все время напоминает убийце страшную ночь — месяц светил и тогда, он — безмолвный свидетель преступления.

Наконец, не выдержав сиянья месяца и мук совести, убийца во всем сознается жене и с ненавистью обращается к месяцу:

Да полно, что! Гляди, плешивый!
Не побоюсь тебя;
Ты, видно, сроду молчаливый!
Так знай же про себя.

После этого муж улегся и заснул. Но жена, не в силах хранить тайну преступления, донесла на мужа. Тот при первом же допросе сбился в речах и от страха «издох».

На автора стихотворения тотчас же обрушилась благовоспитанная журнальная критика, покоробленная простонародным словечком «издох». Своей мишенью она, кроме того, избрала выражение «плешивый месяц»…

Особенно ожесточенная полемика завязалась вокруг стихотворения Катенина «Ольга». Как и опубликованная за восемь лет до этого «Людмила» Жуковского, «Ольга» явилась вольным переложением баллады «Ленора» немецкого поэта Бюргера. В основе бюргеровской баллады лежала народная немецкая песня о том, как погибший воин явился за своей невестой. Живописались в ней скелеты и саваны, разверстые могилы, воющие мертвецы и т. п. Эта жуть привлекала некоторых читателей, подобно тому как иных невольно влечет отталкивающая сцена казни, убийства или катастрофы.

«Людмила» принесла славу Жуковскому. Говорили, будто он «писал эту балладу по ночам для большего настроения себя к этим ужасам».

Назад Дальше