Тогда откликнулась и мама Альбьера:
– И к тому же он левша…
Мессэр Пьеро пожал плечами:
– Нечего ждать. Он скоро и меня догонит ростом, ему девять лет, а умом перещеголяет шестнадцатилетнего, – весь в меня. Наверно, тоже будет нотариусом, и я передам ему своё дело. А что левша – не беда, в школе его научат, какой рукой надо писать, а грамоте он давно у меня обучен.
Тут и мама Альбьера сказала со вздохом:
– Да, мой Леонардо, я совершенно согласна с твоим отцом.
Мессэр Пьеро был очень расчётлив и теперь кусал губы, соображая, сколько ему предстоит вытрясти из кошелька за учение сына.
Помолчав, он сказал:
– А пройдёт года два-три, и надо будет ехать во Флоренцию. Твоё образование, Леонардо, для меня большая забота. Ты должен быть тоже нотариусом, как твой отец, и суметь нажить хорошее состояние. Chi non ha nulla, é nulla…[2] Боюсь, чтобы непоседливость не сделала из тебя недоучку. А Флоренция – кладезь всяких знаний. Пожалуй, мне и самому лучше устроиться во Флоренции, – немного наживёшь в этом городишке… Однако я должен заняться делами – вон кто-то уже пришёл и кашляет у двери…
Леонардо вышел в сад. Зелень деревьев, пение пташек, суетня насекомых в траве всегда отвлекали его от всяких горестей и волнений…
– Ау! – раздался около него знакомый звонкий голос; кто-то подкрался сзади и закрыл ему глаза.
– Это ты, мама? – сказал он, улыбнувшись, и отвёл её руки.
– Ты не бойся, – сказала мама Альбьера, стараясь его утешить. – Мы же все, наверно, переедем во Флоренцию…
– А ты не могла заступиться! – упрекнул её Леонардо.
– Ну вот! Я даже сказала, что ты левша. Видал ли кто когда нотариуса-левшу? А он хочет тебя сделать нотариусом! Да разве его отговорить, если он что-нибудь задумает! И в латинской школе ты не ударишь лицом в грязь и будешь первым!
Латинская школа. Немного страшно о ней подумать. Непоседе, каким считает его отец, а с ним вместе мама Альбьера и бабушка, произносившие это слово вовсе не с осуждением, – непоседе сесть за указку! Но ничего, он довольно послушен, а главное – любознателен. Занятно, что это за латинская школа, и как в ней надо учиться, и что в ней узнаешь нового. Только вот как быть с тем, что придётся писать правой рукой, когда он левша?
Латынь даётся ему легко. Он лишь постепенно узнаёт, как она трудна. Он постоянно слышит, что все образованные люди в Италии должны изучить этот древний язык так, чтобы уметь на нём свободно говорить и писать. Все книги учёных написаны по-латыни. Латынь, латынь… В нотариальных книгах при крещении нередко записывают младенцев именами древних греков и римлян, прославивших себя чем-либо. Новорождённых детей художников называют теперь то Ахиллом, то Плиниусом или Агриппою…
Леонардо слышал, как приходившие к отцу его гости недоумевали, почему Данте[3], свободно писавший по-латыни, перешёл на итальянский язык, на котором говорят простолюдины. Кто-то даже решился сказать:
– У великого поэта вышло бы не хуже, если бы он обратился к языку мудрецов древности… Ведь недаром же он взял своим спутником в поэме латинского поэта Вергилия…
И Леонардо, наслушавшись этих суждений, проникся уважением к чуждому языку школы.
А тут ещё бабушка и мама Альбьера внушали ему:
– Ведь и наши молитвы и Евангелие – на латинском языке, на котором говорили первые христиане в Древнем Риме… Подумай только: это божественный язык, мы молимся на нём и ни на каком другом.
И Леонардо старался постигать божественный язык Древнего Рима.
Ах, эта латинская школа, эта зубрёжка среди множества таких же мальчиков, которые, зевая, твердили незнакомые слова, глядя с тоскою в окно на синее небо и прислушиваясь к весёлым звукам улицы! И линейка в руках старого монаха, которая частенько щёлкала по рукам зазевавшегося ученика… Раз щёлкнула она и по рукам Леонардо, когда он, забыв о правой руке, начал писать левою. Большие вдумчивые глаза мальчика, делавшего над собою усилие быть терпеливым и мужественным, обезоруживали учителя, и он отходил, а потом частенько делал вид, что не замечает, как Леонардо пишет левой рукою. Этот красивый, приветливый и послушный подросток отнимал всякую охоту пускать в дело благодетельную линейку…
Так продолжалось усвоение Леонардо латыни. В то же время он вбирал в себя другие знания, которые ему щедро предлагали жизнь и искусство.
– Ты, Леонардо, как будто не учишься, а играешь, – говорила мама Альбьера, не то журя, не то восхищаясь. – И что только ты делаешь в подвале нашего дома?
Он не таился и повел её к своим сокровищам.
В темноте подвала у мальчика была целая лаборатория: какие-то баночки, коробочки, ящички, а в них целый мир насекомых, которые барахтались среди мха, наполнявшего банки, переползая друг через друга, шурша засохшими листами и стебельками травы. В коробочках были мёртвые жучки.
Синьора Альбьера повела плечами и поморщилась, увидев сороконожек с мокрицами:
– Что это за гадость, Леонардо? И вот гадкая уховёртка… Я их боюсь! Они залезают в уши, и человек глохнет – они там ткут паутину…
Леонардо засмеялся:
– Нет, мама Альбьера, это всё сказки. Я их хорошо знаю, этих уховёрток.
– Зачем они тебе нужны?
– Мне всё нужно, – серьёзно отвечал Леонардо. – Я считаю у них ножки, усики, узнаю, у кого и какие есть крылья, и смотрю, какая разница. Ну, какая разница, понимаешь? Я вот всё смотрел на мух: почему их так трудно поймать? Они, понимаешь, очень глазастые.
Синьора Альбьера не очень-то понимала пасынка. Она оглянулась и повела носом. Пренеприятно пахнет вином, отсыревшей штукатуркой, плесенью, прогнившим деревом старых бочонков. Темно, плохо видно…
– Что, если все эти козявки нападут на тебя? Пойдём в сад, – сказала она, – там тоже есть всякие букашки.
Леонардо нехотя пошёл за мачехой.
В то время как Леонардо был поглощён наблюдениями над природой, дома у него творилось что-то неладное. Синьора Альбьера с некоторых пор стала вялой, исчезла её весёлость, она перестала болтать и смеяться и совсем не обращала внимания на пасынка. Впрочем, сначала он этого почти не замечал, увлечённый своими новыми мыслями. И к школьным занятиям он потерял всякий интерес, что наконец стало выводить из терпения снисходительного учителя.
– Ой, Леонардо, – говорил учитель, покачивая головой, – ничего-то путного из тебя, как я вижу, не выйдет! Ты хватаешься за всё, мараешь бумагу рисунками и ничему толком не научишься.
Леонардо молчал. Он думал о сложном, не дававшемся ему вычислении.
– Эй, Леонардо! – раздавался над его ухом сиплый голос монаха. – Видно, придётся мне жаловаться на тебя отцу! С каких это пор ты позволяешь себе спать, когда с тобой говорит учитель?
Леонардо поднимал голову, смотрел на жёлтое лицо учителя с седыми нависшими бровями и сердитыми глазами, смотрел пустым, невидящим взглядом и вяло отвечал то, что думал, так как не умел лгать:
– Я не сплю, падре[4], но я думаю об одной математической задаче.
– О какой ещё задаче?
– Ах, это я делаю не в школе… Может быть, вы разъясните мне один вопрос по математике…
Но монах не был силён в математике; он не мог разъяснить Леонардо то, что его мучило, и, чтобы скрыть своё невежество, ворчал:
– Тебе этого не задавали в школе! Лучше бы ты как следует заучил речь Цицерона! У тебя хромает латынь, а ты хочешь постичь законы математики!
А мама Альбьера становилась всё молчаливее, слабее, и в одно утро она не поднялась с постели. Было слышно, как стучат её зубы. Её трепала лихорадка.
– Я уже не встану, Леонардо, – заговорила она с тоскою, когда мальчик подошёл к ней, и попробовала ему улыбнуться. – Вот мне уж больше и не бояться твоих уховёрток с сороконожками…
Тяжёлые капли слёз повисли на её длинных ресницах.
– Какая я теперь уродливая… – говорила она, глядя на себя в ручное зеркало.
И Леонардо стало жаль её: он видел таким осунувшимся лицо, на котором ещё так недавно играл румянец.
Силы покидали синьору Альбьеру. Часто она теряла сознание и начинала бредить:
– Кто это там ходит рядом, матушка? Что это за старуха притаилась за шкафом? Кто её привел?
– Молчи, молчи! – шептала бабушка. – Она поможет тебе, она знает средство от лихорадки… Ну, мона[5] Изабелла, пройдите к больной…
Мона Изабелла, старая знахарка, умевшая лечить заговорами, избавляла от «порчи» и беззастенчиво обманывала суеверных людей.
Она нагнулась к больной, уставившись на неё своим единственным глазом. Больная покорно протянула ей тонкую, прозрачную руку.
Леонардо, забившись за шкаф, видел в щель страшную старуху и следил за малейшим её движением.
Колдунья зашамкала беззубым ртом:
– Ой, трудно выгнать болезнь, трудно одолеть порчу…
Она поникла головой и несколько минут размышляла. И опять монотонным шелестом зазвучали слова:
– Под камнем у колодца, что на дворе у мессэра Алонзо, кожевника, живёт большая чёрная жаба. Когда пробьёт полночь… – Старуха наклонилась к самому уху бабушки и зашептала так тихо, что Леонардо не мог разобрать почти ни одного слова.
И, слушая этот шёпот, бабушка повторяла беззвучно молитву, а у мамы Альбьеры лицо сделалось белым, как наволочка на её подушке. У Леонардо защемило сердце, а по телу побежали мурашки.
После ухода моны Изабеллы больной стало хуже. Ночью бабушка со слезами на глазах принесла ей что-то завёрнутое в тряпку и положила на грудь. Леонардо догадался, что это печень большой чёрной жабы кожевника мессэра Алонзо. Больной стало ещё хуже…
В одно утро Леонардо не пошёл в школу: маме Альбьере стало так плохо, что его послали за духовником, и из собора Сан-Джованни пришёл падре её исповедать.
После исповеди все стали подходить и прощаться с больной: отец, бабушка и он, Леонардо. В комнате пахло ладаном и воском. У висевшего на стене распятия зажгли толстую свечу. Леонардо душили слёзы, и он выбежал из комнаты…
– Отошла… отошла… О, пречистая дева! – раздался вдруг скорбный крик бабушки, и она, шатаясь, появилась на пороге спальни. – И к чему живу я, никому не нужная старуха, и к чему, Господи, идут к Тебе такие молодые, счастливые! Боже, Боже, Ты один ведаешь, что творишь!
Леонардо заплакал беззвучно, прижавшись к её тёмной, морщинистой руке…
Не стало Альбьеры, и всё пошло не так в доме нотариуса. Бабушка всё время уныло и мрачно повторяла какую-то похоронную молитву и говорила, что скоро и её черёд: недаром собака воет по ночам во дворе. Мессэр Пьеро не мог видеть мрачную старческую фигуру матери, вечно перебирающей тёмные чётки. Он сразу постарел на десять лет и стал всё реже и реже бывать дома в свободное время.
Раз он сказал матери сквозь зубы, глядя в окно:
– Так жить нельзя! Ничего не поделаешь, надо жениться.
Эти слова заставили бабушку от страха уронить на пол тяжёлое шитье.
– Доброе дело, – сказала она через минуту равнодушно и потом спросила, как будто дело шло о покупке нового плаща: – Есть кто на примете? Молодая? Красивая? Доброго нрава? Из хорошей семьи? С приданым?
И, когда нотариус ответил на все вопросы утвердительно, она равнодушно сказала, принимаясь за иголку:
– Женись, пожалуй… Кто такая?
– Франческа Ланфердини.
– А!
Её тусклые глаза, на минуту оживившиеся, снова потухли. Для неё ведь не было ни настоящего, ни будущего: она вся принадлежала прошлому. Не всё ли равно, Франческу ей назовёт сын или Марию: ведь они не могут занять в её сердце место, которое когда-то она отдала простодушной бедной девочке Альбьере.
Леонардо со страхом ждал прихода в дом новой хозяйки и матери. Это совпало с переездом нотариуса во Флоренцию.
3
Новые встречи
Настал день, в который Франческа Ланфердини явилась хозяйкой в дом мессэра Пьеро да Винчи. В своём белом подвенечном наряде, с ясным взглядом больших детских глаз, чёрных, как спелые вишни, с весёлой, простодушной улыбкой, она казалась совсем ребёнком. Ей едва минуло пятнадцать лет, и она была ниже ростом, чем её пасынок.
Франческа застенчиво улыбнулась Леонардо, и эта улыбка напомнила ему кроткую улыбку мадонны на статуях и картинах флорентийских мастеров. И Леонардо дружески улыбнулся этой девочке-мачехе. Точно какая-то тяжесть сразу спала с его сердца. Неужели он забыл маму Альбьеру? Нет, он помнил её, но почему он должен встречать враждебно эту доверчивую девочку, выбранную отцом ему в подруги-матери? Он заметил, что и лицо бабушки прояснилось. Наконец-то и у неё есть опять помощница в хозяйстве, и Пьеро не одинок, и дом наполнится весёлым смехом и звонкими песнями – молодая-то, что пташка, поёт и смеётся…
Франческа полюбилась в доме нотариуса решительно всем, даже старому коту Пеппо, любимцу покойной Альбьеры.
Через два-три дня она чувствовала себя в доме нотариуса, как в своём родном доме. Пасынок ей понравился, только удивлял её своею серьёзностью, и она всячески старалась подбить его на беготню по саду взапуски, на игру в прятки, на давно забытые им шалости, и он старался, как умел, угодить этой милой девочке, принёсшей в унылый дом давно забытое веселье. Иногда ей было досадно, что он выше неё ростом, и с лукавой улыбкой она просила:
– Слушай, сынок, давай мериться, кто из нас выше.
– Хорошо, только вы не становитесь на цыпочки, – смеялся Леонардо, – ведь правда, бабушка, мама становится на цыпочки?
Франческа смеялась:
– Его не обманешь! Нет, не обманешь; он и мысли-то все читает!
Недолги были сборы во Флоренцию. И бабушка, и мама Франческа укладывались весело, приговаривая:
– Недалеко и ехать…
– К тому же в свой дом. У Пьеро свой дом рядом с Баптистерием[6]. Удобно, Франческа: как раз тут же, под боком, и крестят, и венчают, и служат панихиды по умершим, а мне скоро придётся об этом подумать – ведь восемь десятков прожито на свете… И, если у тебя с Пьеро родится ещё девочка или мальчик, недалеко носить крестить…
– А сколько лавок там, матушка! Как весело бывает на улицах в праздники! И садик у нас при доме, и всякие цветы… Как можно хорошо устроиться!
– Школа, говорят, тоже близко для внучка, я уже справлялась… Пьеро выгодно купил этот дом, когда хорошо заработал на одном судебном процессе. Ведь если бы не он, от одной сироты разбойники-дяди оттянули бы большое наследство… С этого процесса Пьеро и стал большим человеком. Ему уже не к лицу быть захолустным нотариусом.
– Какие там дома́! И сколько статуй! На каждом шагу на тебя смотрят изваяния. Я знаю, это тебе понравится, Леонардо. Сколько там художников, какие картины!
Эти слова мамы Франчески разожгли любопытство Леонардо. Ему было всё же жаль сада при домике в Винчи, весёлой пляски на лужайке и соседки Бианки, но что же делать, что делать…
Леонардо чувствовал себя очень хорошо, подъезжая к Флоренции. С высот Фьезоле[7] жадно смотрел он на чудный город. В чистой, безоблачной синеве тонул купол собора Санта-Мария дель Фьоре. Причудливо вырисовывался холм Сан-Миньято. Как в панораме, мелькали бесчисленные дома, дворцы, монастыри, башни и колокольни. На зданиях ослепительным перламутровым блеском сияли прекрасные выпуклые изображения из глазурованной терракоты[8]. Из ниш смотрели лики мраморных мадонн. Леонардо не мог оторвать восхищённых глаз от красот этого великолепного города.