Елена Зайцева
Тупэмо
Штаб появился у нас в феврале, тогда ещё Курыч живой был. В общем-то, Курыч его и «появил», это его идея.
Я, конечно, понимаю, что не очень-то правильно называть его Курычем — он Саша был, Саша Виноградов. Но ведь никто его так не звал. Виноградов — поэтому Винокурыч, поэтому Курыч, — я думаю, тут такая логика словообразования. Только не спрашивайте, почему у меня речь такая грамотная! Просто мне нравится так говорить. Так — а не как все в нашем быдлопосёлке. Ну, знаете, вот так: «слышь, ты, ходи сюда» — и далее, как говорится, по контексту…
Курыч обычно переспрашивал — «По какому ещё крантексту?». Специально переспрашивал, кривлялся. Я ведь сто раз объясняла, что я имею в виду. И Курычу объясняла, и Налиму, и Веснухе — всем, пока с ними «дружила». Да, вот так, в кавычках. Это вынужденно было, по необходимости. Яна Маргулис переехала — далеко, за восемьдесят километров отсюда, — и мне надо было что-то решать, нельзя же одной оставаться. Нет, внутренне можно быть очень и очень одинокой, но внешне… Внешне не надо, нельзя. Вон, облачко от общей кучи оторвалось — и то растаяло…
Я как раз облака зарисовывала, когда об этом всём думала. Сначала «Дюну» собиралась пересмотреть, но потом на облака отвлеклась. Была середина сентября, неделя прошла после Яниного отъезда… Смотрю — по двору Курыч слоняется. А он увидел меня в окне — и помахал! Невероятно. Никогда не замечал, а тут такой активный жест приветствия!
Дело в том, что мама (а она у меня психолог, в двадцать девятом садике работает) научила меня обращать внимание на язык жестов. Иногда, знаете ли, не мешает задуматься, почему человек, говорящий какие-нибудь приятные вещи, оставляет такое неприятное впечатление. Всё дело в жестах: он держит руки скрещенными, как бы отгораживается, и мы — неосознанно конечно, сами того не понимая, — определяем всё сказанное им как неискреннее.
А тут, с Курычем, наоборот получилось. Он вроде бы ничего и не сказал и не сделал — такого, особо прекрасного, — но то, КАК он мне помахал, оставило впечатления самые приятные. Я даже подрисовала под облаками Курыча — ничего больше, ни двор, ни деревья дорисовывать не стала. Только облака — и он. И подписала почему-то — friends. Не знаю почему. Кто кому friends? Курыч облакам? Я ещё раз глянула в окно — к нему уже Налим с Веснухой вышли, а он продолжает на меня смотреть. И опять машет! С этого, наверно, всё и началось — дружба, кавычки, начало конца. Это так мама говорит — начало конца. Она любит оксюмороны — начало конца, горячий лёд, горькая сладость… А бабушка, глядя на этот рисунок, сказала: «Теперь они действительно friends. Он с облаками теперь дружит. И с ангелами небесными…»
Это, разумеется, метафора, бабушка у меня ещё тот метафорист, она же редактором работает. На радио, в городе. Вся в работе, приезжает к нам редко. Приезжает — и кидается на моих полках разбирать. Это у меня творческий беспорядок, вы не подумайте, что я свинья какая-нибудь. А то ведь даже бабушку куда-то не в тут сторону однажды занесло. «Ты, — говорит, — Ксана, как режиссёром думаешь быть, если полку свою организовать не умеешь? Ведь режиссёр — это организатор!». Я немного обиделась тогда. Да и мама обиделась. «Не живите так подробно, Вера Яковлевна, классики не советуют», — сказала она. «Классики… — усмехнулась бабушка. — Когда это ты с ними советовалась?» Несправедливо. Само собой, что мама с ними советовалась, хотя бы когда на психолога училась. И действительно, при чём тут полка? Я же не полки режиссировать буду, а спектакли, мероприятия. А потом и фильмы — если повезёт. А повезти должно — я ведь даже вижу кадрами! Иногда так и хочется крикнуть — стоп-кадр! По разным поводам, хорошим или плохим — всё равно. Скажете — так хватай фотик, щёлк и готово. Нет, это не то. Весь мир не перещёлкаешь, да это и не нужно. Важно, что я вижу таким образом — покадровым. А если «кадр» уж очень интересный, я не фотографирую, я рисую. Несколько штрихов — и поймала. Поймала так, как могу только я. Это моя личная добыча, моя охота. Я удачливый охотник, я буду режиссёром, обязательно. Конечно, это не скоро ещё будет. Сейчас я в седьмом. Весна. Считайте сами, ещё четыре года. И только тогда — жуть какая! — только тогда я школу закончу. С другой стороны — почему «жуть»? Закончу когда закончу. Всему своё время. Остановилось оно только для того, кого нет… Бабушка всё смотрела и смотрела на рисунок.
— Ой, бабушка, хватит! — поморщилась я. Не люблю, не люблю, не люблю об этом говорить. Тогда почему сейчас говорю, да? Наверно, чтобы выговориться раз и навсегда, выговориться — и забыть. Я не хочу тащить это за собой всю оставшуюся жизнь! Иногда мне даже представляется: впереди — жизнь, она яркая, вся огнями мигает, и я к ней иду, иду, — еле тащусь, никак дойти не могу. Потому что на мне накидка такая… с длинным хвостом, со шлейфом. А на шлейфе? Саша. Хотя нет, не буду я его так называть. Вот у меня и фотка подписана: «Налим! Веснуха! Ксана! Курыч!». Не менять же на «Саша!»… На той фотке мы — двадцать пятого февраля. За неделю до того, как он погиб. Веснухина мать нас «мыльницей» прямо из окна щёлкнула — хорошо хоть живут на первом этаже, а то она всё вывалиться норовила…
У Веснухиной младшей сестры, Дарьки, день рождения был, три года, и мать Дарьку (она её Дайкой зовёт, «р» не выговаривает) фотографировала. Накинула на неё какую-то курточку и в окно выставила. Ну вот, пару кадров и на нас извела. Мы как раз под окнами, на кирпичах, сидели. Не на самих кирпичах вернее, а на бревне, которое на них взгромоздили. И эта «скамейка» валилась всё время, и мы с ней вместе валились — тем и занимались, что падали всё время. Веснухина мать уже пьяненькая была, вот и взбрело ей в голову и нас щёлкнуть. Целых два кадра не пожалела, один, правда, смазался. Она, как выпьет, щедрая, ничего ей не жалко. Правда, и никого не жалко, — Веснуха то и дело синяки тональным замазывала. А разве синяк замажешь?
Мама моя вообще не понимала: «Ну зачем ты с этой шпаной связалась? Это же просто маргинализация какая-то! Ты же у меня умненькая!» А я, может быть, поэтому и связалась, что умненькая. Что было делать? Психа-одиночку изображать? Вот у нас в подъезде, на стенке, нацарапано: «Life is a war for the music!». Если бы. Жизнь — это война за всё, даже за тишину… Мы почему тогда с тех кирпичей на карьер на этот дурацкий ушли? Нас выгнали. Выглянула тётя Вера Китаева — Китиха, у неё квартира как раз над Веснухинской, под нашей, — и как заорёт: «Идите гуляйте! Нечего тут!.. А ты щас допросишься, я щас как дам-ка!». Это она Веснухинской матери, — та совсем развеселилась, стала из окна вылезать с криками «Дайка! Дайка!». А «Дайка» замёрзла и наоборот домой хотела, ногами стала топать… В общем, такой переполох начался. Наверно, в этом всё дело. А выгнали — нас.
Мы подождали, пока Веснуха Дарьку домой утащит, немного отошли от дома и Китихе «факи» показали. Глупо, конечно. Детский сад какой-то. И всё-таки! И всё-таки получилось, что последнее слово — за нами. И так всегда — последнее слово всегда за командой. Одна я бы не стала никаких «факов» показывать. Я бы расстроилась и, наверно, домой пошла. Мама говорит, что у меня тонкая душевная организация (это если «эмотивности», «сенситивности» и прочие «сти» перевести). Пожалуй, так и есть. И это, пожалуй, хорошо, — правда, не в жизни, а в том деле, которое я выбрала. Режиссёр же не может быть дубиной толстокожей. Как Веснуха та же, к примеру. Которую даже на толковую благодарность не хватает. Вид у неё всегда сонный какой-то, — какая там чувствительность! Я ей маскирующий карандаш подарила — так нет никакой уверенности, что до неё вообще дошло: это — «замазка», это — подарок… Мне даже фамилия её — Вислава — вовсе не весну напоминала (вообще не понимаю, с чего она вдруг Веснуха, веснушек у неё нет, остаётся на фамилию думать), а вислоухость, что ли… Она и хвосты свои вечно где-то над ушами собирает. Они как уши и висят. Вид от этого… дурацкий. Да ещё одежда всегда почему-то тёмная, да ещё эта привычка рот открытым держать! Родителей моих она тоже раздражала.
— Ксан! А эта Веснуха твоя — она что, эмо? — спрашивает мама.
— Она тупэмо! — кричит папа с кухни. Его веселит — тогда веселило, — что я связалась с этими «подонками». Он их так и называл — подонки. А потом ещё и «тупэмо» стал называть.
Папа не пьёт (мама, разумеется, тоже, мне это даже в скобках замечать как-то дико). А родители моих «подонков» — пьющие. Все. Мама даже, помнится, «беседу о наболевшем» по этому поводу устроила. Поставить точки над i, разрешают ли они с папой эту мою дружбу с подонками. Мама сомневалась. А папа сказал: «Знаешь, котик (он всегда маму котиком называет), это жизнь. Пора начинать её кушать. Пусть организм попривыкнет, чтобы потом аллергии не было». Мама сомневаться не перестала. «Странная логика, — сказала она. — Зачем, спрашивается, навоз кушать? Чтобы организм попривык?». «Ну, котик… Ты же знаешь, как опасны метафоры. А если не навоз? А если вакцина?»
В общем, где-то на вакцине и остановились. Вот и ладно, думаю. Я в этот семейный совет особо-то не вмешивалась — для себя я всё уже решила. Выбор был очевиден. Яна моя Маргулис обратно не переедет. Веснуха мне — не только соседка, но и одноклассница. Курыч — тоже в нашем доме живёт. Жил… А Налим — в соседнем. И в школе он почему-то учится в другой, в старой, там, за Клубной. Но это не важно. Просто он с ними. И мне надо было быть с ними. Не одной же. Один в поле не воин… Мы, когда на карьер пришли, ещё раз это уяснили. На карьере были неприятности, на карьере были бомжи.
Карьер вообще нехорошее место. Я уж не говорю о том, что каждый год там кто-нибудь тонет, не только поэтому нехорошее, а именно вообще. Даже снег там как будто темнее. Вечерами туда стягиваются какие-то непонятные личности (папа так и говорит — «непонятности»), иногда костры видно, вспышки. По темноте мы бы туда и не пошли. Но днём… днём некритично — так Курыч говорил, когда умным хотел казаться. А умным он хотел казаться, потому что в меня влюбился. Мне эта его любовь, честно говоря, — как Веснухина дружба. Но так, конечно, легче было. Так у нас как будто две пары были: я плюс Курыч, Налим плюс Веснуха.
Налим с Веснухой как бы поневоле пара. Ему тоже частенько доставалось, только от отца, даже убегать приходилось — бывало, что и на несколько дней. Как-то раз он только дня через четыре появился. А отец под домом стоял, курил. Увидел и говорит: «Приплыл! Налим…» Сама я этого не видела, конечно. Так говорят. У нас вообще много чего говорят. Хоть и пригородный, но посёлок. Деревня почти…
Иногда, чтобы подольше домой не идти, Налим и Веснуха до самой ночи гуляли. Вот и получалось, что они — пара. И мы с влюблённым Курычем — пара. Так, парочками, мы и отправились на этот карьер, они впереди, мы за ними. Тут недалеко — минут десять. Через кирпичный, потом через свалку…
Налим с Веснухи всю дорогу шапку скидывал, а у Курыча было болтологическое настроение. Сначала он мне про какие-то летальные аппараты рассказывал, а потом — про тётку свою двоюродную, уж не помню, как он с одного на другое перешёл, у него это легко и просто получалось (мама говорит, что такое бывает с недалёкими, поверхностными людьми, они всего касаются только слегка и ничего толком не понимают)… Я слушала вполуха, больше за Налимом с Веснухой наблюдала (всё-таки идиотская игра какая! чуть ли не полдороги Веснуха без шапки прошагала!), но потом, когда Курыч изображать стал — как эта тётка к ним заходит, как сумку ставит, что говорит и что его бабка ей отвечает, — я засмотрелась. Прямо спектакль получался!
— Хто там? — (Это он бабку свою изображает, держится за спину и еле ковыляет.) — Да тут я, тут, а не там! (Это он возмущённо выкрикивает. Выпрямляется, плечи расправляет и пузо выпячивает. Сразу видно, что это уже тётка. И сразу видно, что это за тётка. Прямо хоть рисуй её — прямо с Курыча!) Не там, так не там… (Снова бабка. Спать собралась!) Да тебе говорят, тут я, ёшкин ты кот (снова тётка, совсем из себя выходит!), ёшкин ты…
— А часто она приезжает? — вдруг спрашиваю я. Трудно сказать зачем. Может, потому что мне вдруг показалось, что я… слишком слушатель, слишком зритель. У вас так не бывает? Когда вы нарочно перебиваете кого-то? Сами знаете, что зря, и вообще, но… Но он так классно всё это представлял, а я? Только и могу, что рот раззявить?
— Нечасто, по праздникам… — Сбился он, конечно. Перестал представлять.
— А зачем? — спрашиваю. Это я уже так, чтобы не молчать. Зачем родственники по праздникам приезжают!
— Семечки всегда привозит. А бабка плюётся. Она их не любит…
— А что она любит? — вырывается у меня. И вот это уж совсем зря. Действительно — вырвалось. Бестактный вопрос. Да мало что бестактный — просто глупый. Все прекрасно знают, что же любит Курычева бабка. Еле ковыляет, но продолжает любить. Это же любит и Курычева мама. Как в том анекдоте — на «ВОД» начинается, на «КА» заканчивается…
Я его маму только два раза видела. Она не живёт с ними. Не жила… Нет, и сейчас не живёт, но теперь и Курыч не живёт, и как теперь говорить… Я ведь ещё и потому тогда Курыча перебила — когда он говорил, изображал, представлял, и у него всё так хорошо получалось, — что слишком часто у меня наоборот бывает. Когда не можешь ни сказать, ни изобразить. Как будто что-то внутри тебя скачет и никак не может выпрыгнуть… Ну да, это всё моя тонкая душевная организация. Как всё-таки хорошо, что мама у меня психолог!
— Я знаю, как коньки сделать. Самим и сразу! — заявляет Курыч.
— Ну-ну… — закатываю я глаза. Теперь хоть понятно, зачем мы на карьер этот потащились. Со двора ведь в любую из четырёх сторон уйти можно. А мы пошли — в эту…
— Кататься будем прямо на шузах, я знаю, как! — продолжает хвастаться Курыч. Я не спорю. Я начинаю привыкать к тому, что он всегда полон идей. И все они, как одна, дурацкие. Но если сказать ему об этом, — обидится. Обижался… Не всегда, правда. Если уж очень был уверен, говорил: «Некритично!» Ну а какая критика, если некритично? Молчишь…
Пришли. Карьер этот — серый блин. И по другому краю блина две «непонятности» бродят. Ну ладно, это же по другому, не по этому… Как мы решили, что «ну ладно»? Не знаю. Переглянулись. Переглянулись — и остались.
Курыч вышел на лёд, попробовал поскользить, ничего у него, конечно, не получилось.
— Фигня, — говорит. — Надо подошвы водой облить, они обледенеют, — вот тебе и коньки!
— А где мы воду возьмём? — спрашивает Веснуха.
— Да кругом вода! — восхищается Курыч. — Ты же Веснуха! Типа Весна! Ты для нас кусок льда растопишь! — Но тут же он серьёзнеет. — Надо дырку в льде проделать, там вода.
— Не в льде, а во льду! — не выдерживаю я. — А ещё поэт!
Курыч бесится — он терпеть не может, когда я его поправляю, а уж поэтом назвать…! Я это знаю, но всё равно говорю. Я недовольна, что мы сюда притащились…
— Да ладно, ладно, успокойся. Какой ты поэт! Ты…
— Кто? — смотрит Курыч прямо мне в глаза, а от этого бешусь уже я!
— Тупэмо! — говорю я насмешливо. Но всем это нравится! «Тупэмо, тупэмо!» — начинаем мы носиться по льду, пытаясь скользить. Но даже мои остроносенькие сапожки, на которых я где только не падала, скользить отказываются. Как назло, как по волшебству!
— На красных лапках гусь тяжёлый…! — отчаиваюсь я.
— Ты не гусь, ты гусятина, — хохочет Курыч.
— При чём тут гусятина? Это Некрасов, между прочим! — ехидничаю я.
— Между — прочим — рожи — корчим! — продолжает веселиться Курыч. Веснуха с Налимом молча носятся. Опять за Веснухину шапку взялись…
Поэтом я Курыча вот почему назвала. На днях мы нашли сломанную гитару — у неё гриф из подвала торчал. Струн нет, две дыры в корпусе, такие, что кошка пролезет, — восстановлению, что называется, не подлежит. Но Курыч зачем-то её домой утащил. А на следующий день, в коридоре, в школе (даже не знаю, что он в этот день там делал, он же из «Б», бэшки вообще на соревнования уехали), даёт мне сложенный вчетверо листок.
— Песня, — говорит.
— Песня? Ну спой… — говорю. Сказала и сама испугалась — он же такой, возьмёт да и споёт прямо сейчас, прямо в коридоре.