— Лайна, ты здесь?
— Помолчи! Разве не понимаешь — меня затопили… Дай огню разгореться…
(И в сумерках занимающегося дня блеснула крошечная серебряная корона.)
— Лайна, ты уже разгорелась?
— Да.
— …Знаешь ли, я была еще совсем маленькой. И вот наш папа вдруг захотел уйти, оставить маму и нас. Он ушел. Мама сидела на табуретке и держала на руках Кешку. Она не плакала. Плакал папа. Я сказала: «Папа!» Он не ответил и начал спускаться с лестницы. Я — за ним. Я кричала: «Папа!» Он остановился и поднял меня. Я была очень маленького росточка, мне было четыре года. Я обняла папу, я уперлась в его щеку открытым, плачущим ртом.
Он сказал: «Осторожно, дочка, ты же меня задушишь». И повернул назад со своим чемоданом. Я помогала ему нести чемодан, а он мне сказал: «Не путайся под ногами».
Потом, когда я сделалась старше, папа рассказывал, что любил балерину, которая скакала в цирке на лошади. Она была очень красивой, говорил папа.
— Кири, вставайте! Раш-раш. Уже восемь утра.
— Доброе утро, Жанна. Какая странная у вас печка! Всю ночь ужасно громко гудела тяга и звякала дверка.
— Да что вы, Кири, я только что растопила ее. Кто ж топит на ночь? Спать будет плохо. Жарко… Со вчерашний вечер до самый утра я не подходила к печи…
«Дорогой папа!
Ты получишь мою телеграмму из Лауренса и постановишь, что я завралась. Однако, как это ни удивительно и ни странно, в Лауренсе на самом деле сгорел университет. (Вас небось пригласят на восстановление.) Другое дело, что я и не собиралась держать экзаменов и соврала тебе на корню — тогда еще, когда ехала в Лауренс. (Мне нужно было попасть в Санамюндэ. Ловко?)
Сева Костырик отчислен из института по милости твоей дочери, ему не дали возможности защитить диплома. Его отчислили, а потом призвали и отправили на острова. Что хочешь, то про меня и думай! Валяй! Но видишь ли, отец, я не только перед Севой без вины виновата, а еще и люблю его. Ничего не поделаешь! Вот. В таком духе, в таком разрезе. Люблю.
Речь, однако, не обо мне. А о нем. Свяжись с Костыриками. Не ради себя и не ради меня, а ради истины.Добейсявосстановления Севы. Ты у меня толковый, я знаю, ты все сделаешь правильно. (А я бестолковая — не в тебя.) Была толковой, и вдруг — любовь. Меня сорвало со всех катушек. Я еще дома хотела тебе рассказать, но ты был в Киеве и возвратился, когда Севку уже отправили на Санамюндэ… И разве ты бы мне дал согласие, чтобы я помчалась за ним? А я должна была его разыскать. Ведь ты не забыл, надеюсь, какой это кошмар — любовь?
Папа! Сегодня ночью мне приснилась странная вещь: будто мне года четыре и будто я бегу за тобой по лестнице, чтобы оторвать тебя от твоей любви. И только сегодня утром я поняла, чем ты пожертвовал для нас.
И кланяюсь тебе в ноги. Ты, по моим понятиям, очень-очень порядочный человек. Я всегда это думала. Но на всякий случай пишу, чтоб ты никогда не сомневался в моем отношении.
Ты никогда нас не попрекал своим военным прошлым, не требовал ни уважения, ни почтения. И за это я даю себе труд понять, что жизнь у тебя была не особенно легкая, как и у всего твоего поколения, отец. Но ты нам не говорил: «Экая пошлая молодежь!» А максимум: «Мы в ваши годы — были поаккуратней!»
Ваша жизнь и на самом деле была и жертвенной, и целеустремленной. Вы жили для будущего и отдали очень много: молодость, силы, сердце. Мы знаем — вы отдали лучшие дни своей молодости — не танцевали и не носили галстуков. (Я читала Пантелеймона Романова «Без черемухи».) В общем, вы себя отдавали идее, стране. А на нас сердитесь. Вот чудаки! Рождать нас мы, между прочим, вас не просили. Но ты-то как раз никогда ничего от меня за это не требовал. И поскольку такое дело —то я действительнотебя уважаю. Не сердись, отец. Все с твоей дочерью будет так, как ей нужно. И хорошо. Только так. Ясно? Дай мне жить своим умом, своим сердцем. Идет? И помни —совесть есть даже и у меня. Ну ладно, пусть не совесть, а совестишка, — а все же есть. Я выросла и многое пересмотрела. (Помнишь, когда я была еще в шестом классе, я говорила, что выйду замуж только за вора, потому что воры отчаянные, а я уважаю отчаянных.) Севка не вор, а я здесь. По причинам совести. (Вру! По причинам любви.)
Папа, пойди к Костырикам. Поговори с его отцом. Пойди к самым главным военным начальникам. Прошу тебя. Я люблю тебя.
1) Здесь я устраиваюсь на работу и твой хлеб есть не стану.
2) Не огорчайся: учиться я буду. Но не ради того, чтобы отовариться высшим образованием. Просто хочу, и все.
В общем — не унывай, все в порядке. В Санамюндэ, по-моему, мирово! У моря я, правда, еще не была, но сейчас закончу письмо и подамся в ту сторону, посмотреть маяк. Здесь хорошо. Местные ребята, куда бы ни уезжали, всегда возвращаются на Санамюндэ.
Пишу и вижу, как ты приходишь домой поздно вечером, как ты хлебаешь суп, — лицо у тебя как будто припудренное. (Это от известки — да, папа?) Папа —Саша! Вот и все. Ты мне лично ответишь за Сашу.
Никому не показывай это письмо. Целую и остаюсь
Кира.
Пиши до востребования».
— Примите, пожалуйста, заказное письмо.
— Одна минуту… Вот… Вам — посылочка. Распишитесь.
Кире протягивают обшитый шелком спичечный коробок.
На подушке из ваты дремлет серебряное кольцо с голубым камнем. Тут же крошечная записка.
«Родная моя любимая девочка! Посылаю тебе колечко. Бирюза — это камень завоевателей. В старые времена воины пришивали бирюзу к своим седлам. Будь сильной, будь мужественной.
Твой любящий друг
Валентина Ржевская».
Вспыхивали окна домов, мимо которых ехал автобус. Их свет осторожно вплывал в темноту вечера. В каждом доме зажигалось только одно окно. Хозяева экономили деньги и электроэнергию.
Кира уже успела узнать, что здесь на окнах бывают шторки, присланные из Швеции, ей уже рассказали, что в каждом особняке есть погреб, а в погребе — пиво (Санамюндское, очень пьяное). Она уже знала, что по ночам никто на окраинах острова не запирает своих домов…
Автобус едет по широкой шоссейной дороге.
Дремлет лес. Спят зайцы.
Интересно, а может ли кто-нибудь оскорбить зайца? А медведя? А белку? Их можно убить. Поранить. Не дать им есть… Ну а если их оскорбить?
Деревья, стоящие на опушке — по обе стороны асфальтированного шоссе — мерцают бело и коротко. Загорятся — и снова ночь, ночь… До следующего автобуса.
Пахнет морем.
Море!.. Кира помнит: в Артеке — рыжий песок, упругий и зубчатый, принявший форму волн… «Ночью я просыпалась и думала: «К морю!»… И вот — я в море! Плыву, как лягушка, размеренными движениями, чтобы не задохнуться от счастья. Синее море, пустыннее мэре, широкое море…»
— Конечная остановка! — объявляет кондукторша.
Автобус вздрагивает и останавливается.
Перед Кирой — пирс — место прибытия морских судов. Мостки, покрытые соляной пылью…
А море? Неужто эти вздыбившиеся бугры и есть волны?!
Меж оледеневших вод сверкают узкие полосы — а над ними стеклянные перекаты. Вмерзнув в лед, стоят у причала баржи. Они тихо раскачиваются… Над Кириной головой гуляет студеная свежесть морского ветра. Ветер дует в затылок, вытягивает кончики старого шарфа и тащит его вперед, вперед — туда, к берегам Швеции…
На пирсе стоит сутулый подросток в темном пальто и отцовской шапке, надвинутой до бровей. Не девчонка, а запятая на белой странице снега.
Маяк… Он уставился на нее огромным зеленым глазом!.. Над маяком, над Кирой, над студеным дыханием моря — властным, скрытым, печальным, глухим и страшным — большое небо, уже начавшее темнеть. В небе гуляют ветры. «Угу-гу!» — поет зюйд-вест у нее на зубах. «Угу-гу», — улюлюкает норд, вздымая поземок. «Угу-гу», — отвечает Кира, придерживая руками в Жанниных варежках отцовскую шапку.
— Гражданка, что вы тут делаете? Пройдемте. Без разговорчиков. Предъявите-ка документ!
— Чего орешь? Я, кажется, не глухая.
— Прекратим разговорчики. И попрошу не тыкать: я на посту.
Здравствуй, море! По твоим поэтическим берегам ведут прибывшую из Москвы Киру. На плече у солдата винтовка.
…Оконные стекла той будки, куда приводят московскую девушку, золотятся испариной. Сияет навстречу Кире яркая пасть времянки.
— Вот, — говорит Кира, — Пожалуйста… Паспорт, пропуск, школьный диплом,
— Вы что ж, приезжая? Из Москвы? — нахмурившись, спрашивает конвоир.
— Нет: француженка. Из Парижа! Отдай, же ву при, мой пропуск, я рассеянная, еще, чего доброго, потеряю… Привет, ребята! Дайте-ка закурить.
— Скажи, ты, делом, не чокнутая?
— Товарищ старшина! Пусть он извинится… Он меня обозвал чокнутой.
— Ну и что?
— А то, что он на посту! Он обязан соблюдать вежливость.
— Иванов, извинись. Скорей. И пусть она сматывается.
В караульную будку заглядывает офицер.
— В чем дело?.. Вы что?! Караульное помещение превратили в теплушку?
— Я проверял документы гражданки, — вытянувшись, рапортует солдат. — Ока стояла на пирсе… Докладываю: документы в порядке. Сержант Сердюк.
— Ребята, — говорит Кира, — я приехала к солдату Костырику… Может, вы его знаете? Севка… Севка Костырик.
— Да нет… Не знаем…
— Мальчики! Как мне его найти?
— Обратитесь к начальству, гражданским можно и без доклада.
— Ни за что! Не пойду. Не буду я унижаться. Мы говорим на разных языках.
— Чудачка, да какое же тут унижение?.. А кем вы ему приходитесь? Сестрой, что ли?
— Эх вы, горе, а не детективы. Вы же только что смотрели мой паспорт… Я — Зиновьева, не Костырик, значит я не сестра… Я его сударушка.
— Ой лопну, ой здорова врать! Ты ж малолетняя.
— Ребята, тише… Сейчас явится офицер, и он будет прав.
— …Ну знаете ли… Вы просто безграмотные, в моем паспорте ясно сказано — ровно семнадцать лет.
— Спектакль, ну прямо спектакль!.. Ты, делом, не киноартистка?
— С первого курса ВГИКа. Ребята ошеломлены.
— Вот что я вам посоветую, — раздумчиво говорит сержант. — По воскресеньям мы ходим в кино. Видели клуб в центре города?.. Так вот: приходите-ка в воскресенье на первый сеанс — просидите все шесть!.. Так, пожалуй, будет самое верное дело.
— Спасибо! Большое спасибо!.. До воскресенья, мальчики.
Задумчиво шагает Кира к автобусу.
«…Это уже было со мной когда-то: и вечер, и этот снег, и орущие рыбаки…»
Одна — в огромном заиндевевшем царстве… Одна, одна!..
Все тесней и тесней обступает Киру остров с домами, в которых не закрывают на ночь дверей; с черепичными крышами, с трубами, из которых валит дымок…
Время пройдет, и, быть может, память об этих крышах, серых дымках и ветряных мельницах ей покажется счастьем?..
А вдруг это и было счастье?
…Взмахнула издалека, навстречу Кире застывшими, большими руками старая мельница, полоснула небо отчаянно и угрюмо.
За окнами автобуса густо и нежно засинел воздух… Из лесу тихо: ыходчт ночь. По правую руку — дома, у заборг — чьи-то салазки… Интересно, а где живет их местный тролль — Пёк?
Сквозь морозные узоры на окнах просвечивает фонарь. Вспыхивают искры, прочитываются слюдяные горы… Свет в этом царстве смахивает на северное сиянье.
Погас фонарь. Мир льдов, мир холода стал еще шире, еще печальнее. Комнату пронизало резким серебряным светом: это взошла луна. Блеснула в упругом ее луче серебряная корона.
Кире слышится голосок:
«Только влюбленный имеет право на звание человека».
— Лайна, почему на вашем острове живут феи?
— Наш остров умеет любить свое прошлое. Фея — это, как лепные «ростры» на кораблях, вот почему у нас сохранились феи. Мы любим историю, ну а феи — не так ли? — это история…
— Как ты безграмотна, Лайна! Феи вовсе не принадлежность истории, они принадлежность сказок.
— …Глупая! Сколько раз мне надо тебе повторять, что самолет — не больше как скромный ковер-самолет; что воздушный корабль «Восход-3» — создание волшебников… Между прочим, один из них был сильно в меня влюблен. Я была юной, юной… позорно юной. Ай-ай-ай, как я была молода… Как позорно я была молода!.. Скоро в Москве будет выставка с фотографиями Луны. Океан на Луне тот колдун наречет: «Океаном Лайны». А если это название не утвердят в инстанциях, он назовет его «Океаном моей любимой»… Знаешь, Кира, что на землю острова Санамюндэ упал когда-то метеорит!!
— Треплешься, Лайна!
— Нет. Я — фея и не могу трепаться: треплются полотнища, волосы, паруса… Знаешь ли ты, что на острове Санамюндэ замечательные мореплаватели?.. Моряк, настоящий моряк — это мужество и воображение. Много раз мой отец совершал путешествия вокруг света на парусном бриге…
— Отец?! У тебя?
— А как же! Ничто в Галактике не умирает. На острове Санамюндэ — древнее море и древние камни. Это наши леса, наши мельницы!.. Мы воевали в Отечественную войну… Мы победили в Отечественной войне.
— Лайна, я гуляла вчера по вашему центральному парку, увидела памятник и осторожна смахнула снег той варежкой, что мне подарила Жанна.
«…Герой Союза…
Владимир Сергеевич Васильев».
— Да, да… Он был русским, этот солдат. И защищал наш остров. Он был так молод! Ему еще не минуло девятнадцати лет. На его могилу приезжала старуха мать. Из города Суздаля. Народ!.. Это много-много людей… Цепь людей — она длинная, как века. Девочка!.. Человеку дана одна единственная сильная страсть. Не две. Солнце — печка нашей Галактики. Страсть у человека бывает одяа-единственная, так же точно, как над Землей — одна-единственная, добрая, старая печка: Солнце. Когда солнце ложится спать, луна зажигает серебряную свечу в голубом подсвечнике. Свечение ее — красиво, но от лунного света не родятся другие жизни… Кира! Знаешь ли ты, что подлинная любовь не ведает самолюбия!!.
Снежные улицы рассекают широкие мостовые. На мостовых — ребята с салазками; пожилая женщина толкает какой-то стул. Под стулом — полозья. На сиденье стула картофель и мясо.
По обеим сторонам улицы — магазины и магазинчики: зеленная, — на витрине картофель, брюква, морковь. Они выглядят так, как будто бы их умыли.
Вот — маленькое, угловое зданьице, парадная дверь без крылечка, над дверью вывеска:
«Часовщик».
Кира толкает двери. В ответ раздается стеклянная музыка.
У притолоки — пожилой человек — инвалид Отечественной войны: безногий.
— Это вы часовщик?
— Да.
Лицо у него солидное, интеллигентное. На носу — пенсне, а его мастерская увешана удивительными часами. Откуда они пришли и как сохранились?!.
Вот часы — швейцарские. Бьет четверть… Выскакивает девушка в острой тирольской шапке; вслед за ней — юноша [тоже в тирольской шапке). Обнялись и поцеловались.
«Тик-так».
Принимается куковать кукушка: раз, два, три… Пять раз.
Вдоль стен висят десятки ручных часов: золотые, серебряные, большие и маленькие. Вот луковичные часы, величиной с ноготь. Неужели и это часы?!
— Что хочет барышня? — спрашивает часовщик.
— Починить часы, — говорит Кира. — Это мне отец подарил, когда я окончила школу… Но я их где-то ударила, и они остановились.
— Не беда, — улыбаясь, говорит часовщик и берет часы из рук Киры.
В мастерской висит большущее зеркало. Кира невольно глядится в зеркало и видит девочку лет пятнадцати. Она элегантно подстрижена. (Эта девочка бедная-бедная Кира, которой еще недавно было шестнадцать, семнадцать лет.)
Кира зажмуривается… Потом медленно открывает глаза…
Утешая ее, часы поют свою песню о вечности: «Подумаешь! Четырнадцать — восемнадцать! Тик-так… А волосы что ж — они не только отрастут, они со временем поседеют… Время, время!.. Когда-то мы — Часы — были самыми сложными из всех земных механизмов, и мы изволили вообразить, что значительны — как Вселенная. А теперь нам на смену пришли другие машины. Кибернетика! Каково? Руки умных машин повторяют движения рук человека… Все относительно, Кира, все относительно, относительно (одним словом, смотри теорию относительности Эйнштейна). Ты — вырастешь, ты постареешь, ты поседеешь… Но не умрешь. Ты превратишься в русалку, в рыбу, в птицу, в цветок. Тик-так, вот так, вот так… Твои волосы отрастут. А бессмертный твой атом будет странствовать во Вселенной. Вот так, вот так!..»