Он родился слабый, чуть что не обреченный.
Увидев Сашу, когда мать купала его в корыте, Кира зажмурилась. От жалости у нее перехватило дыхание. В носу защекотало, будто гусиным перышком… «Подслушал, должно быть, что мама его не любила и не ждала!..»
Так думала Кира, которой было в то время тринадцать лет.
На деньги от завтраков она принялась покупать ему апельсины. Апельсины Кира подкладывала в коляску, под Сашкино одеяло. Вечером, глубоко вздыхая, она съедала Сашкины апельсины… Они были согреты его теплом.
И это она научила его смеяться.
Ему шел пятый месяц, он уже неплохо держал головку… Мать носила его по комнате, на руках. Кира взяла братишку из маминых рук, подошла к окну. Прикидывая, чем бы его развлечь, тринадцатилетняя нянька побарабанила по стеклу пальцами, подергала листок герани. Когда пальцы ее коснулись листка, Саша беззвучно захохотал. Он смеялся, откинув назад тяжелую, полулысую голову, глаза у него сощурились.
— Мама, мама, смотри… Гогочет…
— Отстань! — ответила мать. — Какое-такое может быть гоготанье в четыре месяца.
И опять протянулась вперед рука девочки. Кира щелкнула пальцем по вздрагивавшему листку…
Что казалось ему смешным в трепете этой тощей листвы? Можно было подумать, что листки герани щекочут его. Когда бы Кира ни подходила к окну, держа на руках братишку, ей стоило протянуть руку и дернуть листок — как он заходился беззубым, беззвучным хохотом.
Ему шел третий год. Он заболел дифтерией. Потом — воспалением легких.
— Это ты виновата!.. Ты! Ты не хотела, чтоб он родился. Все вы, все вы его ненавидите!..
— Бога побойся, Кира!
— Не боюсь. Никого не боюсь, ничего не боюсь. Это вы боитесь, а я — не боюсь. Все взрослые — лицемеры и трусы, трусы.
Саша поправился.
— Сашенька!
Ребенок не повернул головы на зов матери.
Страшные предположения ее подтвердились: оглох.
Кире сказали об этом самой последней. Она забилась в угол дивана… Слезы катились по ее вздрагивавшему лицу и попадали за ворот платья.
Она учила его говорить, проявляя неслыханное для себя терпение.
— Плюнь на них!.. Плюнь, моя детка, плюнь, плюнь… Он прижимался к сестре теплым лбом, щекой, подбородком.
— Сашуня, запомни: все они стервы, стервы…
Вот как хорошо, как красиво она учила его смыслу жизни и артикуляции.
Он рос. Кира повсюду таскала его за собой, озлобленно приглядываясь, не заметил ли кто, что ребенок неполноценен.
Редко кто это замечал. Всем было не до него.
«Мой сын», — говорила Кира. (Увы! Ни один человек не верил ей.)
Он был строптив (как она). Голос его был деревянным голосом, без модуляций.
К тому же был он великий сплетник.
— Сашенька, это — шампанское, — говорила Кира, приложив губы к его щеке.
— Ма-а!.. Шапа-а-а…
Что значило: «Мама! Они пили шампанское». (Донос по поводу кафе «Молодежное». По воскресеньям Кира и туда волокла его за собой.)
Кому бы она простила такое! Ему — прощала.
Отец задумал отдать малыша в специальную школу для глухонемых дошкольников.
Опасаясь Сашиных унижений, Кира настроила против родителей Кешку, Ксану и Вероничку.
— Вы хотите избавиться от него! — хором вопили дети.
Отец поступил по-своему.
— Мыть полы пойду, — угрожала Кира. — Дам объявление — и в домработницы, в домработницы!.. Все равно все они ни черта не умеют… Вот я выучусь, сделаюсь дефектологом, тогда дело другое, тогда…
Если он плохо ел, Кира стучала кулаком по столу. Если заболевал — тревожилась сильней, чем Марья Ивановна.
Маленькие Зиновьевы прозвали Сашку: «Александр Кириллыч» (Кирин Сашка).
— Не троньте его! — говорили дворовым мальчишкам Ксана и Вероника. — Кира придет — он сейчас же наябедничает. Он — ябеда.
Когда она возвращалась домой, он бежал ей навстречу, обхватывал ее ноги, утыкался носом в ее подол.
Летом, по настоянию Киры, Сашу отдавали тетке — в деревню.
…А Кира воображала, что выбрала «дефектологический» назло девчонкам из десятого класса. Она не догадывалась об инстинкте. О слухе души…
Она им покажет, покажет!.. (Кому? Чему? Несущественно.) Все они от нее наплачутся!
— …Севка, я даже вообразить, вообразить не могу — утром я просыпаюсь и знаю: нету тебя!.. Ты — в лагере… Я — к Маяковскому… Тебя нет… И нет в нашем сквере, и нету во всей Москве… Я хожу по улицам, ищу, но ты мне не откликаешься…
Чтобы лучше это вообразить, Кира остановилась, закрыла глаза кулаками.
Не помогло. Не воображалось.
— Кирилл, ты так говоришь, будто я отдаю концы! И не стыдно тебе? Каких-то жалких два месяца!.. Моргнуть не успеешь…
— А я не хочу моргать! Можно мне будет хоть приезжать в лагерь?
Он глянул искоса в ее сторону, польщенный, растроганный.
— Разве что по воскресеньям… С мамой и Катей.
И вдруг:
— Кира, ты не обидишься?
— Нет.
— Ты это все придумала? Ну, скажи!
— Да. Я — вру! Все я вру. И ты мне не верь, не верь…
Он нежно и благодарно прижал к себе ее локоть.
— Погляди: вот речка…
Странная речка — без песка и без гальки на берегах. Высокие, влажные травы ее опоясывают. Ни души кругом. (Две души — разве это одна душа?)
Раздевшись, «души» щупают воду пальцами разутых ног.
Дно мягкое, топкое. На воде какие-то листки величиной с ноготь. Неспешно и величаво гнется к земле нежнейшее зарево, небо будто просвечивает.
Вокруг много-много деревьев. Ни единой сосны: ольха, береза, клен, ясень.
От земли поднимаются испарения. Остроголовый дымок улетает в лес, выглядывает из-за каждого дерева… Стоит и раскачивается.
Сейчас уйдет солнце. Но небо не потемнело: светлое плывет оно над рекой и лесом. Вот стадо коров на том берегу. Пастух оперся спиной о дерево.
— Ах, чтобы вы окосели, проклятые! — что есть мочи орет пастух.
И должно быть, коровы со страху взяли да окосели. Ка-ак замычат — и домой, домой, опустив головы, тупо разглядывая длинные, влажные, колышущиеся стебли.
Кто-то осторожно, протяжно запел на ветке.
Кто это?.. Что это?
Полно. Уж будто не знаешь, что соловей. Дрожит в соловьином горле память о всех на свете закатах. Откинул голову и предался воспоминаниям. Задохнулся, не снеся восхищения, — выгнул горлышко, закатил глаза…
Это и был конец. Что же еще сказать? Он сказал все.
— Сева, мне холодно.
Он накинул ей на плечи свой пиджак.
Они сидели в траве, прижавшись друг к другу, она — в его пиджаке, он — в рубахе с засученными рукавами.
И вдруг, зажмурившись, сам не зная как это случилось, он прижался носом и подбородком к ее ногам Кира боялась пошевелиться. Он слышал сквозь платье тепло ее ног, она — его остановившееся дыхание.
— Сева!.. Ты бы хотел, чтоб мы стали сиамскими близнецами?
— Чего-о-о?!
— Ну, чтоб у нас, например, одно туловище и два носа… Или — нет. Лучше вот как: чтобы мы плечами срослись… Мы — такие, как есть, но у нас одно общее кровообращение. Не хотел бы?.. Нет?
— Кира, и откуда только у тебя силы берутся? С утра во рту ни росинки, а ты говоришь, говоришь…
— Ты голоден, да?
— А ты?
— Мне бы хлебца.
Голод погнал их к железнодорожной станции.
…Ожидая поезда, они жевали булку, отщипывая кусочки от свежей плетенки. Пожевав, повздыхав, она вспомнила, что ей чего-то недостает. Воды, что ли?
Нет. Вот чего ей хочется: целоваться.
И глянув снизу на его движущийся подбородок, она осторожно принялась его целовать.
— Ты что ошалела, Кира?
— Да.
Пассажиры, ждавшие поезда, проходя мимо них, останавливались и с большим интересом вглядывались в целующихся. При этом они горестно покачивали головами:
— Тьфу! Ни стыда, ни совести… Экая нынче пошла молодежь!
…Садовые участки отгорожены друг от друга заборами и заборчиками. Меж них — переулки. Глубокие колеи заросли травой. Тонко пахнет медовой пылью.
И вдруг осторожно дрогнула огнистая полоса, небо сделалось стеклянно-зеленое. По левую сторону встала первая темнота. Около домиков появились другие — вторые домики. Это были тени от настоящих домов — приплюснутые и кривые.
Посредине сада, наклонившись над грядкой, орудуя садовыми ножницами, стоит девчонка лет эдак шестнадцати. Увидев их, неожиданно выступивших из мглы, девочка растерянно выпрямляется… Беспомощно и робко звенят у нее в руках садовые ножницы.
— Знакомься, Катюша.
— Кира.
— Катя. Очень рада… Он мне говорил.
В доме быстро распахиваются двери. Белеют, будто освещенные изнутри, березовые поленья, тянет нежным запахом бересты.
На пороге — старик: маленький, лысый, с мягкими волосиками, едва прикрывающими голое темя.
— Тебя Кирой звать? Ладно, чего ж топтаться, раз пришла — заходи, — весело разглядывая ее, говорит старик.
…В комнате над столом неяркая лампа без абажура. Вокруг, наподобие сиянья, вьется белая мошкара. Из кухни в комнату прорублено небольшое окно («архитектурные» новшества Севки). Среди грубо сколоченной, самодельной мебели на столе — драгоценный подсвечник с модной свечой. Подсвечник — старинный, бронзовый, потемневший от времени, местами позеленевший.
В шезлонге — высокая, рыхлая женщина, похожая на крестьянку.
— Я… Я — Кира, — опустив глаза, говорит Кира.
— Очень даже приятно, — отвечает женщина, сияя добрым взглядом голубых глаз. («…Красива? Ничего не скажешь — красавица!.. Божья матерь. Словно сошла с иконы. Только больно уж молода. И худа… А брови-то, брови!.. Воистину соболиные. Зарделась. Застрамотилась… Скромница».)
— Садись-ка, детка. Чего ж стоять.
Кира садится на краешек стула, опускает глаза, теребит платье.
И вдруг глаза ее, глядящие исподлобья, соединяются с глазами шустрого старика.
— Ай-да девка, — смеется он. — Не подкачала, не подкачала!.. Кира?.. Я что-то такого имени не слыхал. Не русское это имя. А ты, видать, удалая… Удалая и развеселая. В глазах у тебя — и болото, и черти.
— Я… я должна была родиться Кириллом. Так папа хотел… И вдруг родилась Кирой.
— Уж право! А так-то чем ты ему не потрафила? — вздыхает мать. — Садись-ка поближе, детка. (Ты бы чаю, Катюша!) Вот и я тоже со Всеволодом с твоим намаялась бог знат как… Двое было у нас парней. Грудных… Полненьких, чернобровых. Нарекали Сергеями. Померли, один за другим. Я — к святому отцу: так, мол, и так, мол… А он: как меня, давай нареки — Всеволод… Трудолюбец родился. (Мать утерла глаза.) Всем вышел. Жаловаться грешно…
— Ма-а, — сказала Катя, и за Кириными плечами сердито звякнули ножницы. — Ма-а, зачем вы расхваливаете своих?
— Расхваливай не расхваливай, — вмешался отец, — а характер у Всеволода претяжелый… Другой раз по целым дням и слова не вымолвит… Это — раз… А второе — что «ихнему святейшеству» не перечь. Они обсуждению не поддаются.
— Весь в папашу! — сердито сказала мать.
— Дорогие родители!.. Может, вы перестанете в моем присутствии обо мне разговаривать, как о покойнике?! Или мне удалиться, а вы меня «осветите» Кире?
— Да чего там, сиди!.. Куда ж тебе удаляться? — сердито глянув на старика Костырика и покачав головою, сказала мать.
В окошечке, соединявшем кухню с жилым помещением, появились хлеб, сахар, маринованные грибы.
Кира с готовностью принимала то, что выбрасывало окошко.
— Ты где учишься? Или работаешь? — дознавался старик.
— Знаете ли… У меня одна мысль, никому я еще про это не говорила. Хочу устроиться на одну интересную для себя работу… На днях разведаю почву и начну хлопотать.
— Ну что ж… Почему ж не похлопотать, обязательно хлопочи, раз у тебя идея. У молодых, погляжу, все идеи, идеи… Борись! Достигнешь.
— Спасибо, — сказала Кира.
Глядя на нее глазами родителей. Сева, все время молчавший и дувшийся, оценил ее такт: она была воплощением искренности и скромности.
Из кухонного оконца глядели на Киру восхищенные глаза Кати. «Надо же!» — говорили эти детские восторженные глаза. — До чего красивая!»
Из двери в сад тянуло душистым дымом вишневых сучьев, где-то, видимо, жгли костер. Ветви яблонь живою сеткой волновались от легкого ветра. Звенели чашки и блюдца, вились вокруг электрической лампы ошалевшие бабочки. Иногда одна из них, получив инфаркт, падала прямо на белую скатерть.
— Очумелые! — проворчал старик, размышляя что-то свое. — Право же, очумелые… Словно люди!..
Брови его шевелились все живей и живей.
— Ты, стало быть, Зиновьева?.. Верно? Зиновьева дочь? Твой батька — Зиновьев, Иван Иваныч?
— Да, — сказала она, лучась и плавясь от мнимой застенчивости.
— Неплохой, говорят, человек… Только люди сказывают, маленько чудаковатый. С амбицией…
— Па-а-а! — громко ахнула Катя.
— Не знаю, — сказала Кира. — Как мне судить отца?
— Это правильно, что ты отца уважаешь, — одобрил старик. — Без уважения к родителям нет и не будет благословения. Мастер первой статьи, говорят. И состоятельный. Стало быть — работяга…
— Наверно. Только не «работяга». Отец у меня — художник.
— Хорошая ты, погляжу, дочь. Это ты — хорошо, хорошо… Он маляр, сказывают. Со Всеволодом работает… Маляр, рабочий… А ты говоришь — художник? Как тебя следует понимать?
— Па-а-а? — простонала Катя… — Па-а-а… Пожалуйста…
— Вот тебе и уважение к родителю. Не пикни и не спроси.
— Маляр-художник, — веско сказала Кира. — Мне, однако, пора. Дома будут тревожиться. Они не привыкли, чтоб я опаздывала.
— Что же ты так мало поела, детка? — засуетилась Севина мать, — Попили бы еще чайку.
— Да что вы! Дома я и того не ем. Как у вас хорошо… А сад, сад…
— Ну так ты давай наезжай, — предложил старик. — Сева — в армию, а ты — наезжай.
— Спасибо большое, — обрадованно сказала она. — Можно мне с младшим братом?.. Он до того забавный! Сашкой зовут.
— Чего ж нельзя?.. В это же воскресенье бери его под мышку и приезжай.
Они выбрались на дорогу сквозь шелестящую зелень сада.
Свинцово отсвечивали в темноте стекла в доме Костыриков. Теплое небо над домом было, как темный, тяжелый полог.
Костырик-старший вышел их провожать. Он зажег фонарь. Луч фонаря уперся в обочину проезжей дороги, вспорхнул, погас.
Прижавшись друг к другу, шагнули они во мглу, оступаясь, побрели по полю, заросшему росистой травой.
Во тьме, к которой они пригляделись, стал смутно виден далекий лес.
Что-то вокруг гудело так глухо, так сонно, что казалось, уж никогда не наступит утро.
Свет впереди, на станции, — они знали, — должен был им открыться мгновенно.
Задрожала земля. Дрожь перешла в грохот. Где-то пронесся поезд.
Кира прыгнула в электричку. От быстрого бега стекла вагонов начали перезваниваться.
Забившись в угол и опустив голову, она задремала. И приснилось ей вот что.
Сева достал халтуру — рисунки какой-то странной кухонной мебели. За эту работу он должен получить сто рублей. Он спрашивает ее: «Скажи мне, Кира, есть ли такой дурак, чтобы отказаться от сторублевого заработка!» Она отвечает: «Ты их отдашь старикам!» А он: «И немножко тебе на мороженое. Ты и Сашка, кажется, любите шоколадное!» И она отвечает: «Да».
Во сне она понимает, что он ей сдался, ослабел, стал частью ее… «Ты теперь работаешь на меня? — смеясь, говорит Кира. — А мороженое настоящее? Шоколадное?.. Я тебе кусочек оставила. Вот! Осторожно… Не урони!..»
И вдруг во сне вместо Севы появляется какой-то странный метеорит. Кира вздрагивает от страха и напряжения.
…Качаясь на бегу поезда, она чувствовала сквозь сон, как в сердце ей заползает тоска. Все вокруг грохотало, ломко и звонко.
К небу рванулись комья земли. «Это — лава!» — решила Кира. Сумрак какого-то странного острова переполнился голубоватым свечением. В небе замелькали красные молнии.
Она быстро укрылась в воронке. Наверху, над ней стояло чистое небо. Она даже видела Млечный Путь.
Радость, страсть и, вместе, отчаяние достигли в ней такого сильного напряжения, что она проснулась.
За окном показался тоненький полумесяц. Арки лунного света, ломаясь, лежали на крышах одноэтажных строений. Вагон раскачивало.
— Я слушаю, — сказала трубка.