Владимир Салимон
Красная Москва: Стихотворения 1996 года
Скорей во сне, чем наяву.
Чем черт не шутит —
ломает, вертит, крутит:
в Москву!
в Москву!
Когда, уставясь на Москву,
сочту без видимой причины
за проявленье чертовщины
горько-соленую траву
и кисло-сладкую листву,
засахаренный соловей,
с куста на куст перелетая,
послужит, сам того не зная,
причиной гибели моей.
Что-то погибельное есть
в соловушке медоточивом,
в соединенье водки с пивом
что-то сомнительное есть.
Не понимаю — почему,
но сочетанье пива с водкой,
как связь придурка с идиоткой,
противно сердцу и уму.
Ивану Елкину привет!
От «Солнцедара» с «Коленвалом»
на местности заметен след,
как от тротила с аммоналом.
Как обожженный взрывом куст,
я издаю лишь треск и хруст,
стучу костями —
корнями, сучьями, ветвями.
Во тьме зубами скрежещу,
не потому, что жить хочу
при коммунизме.
А потому, что пить хочу.
Но только криком не кричу
при мысли об алкоголизме.
Его симптомы налицо.
Достаточно взглянуть в окно:
Коньково, Химки, Строгино.
В ломбард вчера отнесено
мной обручальное кольцо.
По тому, как соседи отходят ко сну,
как уходят в кино и приходят из бани,
относительно «Вазисубани»
цену знаю любому другому вину.
Мне известна тончайшая взаимосвязь
винно-водочного прейскуранта
и предместья завода-гиганта.
Непогода. Распутица. Грязь.
Утлый дворик московский, легко
продуваемый всеми ветрами.
Утешенье одно, как во храме, —
Царство Божие недалеко.
В светлом будущем места в обрез.
Но пока понемножку хватает,
потихоньку душа отлетает
без сомнений и чаяний без.
Бесконечно во тьме совершать
бесполезные телодвиженья —
хуже некуда.
Лучше не ждать
снисхожденья.
Чем сердце успокоиться должно:
казенным домом, дальнею дорогой
и если не калекою убогой —
двуногой и двурукой.
Все равно.
Вино — забродит.
Пуля цель найдет.
Стрелок известен меткостью своею.
Любимец муз себе сломает шею,
падет, смертельно раненный в живот.
Раскинув руки. Навзничь.
На снегу.
В снегу глубоком, в ледяном сугробе.
В конце концов — лежать ему во гробе.
Дантесу — делать нечего —
в полку
придется посидеть на гауптвахте.
Прибежище души,
ее оплот последний —
за ширмою в передней
лежи и не греши.
На Бога не пеняй.
Ему-то что за дело,
пусть остывает тело,
пускай себе,
пускай.
Истлеет тело наше,
рассыпясь в пух и прах,
подобно древней чаше
в неопытных руках.
Пустопорожний промежуток,
пустое времяпровожденье,
где единица измеренья —
куренье на пустой желудок.
С утра во рту ни крошки хлеба.
Затяжка внеочередная
плюс ожидание трамвая.
Бориса смерть.
Убийство Глеба.
Отчетливее раз за разом
становятся воспоминанья,
на белый свет из подсознанья
российский Каин косит глазом.
На брата брат подъемлет рати.
Сосед, соседа взяв измором,
сам подыхает под забором.
И редко — в собственной кровати.
Он не встает с больничной койки,
не шебаршит по коридору,
не пьет кагору
со мною у буфетной стойки.
Гроза заходит со двора,
как если б со спины
и непробудные менты,
и шебутные мусора.
Отчаясь противостоять
напору вешних сил,
я, камень в небо запустив,
стал скорой смерти ждать.
Стал ждать.
Но прежде, чем Господь
дал знак мне умереть,
я напоследок разглядел
водицы горсть,
земли щепоть.
Моря. Луга. Поля. Леса.
Вершины снежных скал.
Сан-Себастьян. Бомбей. Москва.
Июнь. Жара. Гроза.
С ума сошедшая сирень.
Взбесившийся жасмин.
Гроза. Жара. Июньский день.
На постаменте — Хо Ши Мин.
Союз единый.
Нерушимый.
Отчасти родоплеменной.
Собака с кошкой. Муж с женой.
Младенец, бесом одержимый.
Младенец выдувает из ноздри
то из одной, то из другой
ежесекундно — день-деньской —
невиданные пузыри.
И думаю я в ужасе — они
не есть ли пузыри земли?
Пустыни корабли?
В ночи огни?
Зачем неугомонный бес
нам голову морочит,
чего он хочет?
Воды с сиропом или без?
Посмотри на родную сторонку.
Встал на цыпочки и посмотрел,
как засвеченную фотопленку
перед носом в руках повертел.
Я с трудом узнавал очертанья
и одних от других отличал:
колокольни, высотные зданья,
тарный склад, автобаза, вокзал.
В ожидании электрички,
чтобы до смерти не заскучать,
стал, достав сигареты и спички,
коробком о коробку стучать.
Чернокожему американцу
уподобясь до мимики вплоть,
начал в такт искрометному танцу
изгибать и изламывать плоть.
Принялся так раскачивать тело,
пока мало-помалу душа
не отчаялась — не отлетела,
в безвоздушную высь поспеша.
Киселя
потехи для,
ради пущего веселья
позабористее зелья.
Винно-водочного или
ягодно-плодового,
хлебного, столового
ярославского розлива.
От которого как мухи
мрут по осени ребята.
Сохнут с бормотухи.
С суррогата.
Слепнут с ядохимиката,
что над полем кукурузным
самолеты распыляют.
Самолеты провожают
ярославцы взглядом грустным.
Взор застенчивый и скромный.
Собственная точка зренья
у народонаселенья
полосы нечерноземной.
Стук дождя и ветра вой
вперемешку с шумом сада,
в сочетании со склада
доносящейся пальбой.
Ухо режет звук любой.
Всякий раз напоминает
про превратность бытия
ветра вой и стук дождя.
Что-то в образе вождя
неспроста меня смущает.
Между обликом врага
и обличьем палача
незначительное сходство —
некое уродство.
Морда просит кирпича.
Я нож нашел на полпути —
поближе к «Двадцати шести
Бакинским комиссарам».
Наверное, недаром.
Бес неспроста, что было сил,
меня водил —
на местности определялся.
Он обольстить меня пытался,
когда мне в руку нож вложил.
Обычный ножик.
Перочинный.
Ценою в три рубля.
Отличный повод, чтоб себя
почувствовать мужчиной.
Листвы зеленой подголосок
по совокупности с травой —
первоапрельский недоносок,
рожденный в муках,
чуть живой.
Проклюнувшийся наудачу.
В спираль закрученный.
С хвостом.
Бутон желает стать цветком.
Тогда как я хочу на дачу.
Чуть свет уставиться в окно,
окрестности обозревая,
ни много не подозревая,
сколь много сил заключено
в цветке, в бутоне.
В пенье птиц.
Круженье и коловращенье
макросистем, микрочастиц
лишь вызывают отвращенье.
Бессмысленная суета,
игра природы,
власть стихии —
определенно неспроста
способствуют неврастении.
Совместный труд земли и неба
приносит жалкие плоды.
Эпохи символ — знак беды —
осьмушка хлеба.
Четвертка писчего листа.
Короткий список — строк с полста.
Помимо вишен, яблонь, груш,
перечисленье мертвых душ.
Смирнов. Петров… Пантелеймонов.
Влас Чуб… Григорий-Доезжай,
развозчик газовых баллонов,
прости-прощай!
Гуд бай, веселый автослесарь!
Адьё, угрюмый военврач!..
Взлетает солнце по-над лесом,
как над спортивным полем мяч.
Где пионерская дружина
в шатрах брезентовых жила,
разнообразная скотина
природу напрочь извела.
Нам репутацию подмочит
не дождь, который все хлопочет —
лепечет, чавкает, бормочет,
проваливаясь в водосток
весь мокрый — с головы до ног.
Мне представляется никак
не разрешимою загадкой,
как это может дождь украдкой
прокрадываться на чердак.
Под крышу. В подпол. Между стен.
За шиворот вода струится.
Зеленоватая водица
вокруг меня.
Выше колен.
Вода под горло подступает.
По капиллярам проникает
капля за каплей в кровь ко мне.
И кровь моя напоминает
разбавленное «Каберне».
Косые прорези для глаз
в блистающей листве.
Точь-в-точь — шелом на голове.
А на хоругви — Спас.
Взгляд черен. Лик смертельно бел.
Но августовский свет
обезобразил сей портрет —
углем стал мел.
Я охмелел в конце концов,
утратил смысл и суть
и выплеснул пивную муть
на стол без лишних слов.
Мне показалось, что урод
за столиком в пивной
не зря смеется надо мной,
что все наоборот:
Я — жалкий раб.
Он — царь и бог.
Он — победивший класс.
Пижон. Кутила. Лоботряс.
Насмешник.
Демагог.
По горам. По долам. По полям.
Вдруг навстречу тебе — мирный житель —
землепашец, машиностроитель —
оба, тот и другой, впополам.
Пьяным глазом глядят на меня
из глубинки рабоче-крестьянской:
огонек у ворот арестантской,
харя борова,
морда коня.
Рожи корчит в кроватке дитя.
В Левтолстовском районе дождя,
а в Иванотургеневском хлеба
ждут, уставившись в небо.
Если нужно, и я подожду.
Пока кровь на губах не обсохнет.
Пока мой супротивник не сдохнет.
Пока мой собутыльник не лопнет,
ибо пьет не бордо, но бурду.
В коверкотовом полупальто.
В остальном — ни ума, ни таланта.
В географии — Льежа и Нанта.
Горький с Кировым — все же не то.
Темные стекла
солнцезащитных очков
скрыли доподлинный смысл от врагов.
Лошадь издохла.
Пала корова.
Возле сарая на мокрый песок.
Около сложенных в штабель досок.
Снова — здорово.
Некого больше
конюху холить, доярке доить.
На самотек если дело пустить,
будет как в Польше.
В грозу собака рвется в бой
и ловит Илию за пятки.
С нее, с собаки, взятки гладки.
Чуть что — шерсть дыбом,
хвост трубой.
Мне остается палку взять
и поучить ее, покуда
не образумится, паскуда.
Не прекратит брехать.
На этот раз
я принужден задать ей перца,
чтобы она не ровен час
не закусала громовержца.
Мужик зарезал мужика.
В поселке городского типа
без цели расцветала липа,
без умысла текла река.
До некоторых пор она
покорно жернова вращала,
а нынче — терлась у причала.
Насквозь прозрачная.
До дна.
До донышка стакан допив,
его поставил я на столик,
как откровенный алкоголик
занюхав, но не закусив.
Мысль, посетившая меня,
мне показалась неуместной,
хоть любопытной, интересной —
что есть загадка бытия?
Уездный быт? Ударный труд?
В крови горячей хладный труп?
Дух русский?
Русское богатство:
свобода, равенство и братство?
Постылый ветер дует щеки,
и раздувает ветерок
сугробы во Владивостоке,
в Норильске — пыль,
в Уфе — песок.
В ландшафте видоизмененном
два сросшихся материка
угадываются слегка,
как натюрморт в портрете конном.
Как в пешей статуе — пейзаж
обособляется случайно
и открывается мне тайна.
Таймыр — Памир,
Байкал — Балхаш.
На двух сиамских близнецов
одно-единственное сердце —
у сластолюбцев, страстотерпцев,
подвижников и подлецов.
На небесах, где судьбы наши
вершатся так или иначе,
не смыслят в высшем пилотаже.
В аэронавтике — тем паче.
Иначе в день солнцеворота,
в пике вошедший самолетик
не надорвал бы свой животик,
не рухнул прямиком в болото.
Пилот на месте не скончался.
Стрелок в лепешку не разбился.
И я бы в усмерть не упился —
и с Господом не повстречался.
Посереди пустыни дикой —
не во саду ли в огороде —
на вентиляторном заводе
сиди себе и не чирикай.
Механосборочного цеха
в тени дремучей пребывая,
ты, верно сам того не зная, —
музы́ке ангельской помеха.
Звучанью сфер предел положен