То, что во главе страны стоит какая-то ужасно несимпатичная компания, было ясно лет за сто до 1917-го. Последним владельцем дворца из разветвленного клана Романовых был Николай Константинович, троюродный дядя Николая II. Он немного воевал, немного блистал на балах, привлек внимание света сожительством с американской актриской, но по-настоящему прославился не этим, а тем, что был законченным клептоманом. Пер буквально все, на что падал взгляд. Два раза украл у императрицы перчатки. Со свадебной иконы Александра II выломал бриллиантовый венчик. В ресторанах забирал копеечные фарфоровые солонки, у знакомых дам вытаскивал из шуб веера, у их кавалеров – портмоне и табакерки.
О странном хобби императорского родственника по городу ползли слухи. В комнате князя провели обыск. Все украденное было свалено посреди комнаты в огромную груду. Денег в кошельках насчитывалось около четырех тысяч рублей (довольно много по тем временам), но потратить их клептоман даже не пытался: крал и бросал под кровать. Потерпевшие опознавали вещи и поражались: стоило ради этого фуфла залезать к ним в карман?
Полная деградация августейшей фамилии была очевидна всем. При последних царях страной управляли откровенные вырожденцы: гомосексуальные любовники вельмож, собутыльники святого старца Григория Распутина, дуры-фрейлины, незаконнорожденные дети незаконнорожденных князей, иностранные проходимцы и вообще черт знает кто.
Долго так продолжаться, понятное дело, не могло. Свержения Романовых к началу ХХ века желали даже сами Романовы. Узнав о том, что в феврале 1917-го Николай II отрекся от престола, князь-клептоман Николай Константинович, находившийся тогда в Ташкенте, надел красные шаровары и, пьяный с радостными криками: «Свершилось-таки! Слава Тебе, Господи!», скакал по улицам, распугивая ничего не понимающих аборигенов.
Считается, что последним русским царем был Николай II. На самом деле это не совсем так. Николай ведь не просто отрекся от власти, а передал престол брату Михаилу. Правда, правление Михаила II продолжалось недолго, меньше суток. Жил этот царь тут же, на улице Миллионной, дом 12. Утром 3 марта к нему в квартиру позвонили несколько министров Временного правительства, которые зачитали Михаилу манифест Николая и поздравили с тем, что император теперь он. Новый самодержец новостям совсем не обрадовался. Министрам он задал всего один вопрос: смогут ли те гарантировать его безопасность? Министры только посмеялись: какая безопасность, ваше величество? Город стоит на ушах, повсюду стрельба и пьяные дезертиры с винтовками.
После этого Михаил без раздумий тоже отрекся от престола. Русская монархия окончательно превратилась в историю.
4
Для страны революция стала очистительным свежим ветром. Но для «золотого треугольника» в центре Петербурга падение монархии обернулось катастрофой. Прежде по этим мостовым ходили исключительно гвардейские офицеры да увешанные орденами сановники. А теперь – все кому не лень. Прежняя система ценностей рухнула, а до рождения новой должно было пройти какое-то время.
В ночь на 3 ноября 1917 года в Петрограде (уже несколько лет подряд жившем при сухом законе) начались винные погромы. Неуправляемые толпы штурмом брали любое помещение, где мог храниться алкоголь. День спустя многотысячная толпа собралась прямо на Дворцовой площади. Люди кирками разбивали стены, за которыми находились царские винные погреба. Фельдфебель охраны дворца Криворутченко (единственный трезвый человек на весь район) кричал, что будет вынужден пустить в ход пулеметы. Ничто не помогало. Люди прорвались внутрь, повышибали днища из стоявших в подвалах бочек с коллекционными напитками. Вина в подвале натекло столько, что несколько мародеров просто захлебнулись. Для разгона толпы были вызваны красные матросы. Но, увидев, что именно им предстоит охранять, матросы, разумеется, тут же в сосиску напились, и после этого веселье пошло совсем нешуточное.
Винные погромы продолжались всю зиму. Анна Ахматова позже вспоминала, что как-то в лютые крещенские морозы ехала через стрелку Васильевского острова и видела там громадную, размером с комнату, глыбу замерзшего коньяка. Причем внутри глыбы можно было различить тело вмерзшего в лед человека.
К марту 1917-го никакой власти в городе не осталось. Полицейских вешали на столбах, суды жгли, с тюрем посбивали замки и выпустили арестованных на свободу. Максим Горький утверждал, что за первые полтора месяца после Февральской революции в городе произошло больше десяти тысяч убийств. То есть в среднем по одному убийству каждые семь минут. Могилы царских сановников были раскопаны, сорванные с истлевших камзолов ордена мародеры пытались обменять на крупу. Дошло до того, что из гроба вытащили труп Распутина и после надругательств сожгли покойника в ближайшей котельной.
Магазины стояли заколоченными. Кто мог, уехал из этого дурдома сразу, а кто не мог, готовился уехать, как только подвернется возможность. Жить при глупой и жестокой власти никому не нравилось. Но, как оказалось, жить вовсе без власти было попросту невозможно.
Больнее всего революция треснула по тем, кто особенно активно ее звал. Газеты выходили через пень-колоду, гонораров никто никому, разумеется, не платил, так что очень скоро и прежде-то небогатые петербургские литераторы скатились к полной нищете. Литература – это ведь забава для состоятельных обществ. А то общество, что осталось в бывшей столице Российской империи, вдруг перестало быть состоятельным. К воздуху свободы стал примешиваться какой-то неприятный для литераторов запашок.
Через полгода после отречения царя порядок в развалившейся империи попытались навести большевики. Задача оказалась не из простых. Перебои с продовольствием в Петрограде начались еще при монархии. Зимой 1916–1917-го ни мяса, ни масла, ни сахара купить в столице было уже невозможно. На черном рынке кое-что еще имелось, но цены взлетели фантастически. К декабрю 1917-го по карточкам выдавали двести граммов хлеба, к апрелю 1918-го – всего по пятьдесят граммов.
В Петрограде остались только те, кому было ну совсем некуда уезжать. Рабочие с заводских окраин. Старики, не способные за взятку купить билет на солнечный и сытый юг. Ну и оставшиеся без работы литераторы. Самые беспомощные и бестолковые из всех. Единственное, что умели эти острые перья, – мечтать о свободе и получать за это гонорар в редакциях. И вот свободы вокруг хоть завались, но счастья это совсем не прибавило. Гонорары ушли в прошлое вместе с прежней несвободой, а как жить в обществе, где почти никто не умел читать, литераторам никто не объяснил.
Брак Ахматовой с поэтом Николаем Гумилевым к тому времени давно развалился. В 1918-м Анна вышла замуж вторично. За ужасно некрасивого и совершенно непохожего на ее первого мужа Владимира Казимировича Шилейко. Сутулый, очкастый, тот был единственным в стране специалистом по древней клинописной литературе: всякие там вавилонские гимны, шумерские заклинания, «Песнь о Гильгамеше». В мире творилось неизвестно что, а Шилейко сидел за письменным столом и переводил стихи, сложенные за пять тысяч лет до его рождения. Ну а на Ахматову легла забота о том, чтобы приготовить ему и себе хоть какой-нибудь обед.
Взяв власть, большевики сразу объявили весь жилой фонд в городе государственной собственностью. Бывшие частные квартиры они стали по ордерам передавать тем, кому считали нужным. Ахматовой и ее новому мужу достались подсобки Мраморного дворца. Если смотреть на дворец со стороны Невы, то слева от основного здания вы увидите зеленую четырехэтажную пристройку. При старом режиме это были служебные помещения: комнаты слуг, конюшни, кладовки и все в таком роде. Тут поэтесса и провела самые голодные послереволюционные годы.
Комнаты были большие, но в тех условиях это скорее можно считать минусом. Натопить комнаты зимой было невозможно. Супруги неделями не снимали с себя пальто и кофты. Ни о какой нормальной интимной жизни речь, понятное дело, не шла. Сюрреализма их быту придавало еще и то, что вместе с ними в комнатах жил здоровенный сенбернар. Приятели, изредка навещавшие молодоженов, удивлялись: как это такую большую собаку никто до сих пор не съел?
Хозяйство лежало полностью на плечах Анны. Надменной и царственной Анны, которая до двадцати пяти лет не то что ни разу в жизни не мыла посуду, а даже и не слышала, что посуду, оказывается, положено мыть. Теперь ей приходилось ходить на рынок и готовить обед. На Марсовом поле Ахматова разбила небольшой огородик и пыталась растить на нем брюкву. По утрам выносила в Неву ведро, заменявшее им с мужем туалет. Она не привыкла к такой жизни, но выбора не было.
Как-то Анна отправилась на рынок, чтобы попытаться обменять оставшееся от свекрови ожерелье на несколько селедок. Она шла вдоль ряда торговок и каждой предлагала:
– Не поменяете селедку на жемчуг? Жемчуг настоящий и очень крупный. Хотя бы на три рыбы, а?
Селедка у торговок была старая и плохо пахла. Но другой еды в городе тогда просто не было. Одна из торговок узнала поэтессу и вполголоса проговорила ей вслед:
– Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду.
Это были строки из давнего ахматовского сборника. Когда она написала их, все только-только начиналось. Анна была молода, хороша собой, и весь мир расстилался у ее ног. А теперь она чувствовала себя ужасно старой, ужасно усталой, ужасно некрасивой и ни на что больше не способной. Ее подташнивало от голода, и, чтобы выжить, ей приходилось менять свекровины жемчуга на селедку.
Ахматова уронила ожерелье на землю, разрыдалась и пешком побрела домой. Потом вернулась, подобрала жемчуг и опять побрела.
Как уж город пережил эти годы, совершенно непонятно. Семнадцатый, восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый, бо́льшая часть двадцать первого. В 1921-м была провозглашена свобода торговли, и голод отступил. А до этого…
Многие дома в центре стояли пустыми. Из квартир выламывали паркет на дрова, чтобы хоть как-то натопить покрытые льдом комнатушки. Население города сократилось втрое: с двух с половиной миллионов до семисот тысяч.
А главное, это было уже совсем не то население.
Остановка третья:
Дом искусств (Невский проспект, дом 15)
1
Уже через две недели после захвата власти большевики обратились к деятелям искусств с предложением поучаствовать в революционных начинаниях. Народный комиссар просвещения Анатолий Луначарский лично разослал приглашения литераторам, художникам и театральным режиссерам. Кабинет Луначарского располагался тогда прямо в Зимнем дворце. В коридорах там стояли флорентийские вазы, в которые революционные матросы справляли большую нужду. Несколько гобеленов солдаты охраны изорвали на портянки. А комиссар Луначарский сидел посреди всей этой красоты и мечтал о построении культуры будущего.
На его приглашение откликнулось всего четверо: режиссер Мейерхольд и трое поэтов – Крученых, Блок и Маяковский. Именно эти люди и стали отвечать в первом большевистском правительстве за культуру. Согласитесь, неплохая подобралась компания.
Принято думать, будто большевистская власть и литераторы Серебряного века – это совершенно разные люди. Хотя на самом деле перед нами, считай, одна и та же тусовка. Один и тот же круг, где все друг друга знали: террористы – балерин, поэты – революционеров.
Круг этот был тесным до клаустрофобии. Все его участники знали будущих соратников и будущих врагов почти с младенчества. Большевистский нарком Луначарский учился в одном классе с религиозным философом Бердяевым. Литератор Корней Чуковский был школьным товарищем родоначальника ревизионистского сионизма Владимира Жаботинского, причем в той же гимназии с ними училась еще и сестра большевистского лидера Льва Троцкого. Даже саму Октябрьскую революцию можно рассматривать как сведение счетов между повздорившими однокашниками. Когда-то глава Временного правительства Александр Керенский учился в школе, куратором которой был папа Ленина, а среди преподавателей самого Владимира Ильича был, наоборот, папа Керенского.
До революции все эти люди годами сидели за столиками одних и тех же кафе и ухаживали за одними и теми же дамами. Иногда знакомства их были даже и более чем близкими. Поэтесса Гиппиус состояла в интимной переписке с самым известным тогдашним террористом Савинковым. Подруга Ахматовой Паллада Богданова-Бельская переспала с бомбометателем Егором Сазоновым. Просто взяла и увезла парня к себе за сутки до того, как тот взорвал министра внутренних дел Плеве. Сазонов после этого был схвачен и отправлен на каторгу, где и покончил с собой. А Паллада, говорят, родила от него двух белобрысеньких близнецов.
Под названием «большевизм» первое время скрывалась очень разношерстая компания. Старая власть рухнула, и на ее место просто пришли те, кому не лень было со всем этим возиться. Поэты, скандалисты, бывшие политзаключенные, разбитные девицы, их еще более разбитные кавалеры, острые газетные перья и те, у кого перо было острое, но не газетное, а в смысле «под ребро», завсегдатаи «Бродячей собаки» и еще нескольких богемных кафе. Именно такая публика оказалась теперь единственной властью в стране.
Кто-то из этих людей стал работать на большевиков. Самой известной возлюбленной Гумилева (после Ахматовой) стала молоденькая златокудрая революционерка и поэтесса Лариса Рейснер. Стихи, правда, были у нее так себе, зато внешне Лариса могла дать сто очков форы кому угодно. На сторону Ленина с Троцким Рейснер встала не раздумывая и следующие несколько лет провела, устанавливая советскую власть в Поволжье.
А кто-то из той же самой компании, наоборот, решил, что с большевиками ему не по пути. Как-то утром 22-летний поэт Леня Каннегисер, пытавшийся в свое время ухаживать за той же самой Рейснер, проснулся у себя дома, выпил кофе, почитал «Графа Монте-Кристо», сыграл с папой в шахматы, на велосипеде доехал до Арки Главного штаба, дождался, пока в дверях появится комиссар Моисей Урицкий, и выстрелил в него из револьвера.
Совершенно непонятно: что за странный выбор? Особенно мерзким Урицкий не был – комиссар как комиссар. Пуля Каннегисера попала ему в голову. После этого юный поэт выбежал прямо на Дворцовую площадь, сел на велосипед и попытался свалить. Он бы скрылся, и его бы не догнали, но, свернув на Миллионную, Леня сдуру бросил велосипед, попытался уйти проходными дворами, запутался и попался. В ответ на его нелепый выстрел в городе объявили красный террор.
Новорожденная республика начала себя защищать. За следующие полгода в Петрограде расстреляли 512 человек. Напуганные таким размахом казней, из города побежали те, кому было чего терять. Кто не бежал сам, тем велела выехать новая власть. К середине 1920-х годов из города выслали всех бывших офицеров царской армии, все руководство упраздненных политических партий и практически все высшее духовенство. Прежняя столица приобретала новый и непривычный вид.
Особенно тяжко все эти кульбиты переносили многочисленные петербургские литераторы. Кто умел делать хоть что-то руками, перешел на натуральное хозяйство. Остальные готовились тупо помереть с голоду. Спас ситуацию Корней Чуковский. План его состоял в том, чтобы собрать уцелевших писателей, поэтов, художников и прочую не очень нужную в новых условиях публику в одном месте и кормить их напрямую из государственных фондов. Именно с его подачи в 1919-м был открыт знаменитый Дом искусств – сокращенно ДИСК.
2
Здание, куда поселили «творческих работников», располагалось на углу Невского проспекта и Мойки. Место это с самого начала пользовалось дурной репутацией. Первоначально здесь был выстроен деревянный Гостиный двор: рыночное помещение, внутри которого торговали пенькой и рыбой. Однако всего через несколько лет рынок сгорел, причем в огне тогда погибла целая куча народу. Позже, на празднествах по поводу очередного восшествия на престол под ликующими горожанами обвалился мост через Мойку, и несколько десятков человек утонули.
Порой место использовалось для публичных казней. Как-то здесь были сожжены на костре некие Петр Петров, по прозвищу Водолаз, и крестьянский сын Перфильев. А во времена императрицы Анны Иоанновны – еще и капитан-поручик морской службы Александр Возницын вместе с коммерсантом-евреем Барухом Лейбовым. Суть дела в тот раз заключалась в том, что капитан вдруг начал живо интересоваться религиозными вопросами. Прочитав Библию, Возницын обнаружил, что изложенная там доктрина как-то не очень похожа на учение официальной Православной церкви. Некоторое время он размышлял и сомневался, а потом обратился за консультацией к этому самому Лейбову. И тот на конкретных цитатах, как дважды два, объяснил новому знакомому: если хочешь достичь вечного спасения, единственный способ – обратиться в иудаизм.