«Жен именитых мужей (в Египте), когда умирают они, не тотчас отдают бальзамировать, особенно тех, которые славились красотой своей, но дня через три или четыре (когда начинается тление). Делают же это для того, чтобы не совокуплялись с ними бальзамировщики», — повествует Геродот (II, 89) уже почти с нашею, медицинскою, юридическою и теологическою грубостью, ничего не понимая в этом «потрясающем случае». Ничего не понимаем и мы, «христиане», терпящие проституцию, совокупление живых с живыми трупами.
Но Данте, лобзая последним лобзанием Беатриче в гробу, может быть, понял бы: истинною любовью любят живые только мертвых; только в разлуке смертной понимает любящий, что любовь есть путь к воскресению.
«Сыны воскресения не женятся, ни замуж не выходят, ибо равны ангелам» (Лук. XX, 35–36).
Но что же такое любовь-влюбленность, самое небесное из чувств земных, как не греза о небе на земле уснувшего Ангела? И почему сыны воскресения суть «сыны чертога брачного»?
Уничтожен ли грешный пол святым, или преображен, — в этом, конечно, весь вопрос.
И вот опять не знаю, как говорить о святом проклятыми словами; опять «язык прилипает к гортани, бумага под чернилами горит, тлеет, проваливается».
В Абидосском храме фараона Сэти I, и на гробнице Озирисовой, саркофаге из черного базальта, в Абидосском некрополе, и в тайном притворе великого Дендерахского святилища, повторяется одно изображение: на смертном ложе лежит Озирисова мумия, окутанная саваном, — воскресающий, но еще не воскресший мертвец с поднятым фаллом; и богиня Изида, ястребиха, парящая в воздухе, опускается на него, живая совокупляется с мертвым (Mariette. Danderach, IV, р1. 68–70, pl. 90 — A. Moret. Rois et Dieux d’Egypte, 136, pl. X).
«Лицо Изиды светом озарилось, обвеяла крылами Озириса и вопль плачевный подняла о брате… Воздвигла члены бездыханного, чье сердце биться перестало, и семя извлекла из мертвого» (Гимн Изиде. Wallis Budge. Osiris and Egypt. ressurection, 94).
Сестра совокупляется с братом, мать — с сыном, животное — с трупом. Какое нагромождение половых ужасов и мерзостей, и это — в самом сердце Египта — святыня святынь!
О, разумеется, никто из нас, безбожников, скопцов и распутников, не способен задуматься, как благоуханнейший, небеснейший цветок земли — Египет — мог вырасти из этого «ужаса» и этой «мерзости»!
Так плачет Изида над мертвым телом Озириса.
И Песнь Песней вторит Египту:
Две тысячи лет Церковь Христова поет эту песнь торжествующей любви, а мы не слышим, не понимаем. Несчастные безбожники, жалкие скопцы и распутники! Воистину, надо иметь в жилах кровь мертвеца, чтобы не понять, что нет на земле и не будет большей любви, чем эта. «Никто на земле не любил тебя больше, чем я!» — «Крепка, как смерть, любовь». Это и значит: любовь сквозь смерть, сквозь смерть воскресение.
Первый Озирис, растерзанный, есть тень Распятого, второй, воскресающий, — тень Воскресшего; а третий, тот, кого назвать, на кого мы даже взглянуть не смеем, — чья тень?
С бытием соединен Апокалипсис больше, чем Евангелие, и как бы над Евангелием, ветвями Древа Жизни, с «листьями для исцеления народов» (Апок. XXII, 2). Для исцеления всех ран — и зияющей раны пола.
В Евангелии — «скопцы, которые делают сами себя скопцами для Царства Небесного»; в Апокалипсисе — «Жена, облеченная в солнце, имеющая во чреве» (XII, 2). В Евангелии — Жених без Невесты; в Апокалипсисе — брачная вечеря Агнца; «и Дух и Невеста говорят: прииди!».
«Приди к твоей Возлюбленной, приди к Сестре твоей!» «Положи меня, как печать, на сердце твое», — это слово Невесты услышал весь Отчий Завет, от Египта до Израиля. Но, пока не услышит его и Завет Сыновний, от Евангелия до Апокалипсиса, не кончится начатый путь — от Тайны Одного, через Тайну Двух, к Тайне Трех.
КОНЕЦ ЕГИПТА
«Так говорит Господь: опустеет Египет среди опустошенных земель, и города его будут среди опустошенных городов. И узнают, что Я — Господь» (Иез. XXX, 6–8).
Это пророчество исполнилось и доныне исполняется. Над другими землями опустошение проходит однажды, а над Египтом всегда. На другие народы смерть дохнет, и умирают, а на Египет дышит — и смерти нет конца.
Багрово заходящее солнце на великой Фиванской равнине, затопленной половодием Нила, отражается в воде длинным столбом между двумя колоссами Мемнона; каждый из них — исполинская глыба песчаника — фараон, сидящий со сложенными на коленях руками, в торжественном покое; а там, на краю пустыни, караван верблюдов тянется, так же как во дни Авраама и Иосифа. Когда же сходит вода, то по всей равнине, в высоких травах, видны разбросанные члены других низверженных колоссов, как на поле битвы гигантов.
Такое поле битвы — весь Египет.
В Бибан-эль-Молуке, Долине Царей, бесчисленные мумии разбросаны, раздеты, раздроблены. Стопы проходящих топчут члены некогда тщательно набальзамированных тел, или напитанные драгоценными смолами ткани, в которые они были закутаны. «Бедуины мои выбрасывали копьями тысячелетние трупы» (А. Норов. Путешествие в Египет, II, 91).
Весь Египет — такой обесчещенный труп.
«Я — Озимандий, царь царей. Кто хочет быть велик, как я, да узрит, где я покоюсь, и да превзойдет создания мои», — так гласила надпись на одном колоссе, поверженном в Мемнонии (Диод. Сицил.).
Но от величия царя Озимандия не осталось даже имени.
«Я никогда не забуду, как на восходе солнца вдруг две гигантские тени быстро потянулись от колоссов Мемнона по всей долине разрушения и полегли главами своими на хребте Ливийских гор, там, где погребен их фараон» (А. Норов, II, 91).
Такие тени — все тысячелетия славы египетской.
«О, Египет, Египет! одни только предания останутся о святости твоей, одни слова уцелеют на камнях твоих, свидетелях благочестия твоего… Наступят дни, когда будет казаться, что египтяне тщетно служили богам так усердно и ревностно, потому что боги уйдут на небо, и люди на земле погибнут. Ты плачешь, Асклепий?.. Но придут еще горшие бедствия: сам Египет, некогда святая земля, станет примером несчастия, и тогда отвращение к миру овладеет людьми, и мир перестанет внушать им благоговение… Так наступит ветхость мира». И мир истребится огнем (Hermes Trismeg. Asclepios, XXIV).
«Тогда небеса с шумом прейдут, стихии же, разгоревшись, разрушатся, земля и все дела на ней сгорят» (Вт. Петр. III, 10).
«He знаю как, но Гермес предугадал почти всю истину», — говорит отец церкви, Лактанций, о пророчестве Гермеса (Divin. Instit. IV, 9).
Конец Египта — конец мира, по Гермесу. Если корень есть Египет, а дерево — человечество, то корень исторгнется только вместе с деревом; и если Отчий Завет, от Египта до Израиля, есть начало мира, то это начало до конца останется. Египет не только был в веках, но и будет в вечности.
Не позади, а впереди нас — вечный Египет. Все наше движение вперед, весь «прогресс» оказался мнимым: думая идти вперед, мы шли назад, и вот куда зашли — в антропофагию. Если уже созрел этот плод «прогресса» у одного христианского народа, то почему бы не созреть ему и во всем человечестве? Озирис, бог мира, уничтожил антропофагию, а Сэт, бог войны, возобновил. Мир начался Египтом и нами кончается. Какое славное начало и какой презренный конец!
Да, мнимым оказался «прогресс». По сравнению с Египтом, мы дики и скудны. Но при всей нашей скудности мы могли бы иметь в прогрессе, не мнимом, а подлинном, то, чего нет у Египта; мы пали ниже, но могли бы восстать выше, чем он; мы погибаем, но могли бы спастись вернее, чем он.
Казалось бы, исходная точка Египта есть борьба двух непримиримых начал, злого и доброго, Сэта и Озириса. Казалось бы, так, но так ли на самом деле?
Кто Озирис, Египет знает; но не знает, кто Сэт: зло или добро, отрицание или иное утверждение, диавол или иной Бог? Этого Египет не знает, не может или не хочет знать; не делает между Богом и дьяволом окончательного выбора. Тут в религиозном знании, в религиозной воле Египта — неразрешимая двойственность.
Нет одного Египта, есть два: Нижний и Верхний, полуночный и полуденный. Красный и Белый, Сэтов и Озирисов (или Горов, потому что Гор — Озирис воскресший).
После поединка Сэта и Гора отец их, бог земли, Гэб, разделил между ними Египет поровну. «Так примирились они, сделались братьями и больше не спорили» (Roeder. Urkunden, 168).
«Примиритесь же, — говорит им богиня Изида. — Это лучше для вас, чем друг друга терзать. Воистину, бог Тот (бог меры) слезы ваши высушит» (ib., 166).
Вот почему средоточие Египта — святилище Пта, Мемфисского верховного бога, именуется «Весами Обеих Земель»: на одной чаше весов — Египет Верхний, царство Горово, на другой — Нижний, царство Сэтово (ib., 168). И равновесие весов есть вечная недвижимость Египта.
Сэт-Гор или Сэт-Озирис, с двумя головами на одном теле, воплощает эту религиозную двойственность (Lepsius. Denkm. III, 234 b). И царь — тоже: на челе его две короны, белая и красная, Горова и Сэтова, соединяются; имя царя: Set neb, Hor neb, «совершенный Сэт, совершенный Гор».
Двойственность — не только в мире этом, но и в том: умершего берет за одну руку Гор, за другую — Сэт, и оба возводят его на небо (пирамида Унаса). Сэт — «ужас» только для слабых: после борьбы и победы умершего Сэт примиряется с ним.
Для нас этот двойной бог — Usiri-Seti, Hor-Seti — из всех богов самый невозможный, немыслимый — Бог-Диавол.
В самом Египте отвращение и тяготение к Сэту борются: недаром Сэт — брат Озириса и братоубийца. Воинственные цари Тутмесы и Рамзесы возобновляют богопочитание Сэта. А Сэти I — имя его от бога Сэта — в своей гробничной надписи именуется Usiri (Озирис), дабы не называть слишком страшного имени Сэтова; слишком страшного или святого, этого Египет не знает, не может или не хочет знать. Тут как бы «темная вода» в глазу Египта.
Проклинает Сэта, но не до конца; благословляет, и тоже не до конца. Только что начертанное Рамзесами и Тутмесами имя его последние цари Нового Царства стирают, соскабливают, разбивают молотом. Неодолимо отвращается от бога войны египетская милость, мирность, невоинственность. Братство или братоубийство, мир или война, Озирис или Сэт? В этом вопросе безответном — весь смысл Египта.
Равновесие весов Мемфисских неустойчиво; ненадежен мир Бога с диаволом: только что помирившись, возобновляют войну. Каждое утро Сэт побеждается Гором; каждый вечер Гор — Сэтом, и битве нет конца.
Сэт не диавол: вообще в египетской религии нет диавола, нет последнего зла, а потому и нет последней борьбы, динамики, цели, конца.
Нужен ли вообще конец, Египет не знает: в этом его бессилие.
Как будто здесь, в Египте, человек уже вкусил от древа познания, но яд еще не разлился по жилам; человек уже просыпается от райского сна, но еще не проснулся; уже изгнан из Эдема, но еще стоит на пороге и смотрит назад.
Человек вышел из рук Божиих. Источник света — позади. От света отходит Египет, и свет для него умаляется. Религиозная двойственность Египта и есть это умаление света, наступающие сумерки.
В свете изначальном воскресение совпадает с концом этого мира, началом того, а в наступающих сумерках идея конца потухает, оба мира не соединяются, а только смешиваются, и воскресение становится «повторением жизни» — nemanch. Все, что было в веках, повторяется в вечности с совершенным тождеством.
Вот сухой лист падает, кружится в воздухе; так падал и кружился он, будет падать и кружиться бесконечное множество раз, из вечности в вечность.
Вдруг мелочи жизни сцепляются, как стеклышки в калейдоскопе, незнакомо-знакомо, чуждо-родственно, и я ощущаю с трансцендентною ясностью:
Мировые круги, циклы, повторяются; конец каждого старого есть начало нового; или не начало, не конец, а только продолжение, возвращение вечного круга.
Египетский nem-anch есть орфический «апокатастазис» (возобновление мира). «Через бесконечно долгие промежутки времени светила небесные уклоняются с пути своего, и тогда все на земле истребляется огнем»; происходит апокатастазис; то положение звездного неба, какое было при начале мира, восстановляется, и мир начинается сызнова («Тимей» Платона).
В мире новом душа вселяется в старое тело, опять живет, опять умирает — и так без конца. Колесо катится не по земле, а вертится в воздухе — движение недвижное. Ужас дурной бесконечности — ужас египетских сумерек.
Озирис — вечная мумия, воскресающий, но не воскресший мертвец. Воскресения окончательного нет — есть только усилие к нему бесконечное.
Тайна о трансцендентности божеской еще сохраняется в мудрости жреческих школ, а в вере народной уже потеряна. Меркнет сознание Бога, сущего над миром. Грань между миром и Богом стирается, происходит не соединение, а смешение двух порядков. Что человек будет Богом, помнится, а что он еще не Бог, забывается. Не в существе между ними разница, а только в мере, в степени.