Адапа исполнил совет. Таммуз и Гишзида, увидев скорбную ризу, проводили его в небо, заступились за него перед Ану, и гнев бога утишился, но не совсем:
Адапа. «Эа мой бог повелел: не ешь, не пей».
Ану. «Земного земле возвратите же!»
Таков приговор Божий над человеком: «Возвратишься в землю, из которой ты взят» (Быт. III, 19).
Тут все как будто нарочно темно, недосказано, или двусмысленно. Кажется, что говорящий больше знает, чем говорит; не может или не хочет сказать всего, приподымает угол завесы и опускает тотчас же. О самом главном сказано вскользь или вовсе умолчано.
Где совершается конец Адаповой мистерии, во времени или в вечности? Когда ветер опрокинул челн, спасся Адапа или погиб в море, — первый человек, так же как все первое человечество в водах потопа? Если погиб, то, возвращаясь на землю, он снова рождается, как второй Адам второго мира, послепотопного. Не потому ли и облекается в новую одежду смерти — в тело смерти?
В каждом слове загадка; все сокращено, сжато, как в семени, но из этого малого семени вырастает великое дерево — судьба человечества.
Не послушался Бога Адам и умер; послушался Адапа и тоже умер: как будто не в послушании тут дело, не в воле человеческой.
Если бы Адапа Бога не послушался, то наследовал бы вечную жизнь. Тут уже мановение тишайшее к бунту, к человекобожеству; таков, по крайней мере, один из двух возможных смыслов, недосказанных. Иное мановение в Бытии, но, страшно сказать, почти та же двусмысленность.
Обманул ли Змей Адама? «Знает Бог, что в день, в который вы вкусите их (плодов с древа познания), откроются глаза ваши, и вы будете, как боги» (Быт. III, 5). Но ведь и Бог говорит почти то же: «вот, Адам стал, как один из Нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от древа жизни, и не стал жить вечно» (Быт. III, 22).
Нет, Змей не обманул Адама, и Эа не обманул Адапу. Сами они обманулись ложным, потому что неполным, знанием. Elohim, — значит «Боги», — может быть, Три Бога в Одном.
В Боге Троичном анантиизм, «противоположное — согласное» (по Гераклиту), есть источник истины и жизни; а в человеке, двоящемся между добром и злом, — антиномизм, противоречивое — несогласуемое, есть источник лжи и смерти. Вот почему Адапа отвергает жизнь, как смерть, и принимает смерть, как жизнь.
И все мы доныне — дети Адаповы. Не предлагается ли каждому из нас Пища Жизни, Вода Жизни — мы знаем Кем?
Этот приговор не читает ли в сердце своем каждый из нас?
Еще загадочнее миф об Этане, примыкающий к тому же кругу Гильгамешеву.
Богатырь Этана молится богу солнца, Шамашу, о «злаке рождения», sammu sa alladi. Что для Адапы «пища жизни», для Гильгамеша «злак жизни», то для Этаны «злак рождения» — рождения в вечную жизнь.
Шамаш отсылает Этану к Орлу, ужаленному Змеем (опять Змей!), издыхающему в пропасти от голода. Этана кормит Орла; Орел оживает, «крепнет, как лев», и возносит Этану на крыльях к небу Ану Отца. Но там не находят они Злака Рождения и узнают, что он выше, во втором небе богини Иштар. Опять возносятся. Но, когда земля и море исчезают, Этана устрашается и молит Орла:
И вместе с Орлом падает.
«Как упал ты с неба, Денница, Сын Зари!.. А говорил в сердце своем: взойду на небо… буду подобен Всевышнему» (Ис. XIV, 12–14).
От Люцифера до Антихриста, полет человека есть явление человекобожества.
Все мы доныне — дети Этановы: питаемся «злаком рождения» — злаком смерти, ибо кто рождается, тот умирает. Но этого-то мы и хотим — не воскресения мертвых, а вечной жизни живых. Смерть личности, бессмертие рода, — вот наша вечная жизнь — вечная смерть. Отвергаем с неба Сошедшего, сами хотим на небо взойти; восходим — взлетаем — и падаем. Это безумие наше сегодняшнее предречено допотопною мудростью.
Адапа, Этана — два близнеца Гильгамешевы, а третий — Энгиду (Engidu-Eabani).
Энгиду не рожден, а создан, как Адам. Создает его богиня Аруру (Aruru) — Иштар-Мами, Матерь богов.
«На две трети он — бог, на одну — человек»; это о Гильгамеше сказано, а об Энгиду можно бы сказать: на две трети он — бог, зверь — на одну.
Звери любят его, а люди страшатся. Зверолов жалуется на него Гильгамешу, царю Урука:
Гильгамеш подсылает к Энгиду священную блудницу богини Иштар, чтобы соблазнить и заманить его в город. Зверолов выставляет на него наготу блудницы, как сеть на зверя, и зверь ловится в сеть.
В город ведущая Зверебога Блудница, — кажется, нет и не будет лучшего образа для того, что мы называем «прогрессом», «цивилизацией». Руссо и Толстой повторят проклятие Энгиду:
Человек в природе, как Адам в раю; и, уходя от нее, тоскует ней, как о потерянном рае. Тоска эта родилась в Вавилоне. Именно здесь, в Месопотамии, был древле сад Господень, рай земной, Gan-Eden. «Насадил Господь Бог рай в Эдеме, на востоке» (Быт. II, 8). И все еще цветут на берегах Ефрата «пальмы вавилонские от времен Адамовых» (Талмуд).
На обломках вавилонского ваяния дошли до нас изображения «висячих садов»: земляные насыпи расположены уступами на исполинских сводчатых подстройках. Над раскаленною печью глиняно-кирпично-асфальтовых стен дышат эти сады эдемскою прохладою. Там, на зеленых лужайках, курильницы смешивают пряное благовоние мирры и ладана с росною свежестью лилий полевых.
Не в одном ли из таких садов услышал царь Навуходоносор голос с неба: «Отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями»?.. «И тотчас исполнилось это слово… отлучен он был от людей, ел траву, как вол, и орошалось тело его росою небесною» (Дан. IV, 28–30).
Это — проклятие. Но вот и благословение, возвращение Адама-Энгиду в потерянный рай: «И был Он (Иисус) там в пустыне, сорок дней, и был со зверями. И Ангелы служили Ему» (Марк. I, 13).
Звери и ангелы вместе служат второму Адаму в пустыне, как в Божьем раю.
От «Гильгамеша» сохранились только обломки, но можно судить и по ним о величии целого, ни с чем, кроме первых глав Бытия, не сравнимого. Мы, сложные, малые, даже понять не можем этого простого величия.
От Гильгамеша к Илиаде — какое падение! По сравнению с певцом вавилонским, этот эллин — варвар.
Таково человечество Гомера: окровавленные волчьи пасти, кровавая волчья отрыжка, раздутые кровью, волчьи утробы. «Все будут убивать друг друга», — это вавилонское пророчество исполнилось. «Гнев, богиня, воспой!» Гнев, войну, убийство воспевает муза Гомерова, а муза вавилонская — мир, милость, любовь. «Любовь твоя была для меня превыше любви женской», — мог бы сказать Гильгамеш об Энгиду, как Давид о Ионафане (Вт. Цар. I, 26).
Ни капли крови — на богатыре вавилонском, «кротчайшем из людей». Воюет и он, но не с людьми: враг его, последний враг человечества — смерть. Не война, не убийство — цель его, а любовь и жизнь бесконечная.
На одном из стенных изваяний дворца Ассурбанипалова, лев с грозно ощетинившейся гривой, стоя перед львицею, покорно лежащею у ног его, смотрит на нее, как будто с рыканием любовно-яростным; а за львом, под кущею райского сада, на длинном, тонком, гнущемся стебле — полураскрытая лилия.
Лев и Лилея — сила и нежность. «Сильнее львов» Гильгамеш и Энгиду, как Давид и Ионафан (Вт. Цар. I, 23). Но за львиною силою — нежность лилейная.
Гильгамеш — «друг печали», по дивному слову певца своего.
жалуется богу мать богатыря.
От Гильгамеша до Фауста, все они таковы, искатели вечной жизни, не возлюбившие души своей даже до смерти, обуянные «страстью к страданию».
Сам не зная покоя, не дает он его и другим: строит исполинские стены города, храмы, башни, может быть, «ступени в небо» — зиккуррат подоблачный. Так замучил людей на работах, что те, наконец, восстали на царя, взмолились богам, и боги создают Гильгамешу соперника, зверебога Энгиду: «Да вступят они в состязание и да обретут люди покой».
Энгиду, заманенный в город блудницею, вызывает Гильгамеша на бой. Гильгамеш победил и полюбил врага, исполнил завет: «Тому, кто сделал зло тебе, плати добром». Тогда-то и выходит «из крепкого сладкое», из львиной силы — нежность лилейная.
Вместе, как братья, богатыри идут на подвиги, убивают двух страшилищ, исполина Гумбабу (Humbaba) и Тура Небесного. Но, после этих обычных богатырских подвигов, вдруг наступает необычайное. Энгиду тоскует в городе, как зверь в клетке, изнывает в тоске. В вещем сне видит смерть и умирает.
Что сразило его? Не мор, не меч, не яд. Отчего же умирает он? Ни от чего. Услышал тихий зов смерти и пошел на зов. Может быть, уже в ласках блудницы заронилось в него семя смерти вместе с похотью. Жил в пустыне, как зверь и бог, не зная смерти; ушел к людям, вкусил от древа познания и познал смерть.
Какой битвы устрашился бесстрашный? Этого он и сам не знает. «Все будут убивать друг друга», — от Гильгамеша до Илиады, от Илиады до нас, исполняется это пророчество. Конец первого мира — водный потоп; конец мира второго — потоп кроваво-огненный. Не этого ли конца и устрашился Энгиду? Не познал ли он, первый из людей, в смерти человека смерть человечества?