Пришвин - Варламов Алексей Николаевич 25 стр.


Бунин внутренне логичен, целен и непротиворечив – «Окаянные дни» не столько памятник эпохи, сколько личный манифест, политически просчитанная программа, в высшей степени тенденциозная со всеми вытекающими плюсами и минусами книга – в ней нет кружения мысли, нет растерянности, внутреннего смятения, которые неизбежно отражаются в любом дневнике, и в пришвинском в том числе, здесь выхвачено и художественно отобрано только самое нужное, убийственно точное, чтобы прозвучало «во весь голос».

«Все будет забыто и даже прославлено! И прежде всего литература поможет, которая что угодно исказит, как это сделало, например, с французской революцией то вреднейшее на земле племя, что называется поэтами, в котором на одного истинного святого всегда приходится десять тысяч пустосвятов, выродков и шарлатанов». [407]

Пришвин, проходя по улице, увидел барышню, из бывших, торгующую мылом «Метаморфоза», и это нелепое название невероятным образом его задело.

«И проходя мимо колющих лед [408]сестер милосердия, я спрашивал себя: – Ну, в чем метаморфоза, кто во что превратился и что из этого вышло?

Разворовано общее добро, унижена женщина, затоплен грязью и брошен правительством прекраснейший город, созданный на крови русского народа, – в этом метаморфоза?» [409]

Здесь, безусловно, полемика с Серебряным веком, с Блоком, с самим собой – с тем декадентским мироощущением, которое революцию призывало, звало, торопило, ведя речь об очистительном огне, светлом апокалипсисе и преображении мира.

И дальше писатель определяет свое кредо: «Я не хочу говорить о достижении в области мирового строя, в этом я мало понимаю, и я не политик по природе, я живу и думаю в области неделимого простого, человеческого. И я хочу как русский писатель иметь право потом сказать так же твердо и просто народу, как говорит Анатоль Франс, описывая хвост перед лавочкой времен Великой французской революции». [410]

Сравнение не самое корректное, поскольку А. Франс не был свидетелем революции и его роман «Боги жаждут» (1912, русский перевод – 1917), на который ссылался Пришвин, был создан больше чем век спустя после описываемых в нем событий, но для этой высшей правды Пришвин, называвший себя «писателем побежденного бессловесного народа без права писать даже», [411]вел дневник, хранил его как зеницу ока, боялся, знал, на что идет, рисковал – но свой долг выполнял, и хлебнуть из мирской чаши страдания и унижения ему пришлось куда больше, чем его знаменитому соседу.

Весной восемнадцатого года, когда с помощью Фриче, которого Бунин некогда спас от высылки из Москвы за революционную деятельность, академик покинул новую старую столицу и перебрался в Одессу (Пришвин об этом знал, на что указывает его письмо к Ремизову, написанное в июне 1918 года), свое последнее пристанище на Русской земле, Пришвин отправился из Петербурга в Елец по «бесконечному мучительному пути из адской кухни в самый ад, где мучаются люди»; [412]и кто еще из крупных, уже заявивших о себе русских писателей того времени мог сказать, что самые тяжелые годы русской смуты провел в деревне?

В Ельце Пришвин оказался меж двух огней: с одной стороны – восставшие мужики, с другой – бывшие помещики.

«Мужики отняли у меня все, и землю полевую, и пастбище, и даже сад, я сижу в своем доме, как в тюрьме, и вечером непременно ставлю на окна доски из опасения выстрела какого-нибудь бродяги». [413]

Но в эти же весенние дни, от соседки Любови Александровны (той самой, что в «Кащеевой цепи» ездила к старцу Амвросию и предостерегала Курымушку от увлечения Марьей Моревной), ему довелось выслушать обвинение, что разгром ее имения – дело его рук.

«– Как моих?

– Ваших! ваших! – крикнула она.

– Боже мой, – говорю я, – меня же кругом считают контрреволюционером.

– А почему же, – кричит она, – у всех помещиков дома разграблены и снесены, а ваш дом стоит?»

И чуть дальше – очень важное: «Я подумал: „Дом мой стоит, а если вернется старая власть, дому моему не устоять: эта старуха меня разорит и, пожалуй, повесит на одном дереве с большевиками“». [414]

Ни вперед нет пути, ни назад, быть может, отсюда – пришвинская позиция меж двух станов, только совсем иная, чем у Волошина.

«Вы говорите, я поправел, там говорят, я полевел, а я как верстовой столб, давно стою на месте и не дивлюсь на проезжающих пьяных или безумных, которым кажется, будто сама земля под ними бежит». [415]

Все происходившее вокруг и впрямь было похоже на сектантское безумие десятых годов, охватившее на сей раз не кучку людей, а всю громадную страну, и Пришвин с холодной головой взирал на кипение стомиллионного крестьянского чана, где против всех законов физики повышалась температура, только вот быть сторонним наблюдателем, скучающим, любопытным, каким угодно, в этой трагедии не было дано никому – все без исключения стали ее участниками, даже верстовые столбы.

«Прошлый год мы сеяли под золотой дождь слов социалистов-революционеров о земле и воле, и у нас были смутные мечты, что народ-пахарь создаст из этого что-то реальное. Теперь в коммунистической стране надежд на землю и волю нет никаких». [416]

И чуть далее: «Самое ужасное, что в этом простом народе совершенно нет сознания своего положения, напротив, большевистская труха в среднем пришлась по душе нашим крестьянам – это торжествующая середина бесхозяйственного крестьянина и обманутого батрака». [417]

Ему было жаль своего обобществленного сада, который оказался никому не нужен и должен погибнуть под ударами мужицких топоров, и все происходящее казалось грандиозным, чудовищным обманом. Народ обманут интеллигенцией, интеллигенция Лениным, Керенским, Черновым, а те в свою очередь – Марксом и Бебелем. «Но их обманул еще кто-то, наверно. Где же главный обманщик: Аваддон, „князь тьмы“, которому присягнул русский народ». [418]

Или вот суждение из этой же серии, почти афористическое: «Рыбу ловят на червяка, птицу на зерно, волка на мясо, медведя на мед, а мужика ловят на землю». [419]

Исторически Пришвин уподоблял происходящее в России петровским преобразованиям, и этот сюжет впоследствии получил развитие в «Осударевой дороге». Но там, где в будущем писатель попытается найти выход, примирение и оправдание происходящего в Советской России, в 1918 году он видел такую же непереходимую черту между народом и властью, как между народом и собой (что и позволило ему в дальнейшем попытаться понять обе правды).

«Великая революция. Дела Божьи, конечно, и там революция наша, может статься, имеет великое значение народное, а здесь, на суде жизни текущей, можем ли мы назвать великим событие, бросившее живую человеческую душу на истязание темной силы?

Был великий истязатель России Петр, который вел страну свою тем же путем страдания к выходам в моря, омывающие берега всего мира. Однако и его великие дела темнеют до неразличимости, когда мы всматриваемся в до сих пор незажившие раны живой души русского человека.

Великий истязатель увлек с собою в это окно Европы мысли лучших русских людей, но тело их, тело всего народа погрузилось не в горшие ли дебри и топи болотные? Не видим ли мы ежедневно, как тело народа мучит пытками эту душу Великого Преобразователя». [420]

Анархия семнадцатого года сменилась в восемнадцатом произволом на местах. 25 мая 1918 года Елецкий СНК постановил «передать всю полноту революционной власти двум народным диктаторам, Ивану Горшкову и Михаилу Бутову, которым отныне вверяется распоряжение жизнью, смертью и достоянием граждан» (Советская газета, Елец, 1918. 28 мая. № 10. С. 1. Указано Е. В. Михайловым [421]).

Шли расстрелы «бывших», расстрелы обывателей на улицах Ельца, обыски, аресты, доносы. Молодой человек гулял с барышней за городом возле кладбища и по дороге сорвал ветку сирени. А на кладбище недавно были похоронены расстрелянные контрреволюционеры, и находившиеся там солдаты вообразили, что парочка намеревается возложить на могилы цветы.

Молодого человека арестовали и матери его объявили, что он будет расстрелян. Потом разобрались и выпустили, а она ходила по городу и всех спрашивала: «Скажите, пожалуйста, я умерла, а почему же душу мою не отпевают?» [422]

Вокруг рушились основы мироздания, началось светопреставление, чаемое лучшими людьми Серебряного века, только не было надежды ни на наступление Царства Божьего на земле, ни на воплощение Третьего Завета, ни на царство Святого Духа, даже музыки революции – и той не было, одна какофония, и на Пришвина напало такое отчаяние, что, признавался он, «вспоминая того богоискателя, теперь начинаю тоже что-то понимать из его веры, как он явился на свет и, сочувствуя страданиям людей, я понял, почему он так презирал того Христа, которого все называли и который никого не спасает…

Христос неспасающий». [423]

Тот богоискатель – это, конечно же, вечный оппонент Мережковского и мучитель Пришвина Вас. Вас. Розанов, который незадолго до своей кончины написал в Сергиевом Посаде одну из самых страшных книг, вообще на русском языке существующих – «Апокалипсис нашего времени», и вслед за ним его гимназический ученик повторял в Ельце: «Очень может быть, что Евангельское слово и есть самый страшный губитель жизни». [424]

Он пытался противиться этому отчаянию: «Боже, дай мне дождаться первого проблеска света (…) свет нужен, дай, Господи, увидеть свет!» [425]– искал опору и попутно оставлял горькие свидетельства происходящего вокруг: «Преступление Ленина состоит в том, что он подкупил народ простой русский, соблазнил его». [426]

«Русский народ создал, вероятно, единственную в истории коммуну воров и убийц под верховным руководством филистеров социализма». [427]

Революция – это ад, но, в отличие от Бунина, который ставил на этом утверждении точку, Пришвин искал даже в тех условиях положительный ответ на вопрос о смысле истории. И если автор «Окаянных дней» восклицал: «Когда совсем падешь духом от полной безнадежности, ловишь себя на сокровенной мечте, что все-таки настанет же когда-нибудь день отмщения и общего, всечеловеческогопроклятия теперешним дням» [428]– Пришвин, точно знакомый с его мыслями, в самые черные дни русской смуты возражал: «Личная задача: освободиться от злости на сегодняшний день и сохранить силу внутреннего сопротивления и воздействия»; [429]«Да, нужно выносить жизнь эту и ждать, что вырастет из посеянного, Боже, сохрани забегать вперед! если это необходимо, то оно, в конце концов, будет просто, легко и радостно». [430]

Более того: «Нужно знать время: есть время, когда зло является единственной творческой силой; все разрушая, все поглощая, оно творит невидимый Град, из которого рано или поздно грянет: – Да воскреснет Бог!» [431]

Этим и можно объяснить, что еще в начале 1918 года резко выступивший против Александра Блока, считавший большевизм Божьей карой, расплатой за отсутствие государственного и гражданского мышления и одновременно с этим следствием дореволюционного деспотизма (в приверженности к духовному наследию русских либералов Пришвин был исключительно последователен) писатель, начиная с момента трудноуловимого и зыбкого, быть может, в поисках выхода из тупика, предпринял несмелую попытку не то чтобы оправдать, но понять большевиков, сделать шаг по направлению к ним.

Это очень тонкий и чрезвычайно важный, имеющий перспективу исследования, развития, момент, и связан он был и с личными обстоятельствами (домашним воспитанием, марксистским прошлым, дружбой с Н. Семашко), и с сектантством, которому знаток сектантства уподоблял большевизм, считая русских коммунистов духовными и действенными продолжателями начатого хлыстами дела: «Нужно собрать черты большевизма, как религиозного сектантства»; [432]«партия большевиков есть секта, в этом слове виден и разрыв с космосом, с универсалом, это лишь партия, это лишь секта и в то же время „интернационал“, как претензия на универсальность», [433]и имея перед собой не только отрицательный, но и условно-положительный опыт сектантства (секта Легкобытова, о чем он еще в 1915 году писал: «Легкобытов не дождался будущего и объявил „воскресение“ – так и марксисты объявляют воскресение» [434]).

«Все равно – град видимый товарищей или невидимый град православных, ворота в этой обители верующих узкие и войти в них можно только поодиночке, один за другим, и не у всех сразу, а у всех по имени спросил Архангел пропуск». [435]

И наконец, неслучайно в «Кащеевой цепи» большевик Ефим Несговоров повторяет в разговоре с Алпатовым точь-в-точь те самые слова, которые произносил некогда «коммунист» П. М. Легкобытов.

«Людям нужно пуп отрезать от неба, чтобы они были на земле и чтобы знали одно: Бог на земле». [436]

«Мы с тобой акушеры, мы должны человеку пуповину от Бога отрезать». [437]

Насколько был Пришвин в своем уподоблении РСДРП(б) и религиозных сект прав, сказать трудно – исторические аналогии и сравнения зачастую характеризуют не объективное положение вещей, а наше представление о них – то, о чем Пришвин говорил применительно к «Черному арабу» и творческому методу его создания. Но, быть может, оттуда и берет начало или же получает развитие булгаковская, вернее, даже гётевская мысль: «В конце концов, конечно, большевики, творя зло, творят добро (Легкобытов, прежде чем достиг своей коммуны, мысленно разрушил государства всего мира, нынешние большевики только выполняют малую функцию того человека. Мережковскому Легкобытов казался демоническим существом – почему? Смотря на Легкобытова – видишь источник воли матроса)». [438]

Или такое, неожиданно ласковое: «Хорошие ребята, чувствуешь такую же тягу, как у пропасти, хочется броситься, чтобы стать их царем, как у сектантов „Нового Израиля“, когда они предлагали броситься в „Чан“». [439]

Вряд ли эти мысли можно считать подкоммуниванием (тем более что как раз к коммуне Пришвин относился резко и однозначно отрицательно и грубовато писал о ней: «Раньше есть собирались вместе, а срать врознь, теперь едят врознь, а срут вместе: коммуна!» [440]), скорее – здесь видение исторической преемственности и исторической ответственности. И хотя Пришвин очень долго не принимал революционного романтизма Блока, некоторые покаянные идеи поэта, высказанные в статье «Интеллигенция и революция», были ему созвучны: «Это мы были „коммунистами“, наша эгоистическая злоба создавала бесов, как только наша душа стала свободна от злобы – они исчезли.

Назад Дальше