Гиляровский - Митрофанов Алексей Геннадиевич 5 стр.


Но, судя по всему, удовольствия Владимир Алексеевич от службы не получал: «Месяца через три открылась учебная команда, куда поступали все вольноопределяющиеся и лучшие солдаты, готовившиеся быть унтер-офицерами. Там нас положительно замучил муштровкой начальник команды, капитан Иковский… Он давал затрещины простым солдатам, а ругался, как я и на Волге не слыхивал. Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще „вы“ должен был он говорить.

— Эй, вы! — крикнет, замолчит на полуслове, шевеля беззвучно челюстями, но понятно всем, что он родителей поминает. — Эй, вы, определяющиеся! — вольно! корровы!!.

А чуть кто-нибудь ошибется в строю, вызовет перед линией фронта и командует:

— На плечо! Кругом!.. В карцер на двое суток, шагом марш! — И юнкер шагает в карцер.

Его все боялись».

Правда, тут же Гиляровский оговаривался: «Меня он любил, как лучшего строевика, тем более, что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах».

Но и нашему герою довелось посидеть в карцере: «Вот мерзость! Это была глубокая яма в три аршина длины и два ширины, вырытая в земле, причем стены были земляные, не обшитые даже досками, а над ними небольшой сруб, с крошечным окошечком на низкой дверке. Из крыши торчала деревянная труба-вентилятор. Пол состоял из нескольких досок, хлюпавших в воде, на нем стояли козлы с деревянными досками и прибитым к ним поленом — постель и подушка. Во время дождя и долго после по стенам струилась вода, вылезали дождевые черви и падали на постель, а по полу прыгали лягушки.

Это наказание называлось — строгий карцер. Пища — фунт солдатского хлеба и кружка воды в сутки. Сидели в нем от суток до месяца — последний срок по приговору суда. Я просидел сутки в жаркий день после ночного дождя и ужас этих суток до сих пор помню».

* * *

Гиляровскому не хотелось писать о своей жизни в Ярославле. Можно предположить, что нашему герою, сызмальства не терпевшему ограничения своей свободы, жизнь в казармах в конце концов показалась невыносимой и лишь собственная гордость помешала изложить это в «Моих скитаниях».

Да и скучно было все, однообразно. Нечего писать. Разве что как сходил на Ветку — станцию, находившуюся недалеко от Ярославля, и посмотрел на так называемых зимогоров — бездомных людей, живших всю зиму в шалашах на земле (он тогда уже был любопытен донельзя). Зимогорам наш герой даже посвятил рассказ. И этим не ограничился. В начале XX века он, как мог, принимал участие в обустройстве быта ярославских зимогоров. Не без его участия была организована Артель трудовой помощи, которая взяла на себя эту миссию. Ее члены не забывали Гиляровского и писали в Москву письма: «Мы сердечно благодарим за книги и за пожертвования… Посылаем две фотографии, снятые с наших временных жилищ, находящихся на Ветке, под названием „Царская кухня“, выстроенных нами собственноручно из драни и старых рваных рогож».

Но все это будет потом. А пока — скукота и муштра.

* * *

В казармах Гиляровский провел два года, после чего был откомандирован в Москву, в юнкерское училище. Так произошла первая встреча Владимира Алексеевича с Москвой, с городом, с которым будет связана вся его жизнь. Эта встреча настолько запомнилась будущему репортеру, что он в подробностях смог описать ее спустя 61 год: «Наш полупустой поезд остановился на темной наружной платформе Ярославского вокзала, и мы вышли на площадь, миновав галдевших извозчиков, штурмовавших богатых пассажиров и не удостоивших нас своим вниманием. Мы зашагали, скользя и спотыкаясь, по скрытым снегом неровностям, ничего не видя ни под ногами, ни впереди. Безветренный снег валил густыми хлопьями, сквозь его живую вуаль изредка виднелись какие-то светлевшие пятна, и, только наткнувшись на деревянный столб, можно было удостовериться, что это фонарь для освещения улиц, но он освещал только собственные стекла, залепленные сырым снегом.

Мы шли со своими сундучками за плечами. Иногда нас перегоняли пассажиры, успевшие нанять извозчика. Но и те проехали. Полная тишина, безлюдье и белый снег, переходящий в неведомую и невидимую даль. Мы знаем только, что цель нашего пути — Лефортово, или, как говорил наш вожак, коренной москвич, «Лафортово».

— Во, это Рязанский вокзал! — указал он на темневший силуэт длинного, неосвещенного здания со светлым круглым пятном наверху; это оказались часы, освещенные изнутри и показывавшие половину второго.

Миновали вокзалы, переползли через сугроб и опять зашагали посредине узких переулков вдоль заборов, разделенных деревянными домишками и запертыми наглухо воротами. Маленькие окна отсвечивали кое-где желто-красным пятнышком лампадки… Темь, тишина, сон беспробудный.

Вдали два раза ударил колокол — два часа!

— Это на Басманной. А это Ольховцы… — пояснил вожатый. И вдруг запел петухом: — Ку-ка-ре-ку!..

Мы оторопели: что он, с ума спятил?

А он еще…

И вдруг — сначала в одном дворе, а потом и в соседних ему ответили проснувшиеся петухи. Удивленные несвоевременным пением петухов, сначала испуганно, а потом зло залились собаки. Ольховцы ожили. Кое-где засветились окна, кое-где во дворах застучали засовы, захлопали двери, послышались удивленные голоса: «Что за диво! В два часа ночи поют петухи!»

Мой друг Костя Чернов залаял по-собачьи; это он умел замечательно, а потом завыл по-волчьи. Мы его поддержали. Слышно было, как собаки гремят цепями и бесятся.

Мы уже весело шагали по Басманной, совершенно безлюдной и тоже темной. Иногда натыкались на тумбы, занесенные мягким снегом. Еще площадь. Большой фонарь освещает над нами подобие окна с темными и непонятными фигурами.

— Это Разгуляй, а это дом колдуна Брюса, — пояснил Костя.

Так меня встретила в первый раз Москва в октябре 1873 года».

Город приглянулся нашему герою. Еще бы: «Вместо грязных нар в Николомокринских казармах Ярославля я очутился в роскошном дворце Московского юнкерского училища в Лефортове и сплю на кровати с чистым бельем».

Впрочем, и в Москве жизнь не казалась медом: «Дисциплина была железная, свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов вечера. Опозданий не полагалось. Будние дни были распределены по часам, ученье до упаду, и часто, чистя сапоги в уборной еще до свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего Шлему, который, еще затемно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал „на две чаю, на две сахару, на копейку кипятку“, и мы наслаждались перед ученьем чаем с черным хлебом.

Здесь нас ставили на молитву, вели строем вниз в столовую и давали жидкого казенного чаю по кружке с небольшим кусочком хлеба. А потом ученье, ученье целый день! Развлечений никаких. Никто из нас не бывал в театре, потому что на это, кроме денег, требовалось особое разрешение. Всякие газеты и журналы были запрещены, да, впрочем, нас они и не интересовали».

Одна отрада: «На меня начальство обратило внимание как на хорошего строевика и гимнаста, и, судя по приему начальства, мечта каждого из юнкеров быть прапорщиком мне казалась достижимой».

Но военная карьера нашего героя оборвалась так же случайно и стремительно, как и бурлацкая. Возвращаясь в училище из увольнения, он нашел ребенка. Подброшенного.

Равнодушно пройти мимо не смог, поднял его и принес в училище. Дежурный постарался сохранить эту историю в секрете, а ребенка переправили в полицию. Но на следующий день все юнкера прознали о случившемся, стали дразнить Гиляровского. Все бы ничего, но об этом происшествии стало известно высшим чинам, и на всякий случай Гиляровского отчислили в полк «по распоряжению начальства и без указания причины».

Владимир унижения не снес и, прибыв в полк (в тот же, в Ярославский), сразу же подал рапорт об отставке. Жизнь опять пришлось начинать с нуля.

«Закусив в трактире, я пошел на базар, где сменял шинель, совершенно новую, из гвардейского сукна, сшитую мне отцом перед поступлением в училище, и такой же мундир из хорошего сукна на ватное потрепанное пальто; кепи сменял, прибавив полтину, на ватную старую шапку и, поддев вниз теплую душегрейку, посмотрел: зимогор! Рвань рванью. Только сапоги и штаны с кантом новые».

Что делать — совершенно непонятно. В таком костюме, да и без рекомендаций место найти сложно. По старой памяти зашел поесть в казармы — накормили. Но один поручик, указав на Гиляровского, громко прочел юнкерам мораль — дескать, видите вот, до зимогора достукался. Наш герой решил больше не посещать казармы.

Случайно встреченный знакомый накормил в трактире ужином (водка, икра, лафит, солянка из стерлядки, рябчики — знакомый не бедствовал) и незаметно сунул Владимиру рубль с мелочью. Падение было очевидным и стремительным.

Проходя мимо военной прогимназии, Гиляровский увидел, как сторожа колют дрова. Попросил:

— Братцы, дайте погреться, хоть пяток полешек расколоть, я замерз.

Нет, однако, худа без добра, и «на гражданке» в Гиляровском начал пробуждаться былой кураж: «Ну и показал я им, как колоть надо. Выбирал самые толстые, суковатые — сосновые были дрова — и пока другой сторож возился с поленом, я расколол десяток…

— Ну и здоров, брат, ты! На-ко вот, покури.

И бакенбардист сунул мне трубку и взялся за топор.

Я для виду курнул раза три и к другому:

— Давай, дядя, я еще бы погрелся, а ты покури.

— Я не курю. Я по-сухопутному.

Вынул из-за голенища берестяную тавлинку, постучал указательным пальцем по крышке, ударил тремя пальцами раза три сбоку, открыл; забрал в два пальца здоровую щепоть, склонил голову вправо, прищурил правый глаз, засунул в правую ноздрю.

— А ну-ка табачку носового, вспомни дедушку Мосолова, Луку с Петром, попадью с ведром!

Втянул табак в ноздрю, наклонил голову влево, закрыл левый глаз, всунул в левую ноздрю свежую щепоть и потянул, приговаривая:

— Клюшницу Марию, птишницу Дарью, косого звонаря, пономаря-нюхаря, дедушку Якова… — и подает мне: — Не угощаю всякого, а тебе почет.

Я вспомнил шутку старого нюхаря Костыги, захватил большую щепоть, засучил левый рукав, насыпал дорожку табаку от кисти к локтю, вынюхал ее правой ноздрей и то же повторил с правой рукой и левой ноздрей…

— Эге, да ты нашенский, нюхарь взаправдошной. Такого и угостить не жаль».

Сторожа составили протекцию, и Гиляровский в одночасье был зачислен сторожем — с кормежкой и жильем.

* * *

Вольная жизнь располагала к озорству и праздному бахвальству: «Не утерпел я, вынес опилки, подмел пол — а там на турник и давай сан-туше крутить, а потом в воздухе сальто-мортале и встал на ноги…

И вдруг аплодисменты и крики…

— Новый дядька? А ну-ка еще!.. еще!..

На другой день во время большой перемены меня позвал учитель гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня в зал, где играли ученики, и заставил меня проделать приемы и на турнике и на трапеции, и на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я поднимался на лестницу, притягиваясь на одной руке. Меня ощупывали, осматривали, и установилось за мной прозвище:

— Мускулястый дядька».

Но недолго радовался жизни «мускулястый дядька». Прошел слух, что скоро прибывает новый педагог, из бывших сослуживцев Гиляровского. Встречаться с ним, конечно, не хотелось. Да и при «зачислении» Владимир Алексеевич соврал, что раньше служил в цирке. Словом, оставаться было не с руки — скандал казался неизбежным.

Гиляровский выпросил в счет заработка рубль (хотел три, да эконом не дал себя уговорить), собрал нехитрые вещички и покинул прогимназию.

* * *

Гиляровский не растерялся — сразу направился в пожарную часть и поинтересовался насчет работы.

— А с лошадями возиться умеешь? — спросили у него.

— Да я конюх природный, — соврал Владимир Гиляровский.

— Ступай в казарму.

И никаких присяг, медкомиссий и прочих формальностей.

По словам нашего героя, новая работа спорилась не хуже предыдущих: «Ужинаю щи со снетками и кашу. Сплю на нарах. Вдруг ночью тревога. Выбегаю вместе с другими и на линейке еду рядом с брандмейстером, длинным и сухим, с седеющей бородкой. Уж на ходу надеваю данный мне ременный пояс и прикрепляю топор. Оказывается, горит на Подьяческой улице публичный дом Кузьминишны, лучший во всем Ярославле. Крыша вся в дыму, из окон второго этажа полыхает огонь. Приставляем две лестницы. Брандмейстер, сверкая каской, вихрем взлетает на крышу, за ним я с топором и ствольщик с рукавом. По другой лестнице взлетают топорники и гремят ломами, раскрывая крышу. Листы железа громыхают вниз. Воды все еще не подают. Огонь охватывает весь угол, где снимают крышу, рвется из-под карниза и несется на нас, отрезая дорогу к лестнице. Ствольщик, вижу сквозь дым, спустился с пустым рукавом на несколько ступеней лестницы, защищаясь от хлынувшего на него огня… Я отрезан и от лестницы и от брандмейстера, который стоит на решетке и кричит топорникам:

— Спускайтесь вниз!

Но сам не успевает пробраться к лестнице и, вижу, проваливается. Я вижу его каску наравне с полураскрытой крышей… Невдалеке от него вырывается пламя… Он отчаянно кричит… Еще громче кричит в ужасе публика внизу… Старик держится за железную решетку, которой обнесена крыша, сквозь дым сверкает его каска и кисти рук на решетке… Он висит над пылающим чердаком… Я с другой стороны крыши, по желобу, по ту сторону решетки ползу к нему, крича вниз народу:

— Лестницу сюда!

Подползаю. Успеваю вовремя перевалиться через решетку и вытащить его, совсем задыхающегося… Кладу рядом с решеткой… Ветер подул в другую сторону, и старик от чистого воздуха сразу опамятовался. Лестница подставлена. Помогаю ему спуститься. Спускаюсь сам, едва глядя задымленными глазами. Брандмейстера принимают на руки, в каске подают воды. А ствольщики уже влезли и заливают пылающий верхний этаж и чердаки.

Меня окружает публика… Пожарные… Брандмейстер, придя в себя, обнял и поцеловал меня… А я все еще в себя не приду. К нам подходит полковник небольшого роста, полицмейстер Алкалаев-Карагеоргий, которого я издали видел в городе… Брандмейстер докладывает ему, что я его спас.

— Молодец, братец! Представим к медали».

И где же та медаль?

А нету. Гиляровский вдруг увидел, что на пожар спешит его бывшая рота во главе, ясное дело, с капитаном. Он снова застеснялся и убежал в толпу.

Странное дело. Наш герой, которого смутить было не так-то просто, почему-то, как угорелый, бегал от бывших сослуживцев. Что же там, в полку, произошло такое, о чем он старательно умалчивал? Может быть, причины увольнения из прогимназии и из пожарных были иными?

Похоже, что Владимир Алексеевич что-то скрывал. Только вот непонятно, что именно.

* * *

Проблема пропитания и жилья снова встала перед Гиляровским. Он вспомнил, что неподалеку, рядом с Романовом-Борисоглебском (ныне — городом Тутаевым), находится имение его приятелей братьев Поповых. Когда-то в Вологде они учились в одном классе, затем Поповы разыскали Гиляровского в Ярославле (он тогда еще был юнкером). Однокашники, естественно, пошли в кабак, изрядно выпили, и господа Поповы пригласили Гиляровского в имение, управляющим.

«Почему бы не принять сейчас их предложение?» — подумал наш герой. И, по обыкновению, пешком отправился в Романов-Борисоглебск. Подумаешь — всего-то три десятка километров.

Но все не так просто. Наступила зима, двадцать градусов ниже нуля. В городе мороз не очень чувствуется, а среди чистого поля — просто смерть. А у Владимира Алексеевича даже не было шапки. Вот ведь незадача.

По пути завернул в кабак, стащил свеженький половик, закутал голову, дальше пошел.

Стемнело. Добрел до деревни, постучался к незнакомым людям, попросился переночевать. В ночлеге ему отказали — дескать, предыдущий «квартирант» стащил топор и больше подвергать опасности свое имущество хозяева не собираются. Предложили только щами накормить.

Пришлось пойти на хитрость: «Кошка играла цепочкой стенных часов-ходиков, которые не шли.

Чтобы сколько-нибудь задержаться в теплой избе, я заговорил о часах.

— Давно стоят? — спрашиваю хозяина.

Назад Дальше