Рассуждения о прогрессе в «Споре факультетов» завершаются анекдотом. Одного больного врач обнадеживал тем, что все время находил симптомы выздоровления. То хвалил его пульс, то – стул, то уверял, что потливость свидетельствует об улучшении. Когда больного спросили, как он себя чувствует, бедняга ответил: «Умираю от непрерывного улучшения».
Шутка обогнала время. Есть в ней явное предостережение прогрессу, который чреват губительными последствиями. Видел ли их Кант, предчувствовал ли? Скорее всего да, ибо за этой шуткой следует другая, которая называет предмет опасений – войну. Спор с юридическим факультетом венчает цитата из Юма: «Когда я смотрю на сражающиеся народы, я думаю о двух пьяницах, которые дерутся в лавке фарфоровых изделий: им не только придется лечить свои увечья, но и оплатить причиненные убытки».
Идея вечного мира – завершающее звено философии Канта. Что бы и где бы ни писал Кант об обществе, его рассуждения неизбежно заканчиваются постановкой вопроса об устранении войны.
«Метафизика нравов» не составляет исключения. По сравнению с трактатом «К вечному миру» здесь, правда, есть одна существенная поправка. Там речь шла о всеобщем мире как цели «практически достижимой». Здесь Кант более реалистически смотрит на вещи. «Вечный мир (конечная цель всего международного права) есть, разумеется, неосуществимая идея. Но политические принципы, устремленные на то, чтобы вступать в такие международные связи, которые служили бы постоянному приближению к состоянию вечного мира, вполне осуществимы». Альтернатива всеобщего мира путем договора, мы помним, – вечный покой на кладбище человечества, «противоестественный конец всего сущего». Поэтому, как ни утопичен вечный мир, стремление к нему – императив внешней политики. Императив надежды.
«Метафизика нравов» появилась в 1797 году. Вслед за ней последовал «Спор факультетов» – работа, которую мы уже трижды упоминали. Только что в связи с проблемой улучшения законов («Спор философского факультета с юридическим»), до этого, когда речь шла о столкновении Канта с прусской цензурой («Спор философского факультета с богословским»), и в четвертой главе при рассмотрении кантовской «системы здоровья» («Спор философского факультета с медицинским»). «Спор факультетов» – книга, написанная во славу разума. Три, казалось бы, самостоятельных, возникших в разное время эссе объединяет одна идея: интеллект и воля человека всесильны, они могут направить общество по пути прогресса, могут одолеть предрассудки и мракобесие, могут управлять физическими процессами организма.
Последнее обстоятельство с годами все больше привлекало его внимание. Врачи знали об интересе (далеко не любительском) Канта к медицине и обращались к нему за советом. Известный анатом Земмеринг прислал ему свою рукопись «Об органе души». Кант ответил обстоятельным письмом, которое затем было напечатано в виде приложения к работе Земмеринга. Кант отстаивал свою давнюю мысль о том, что механических закономерностей недостаточно для понимания деятельности организма и, в частности, нервной системы. Но есть здесь и нечто новое – стремление объяснить жизнь естественным образом. Происходящие в мозгу процессы Кант предлагает рассматривать с точки зрения химического взаимодействия.
От знаменитого врача Хуфсланда пришла книга «Макробиотика, или Искусство продлить свою жизнь». Кант ответил статьей «О способности духа господствовать над болезненными ощущениями», завершавшей «Спор факультетов».
Дух Канта долго господствовал над его телом. Но всему приходит конец. Кант не был болен, а силы убывали. Он постепенно сокращал объем своих учебных занятий, заканчивал зимний семестр не в апреле, а в феврале. Последняя лекция (по логике) была прочитана 23 июля 1796 года. Потом еще три семестра он объявлял лекционные курсы, но с оговоркой: «если позволит состояние здоровья». Здоровье не позволяло, лекции отменялись.
За годы работы в университете Кант прочитал 268 лекционных курсов; в том числе логику 54 раза, метафизику – 49, физическую географию – 46, этику – 28, антропологию – 24, теоретическую физику – 20, математику – 16, право – 12, энциклопедию философских наук – 11, педагогику – 4, механику – 2, минералогию – 1, теологию – 1. И вот теперь его голос на кафедре умолк. Студентам хотелось чествовать прославленного профессора, но «круглой» даты поблизости не предвиделось: преподавать Кант начал в 1755 году. А прощаться было рано: уходить в отставку он не собирался.
Тогда вспомнили, что предисловие к первой работе Канта «Мысли об истинной оценке живых сил» помечено апрелем 1747 года. В июне 1797 года решили отметить пятидесятилетие литературной деятельности философа. К дому на Принцессинштрассе направилась студенческая процессия. Играли оркестры. В профессорские покои вошел двадцатилетний юноша, поздравил Канта с юбилеем и заверил мудрейшего, что люди никогда не забудут его уроков. На улице кричали «виват».
Кант гордился тем, что и в преклонном возрасте он сохраняет ясность мысли, бодрость духа, интерес к жизни и любимому делу. Не было сил читать лекции, но он мог еще писать. По-прежнему все предобеденное время он проводил за письменным столом. И старался жить жизнью университета. Когда ректорат решил исключить Канта из состава сената (философ не ходил на заседания), то он запротестовал и добился своего. В письме ректору Кант доказывал, что главное в работе сената – принятие решения путем тайного голосования, а голосовать лучше всего дома, опуская бюллетень в запечатанную урну: здесь никто не мешает и есть время подумать. Из Берлина пришло указание держать Канта в сенате до тех пор, пока он того пожелает.
Летом 1797 года он вдруг узнал, что Петербургская академия наук не числит его своим членом. Давным-давно он получил диплом, а в академических списках его нет. Оказалось, что от него не поступило ответного письма с согласием принять высокое звание. В свое время он отправил такое с оказией (в его бумагах хранился черновик), но произошло какое-то недоразумение. Проживавший в Петербурге пастор Коллинс рассказывал, что он получил из Кенигсберга поручение передать княгине Дашковой письмо профессора Канта, но само письмо ему переслано не было.
Кант немедленно написал новое благодарственное послание, адресовав его И. А. Эйлеру, который был в то время конференц-секретарем Петербургской академии. Оно дошло до адресата, и список русских академиков пополнился еще одним славным именем.
Ныне оригинал письма хранится в архиве АН СССР. Странным образом ни в одном немецком издании переписки Канта его нет, а в Полном собрании сочинений оно значится как утерянное. Поэтому приведем его текст.
«Благородный господин коллежский советник и директор
Высокочтимый господин!
Из сообщения Вашего благородия, переданного мне камер-секретарем герцога Голштинского г. Николовиусом 6 июля с. г. при его проезде через Кенигсберг, я узнал, что полагающееся благодарственное письмо президенту Русск. Императорской Академии наук по поводу моего принятия в ее члены 28 июля 1794 года в Санкт-Петербург от меня не поступило, в результате чего возник существенный пробел в ее списках.
Не будучи знаком с деловыми формальностями, я, по-видимому, мог ошибиться, отправив благодарственное письмо (доставка которого в Канцелярию гарантирована мне здесь распиской г. Коллинса) Академии не через ее директора, а тогдашнему президенту, княгине Дашковой, – ошибка, которая, я надеюсь, будет исправлена настоящим моим извинением и объяснением.
С высочайшим почтением имею честь пребывать
Вашего благородия покорнейший слуга Иммануил Кант Кенигсберг 17 июля 1797».
В этом письме одно место требует пояснений. Кант писал, что мог ошибиться, отправив письмо академии «не через ее директора, а тогдашнему президенту, княгине Дашковой». Президентом академии был в то время К. Г. Разумовский, живший за границей, а Дашкова – ее директором (до ноября 1796 года). Должность Дашковой была названа в тексте диплома, но Кант не обратил на это внимания. Обращаясь в своем письме к И. А. Эйлеру как директору, он также совершил ошибку.
Современник Канта, профессор математики и поэт Абрагам Кёстнер попытался представить себе, что произойдет, если мечта Канта о вечном мире сбудется. В результате возникла эпиграмма:
Действительно, ни в одной области знания мнения не сталкиваются столь решительно без какой-либо надежды на примирение. Кант знал эпиграмму Кёстнера и вспоминал о ней в своем памфлете «Оповещение о предстоящем подписании договора о вечном мире в философии». В отношении стиля Гёте считал это маленькое сочинение «более кантовским, чем сам Кант». Поэт, как мы знаем, чутко реагировал на иронию философа.
Как же все-таки прекратить распри в стане любителей мудрости, где школа воюет со школой, как армия против армии? В истории народов антагонизм интересов через истребительные войны приводит к выработке справедливого соглашения о всеобщем мире. Так и в история философии антагонизм систем должен создать условия для всеобщего обоснования единых принципов. Одинаково чуждая догматизму и скептицизму критическая философия решает эту задачу, отделяя учение о мудрости от учения о знании. Мудрость лежит в основе поведения. Что касается философии как учения о знании, то здесь, как и в учении о мудрости, гарантией мира может быть только выполнение долга правдивости. Конечно, не все есть истина, что человек считает таковой, но все, что он говорит, должно быть правдивым. Ложь бывает двоякого рода: сознательная неправда и необоснованная уверенность. В первом случае за истину выдается заведомая ложь, во втором случае за достоверное выдается то, в чем нет уверенности. Не надо лгать! – так звучит категорический императив философии. «Заповедь: не лги (даже с самыми благородными целями), искренне признанная основным принципом философии, не только бы создала в ней вечный мир, но и обеспечила бы его на вечные времена». Но по иронии судьбы как раз созданное Кантом учение открыло поле для таких жарких схваток, которых не знала история предшествующей философии.
Любое новое учение, по Канту, переживает три этапа. Сначала его не замечают, затем опровергают и, наконец, «улучшают», приспосабливая к своим интересам. Кант давно уже не обращал внимания на врагов, его все больше начинали беспокоить последователи и друзья. Первым, кто вознамерился усовершенствовать трансцендентальную философию, был Соломон Маймон. Выходец из литовского местечка, достигший в 9 лет высшей степени талмудистской учености, женатый в И лет, в 14 ставший отцом, увлеченный учением Маймонида и изменивший вследствие этого свою первоначальную фамилию (Хейман), в поисках европейского образования отправился в Берлин. Лишенный средств к существованию, он обратился за помощью к еврейской общине, но его признали еретиком и выбросили на улицу. Побираясь, он пошел по дорогам Пруссии, добрел до Познани, где ему наконец удалось мало-мальски устроиться. Но новое обвинение в ереси заставило Маймона покинуть и Познань. Он снова в Берлине, на этот раз судьба свела его с Мендельсоном. Теперь он хотя по-прежнему беспорядочно, но все же более основательно занимается философией. Прочитав «Критику чистого разума», Маймон становится кантианцем; по привычке талмудиста он составляет к ней обширный комментарий «Опыт трансцендентальной философии». Марк Герц пересылает рукопись на отзыв учителю.
Как всегда, занятый по горло, Кант хотел было вернуть рукопись непрочитанной, но случайно брошенный на нее взгляд подсказал, что перед ним не безделка. Он внимательно прочитал начало, оценил способности автора и уловил его главное намерение: дать собственные вариации на тему, заданную «Критикой». Маймон оспаривал необходимость «вещи самой по себе», это была первая критика кантианства «справа». (Так В. И. Ленин назвал субъективно-идеалистические нападки на Канта, материалисты критиковали Канта «слева».) Кант написал Герцу подробное письмо с разбором позиции Маймона (никогда в жизни он не писал таких длинных посланий!); отказывая в положительном отзыве, он предлагал Маймону компромиссный вариант: смягчить нападки и направить свои усилия на то, в чем они едины, – на реформу метафизики.
Маймон напечатал все, как было, не изменив ни строчки. Канту он послал свои возражения. Ответа, естественно, не поступило. Однажды Маймону на глаза попались произведения Бэкона, и он написал статью «Бэкон и Кант», где сравнивал двух реформаторов философии, устанавливая произвольные аналогии и настаивая на ошибочности позиции своего учителя. Статья увидела свет в «Берлинском ежемесячнике» (1790, № 2), автор направил ее на отзыв в Кенигсберг. Ответа не было. Это не помешало Маймону послать Канту подробное изложение другой своей работы – «О мировой душе».
И снова ответа не последовало. Не ответил Кант и на следующее письмо Маймона, где тот снова излагал свое понимание кантовской теории познания и умолял учителя высказаться по этому поводу, а также по поводу изданного Маймоном «Философского словаря». Наконец в ноябре 1794 года раздался последний истошный крик: «Заклинаю святостью Вашей морали, не откажите в ответе… Пусть Ваш ответ будет кратким, мне важно получить от Вас хотя бы несколько строк». Маймон писал, что он только теперь догадался о причине молчания, Кант, по-видимому, недоволен его поведением. Но ведь в статье, где речь шла о Бэконе, он судил совершенно беспристрастно. Сейчас он настоятельно просит разъяснить некоторые места в трансцендентальной эстетике. «Согласно Вам представления о времени и пространстве суть формы чувственности… Я, напротив, утверждаю, что это не является всеобщей истиной». Далее шли аргументы.
Не могу понять, жаловался Кант Рейнгольду, «что, собственно, хочет Маймон с его попыткой улучшить критическую философию, и предоставляю другим возможность поставить его на место».
…Фридрих Август Ханридер ученых трактатов не сочинял. Он хотел лишь жизнью своей практически обосновать реальность категорического императива. Не окончив курса, один из любимых студентов Канта с рекомендательным его письмом отбыл искать счастья в Россию. Способный и решительный молодой человек быстро получил офицерский чин и был определен адъютантом к генералу Суворову. Участвовал во второй турецкой кампании (1787—1792). Был под Фокшанами, Рымником, Измаилом. Категорический императив не дал ему возможности спокойно взирать на нарушение законов Российской империи, и он обратился к императрице с письмом по поводу чиновных злоупотреблений. Его вызвали в Петербург; состоялся суд, приговоривший правдоискателя «за клевету» к многим годам тюремного заключения. Из крепости Ханридер, прошедший школу не только Канта, но и Суворова, бежал. В 1796 году без средств к существованию он оказался в родных краях. Кант принял живое участие в судьбе ученика. Ханридеру предложили заняться землемерными работами, которые шли в Западной Пруссии. У него, однако, возникли другие планы; только простой физический труд, по его мнению, мог дать ему возможность жить в соответствии с категорическим императивом. Он решил стать столяром. Он отправился в Берлин, имея в кармане новое рекомендательное письмо Канта. (Обращено оно было к Кизеветтеру, намерение Ханридера в нем называлось «парадоксальным, но отнюдь не фантастическим».) Найти мастера столярного дела, который бы согласился учить ремеслу желающего опроститься интеллигента, оказалось не так просто: ситуация была слишком двусмысленной. В конце концов нашелся один, заломивший, правда, за учение высокую цену. Берлинские друзья и почитатели Канта согласились в складчину ее выплатить, они же обеспечили Ханридера всем необходимым для скромной жизни. Так бывший прусский студиозус, бывший русский офицер стал простым рабочим.
Он был доволен. Пила и рубанок слушались его. Труд не изнурял, и Ханридер мог не порывать с культурной средой. Он ходил на лекции Кизеветтера, бывал у издателя Бистера, читал Канта, переписывался с ним. «Нравственность не химера, – сообщал он учителю, – Вы это доказали, таково мое убеждение. Сил у меня достаточно; мужества хватило на то, чтобы противостоять опасностям и неприятностям в России, я шел путем, который мне предписывал долг, неужели мужество оставит меня теперь, когда дело обстоит гораздо проще?» Ханридер находил время и для просветительских занятий с товарищами по работе, и для того, чтобы писать мемуары. (Когда они были готовы, Кизеветтер отсоветовал издавать их; не потому, что они были плохо написаны, – Ханридер владел пером не хуже, чем столярным инструментом, – Кизеветтер опасался неприятностей из-за их разоблачительного характера.)