Итак до свиданья. Жду письма.
11. Метнер – Белому
Получил Ваше письмо от 30 н<оября> и, хотя я в долгу у отца, Коли[296], которые тоже писали мне и до сих пор не получили ответа, я пишу Вам, дорогой мой Борис Николаевич, не с тем, чтобы скорее ответить Вам на Ваши письма, в особенности на последнее, в котором я еще порядком и не разобрался, а чтобы не забыть Вам передать кое-что из своих переживаний… Вы ничего не знаете о моих отношениях к Анюте[297], которую я знаю с 1895 года, а сблизился с 1898 года… Если бы Вы знали, то, конечно, удивились бы, что я за последние 1½ недели 3 раза испытывал в промежутках между закатами (фиолетово[298] -красными) и восходом полной луны настроение необычайно нудное, тяжелое, давящее и явно не феноменальное (ибо 1) без удушья и 2) не было сходства с тем состоянием удрученности, которое обыкновенно предшествует удушью); Анюта, которая всегда способна, если не снять совсем, то облегчить тяжесть моего самочувствия – тут ничего не смогла сделать. Настроение это проходило само собою вдруг, и после него я не ощущал никакой слабости, никакого физического следа. Настроение это в более легкой степени я испытывал и раньше, но смешивал до сих пор его с другими, внешне похожими на него. В последний раз оно навестило меня в особенности сильно в позапрошлый вечер. Я с глухим тупым отчаянием лег в постель, взял Заратустру и по совершенно роковой случайности (?) раскрыл след<ующее> место; да! я забыл сказать, что луна (должно быть, это было полнолуние) светила нестерпимо зловеще и освещала «домишки и мужичишек», и на луну, сидя посреди улицы, выла собака; представьте мою радость (и ужас Анюты), когда я нечаянно раскрыл след<ующее> место Заратустры: «Da ploetzlich, hoerte ich einen Hund nahe heulen. ‹…› Und als ich wieder so heulen hoerte, da erbarmte es mich abermals». Часть третья, глава вторая Vom Gesicht und Raethsel[299]. – Как только прочел я это место, мне стало сразу легко, хотя и не менее страшно, и я вспомнил следующее стихотворение Гёте (аналогичное лесной тиши Беклина[300]): «Meerestille»:
…Собака перестала лаять…
Я так оглушен событиями, что все еще не в состоянии углубиться во что-нибудь намеренно и сознательно. Мое назначение, женитьба, отъезд, устройство и, наконец, встреча с Гофманом и его встреча с Колей, его отзыв о Колиной сонате, как о самом крупном произведении всей музыкальной литературы последнего времени[302], – все это я еще не переварил, не переработал и потому прошу извинить меня, что не касаюсь пока тех важных вопросов, какие затронуты Вами в Ваших письмах; не смущайтесь этим и продолжайте писать мне, как только что Вам придет в голову… Скажу только: не усугубляйте в себе того опасного любопытства, которое сквозит в Вашем последнем письме; не подталкивайте его каббалистическими баронами; пусть оно шаг за шагом приведет Вас туда, куда Вам суждено прийти; не перепрыгивайте!! Стихотворения мне очень нравятся[303]; а Анюта прямо в восторге от них и шлет Вам искренний привет. «Немецки-подмигивающее»[304] написано как будто в параллель следующей композиции брата:
Вот что я «узнал» в этом стихотворении; быть может, Вы ждали, что я еще что-то узнаю, ибо подчеркнули «Довольно, довольно», «засмеялся невольно», «несите меня, мои ноги, домой, заждались меня дома»; тогда объясните… «Утешение» – лучшее из трех; не нравится мне только рифма «людьмиʹ сер – как бисер» – слишком изысканно! Обязательно переделайте этот стих[305]. Вот и все, что я пока могу Вам написать. Пора кончать. Покажите Коле эти три нотные строчки; он сыграет Вам эту вещь… Сохраняйте, если Вам не трудно, мои письма; это необходимо для меня. Я люблю «наводить справки». Я, конечно, храню Ваши. До свиданья, дорогой мой, мой милый Борис Николаевич.
12. Белый – Метнеру
Несказанно рад был получить Ваше письмо. С большим сожалением прочел о «нуменальной» тягости, которую Вы испытывали. Знаю ее. Знаю многое о полной луне, когда она «как глыба раскаленного металла» показывается на зловеще тяжелом, хотя и безоблачном горизонте. Знаю луну, потому что одно время слишком часто обращался к ней – за помощью; одно время (года два тому назад) я был лунатиком. Я затворял свою комнату. Я опьянялся луной. Разговаривал. Результаты были печальны. С остатками этого всего я считаюсь и теперь. Я боюсь луну, когда она полная, хотя в полнолуние испытываю прилив бодрости (и почти всегда забываю о полнолунии, когда спрашиваю себя: «Почему я весел? Ах, – полнолуние…»); когда же она на ущербе, что-то гнетет меня. Что-то недоброе связывает меня еще даже и теперь с луной, хотя я делаю вид, что не причем, а она (луна) мне подмигивает: «А помнишь старое наше знакомство? Старого не выкинешь… Мы – два заговорщика, а в чем наш заговор – не скажу…»
В последнее время заговорили о лунатизме, об астартизме; внесли все это в вопросы религиозные. Я молчу и пугаюсь… Значит, неспроста все мы кое-что знаем о луне?.. Самый главный ужас заключается иногда в том, что вдруг 2-ая тема Вашего брата[306] зазвучит для иных лунностью, лунатизмом… Это – ужас. Ужас двойника второй темы. Если 2-ая тема Вашего брата – мировая, то и двойник, прикинувшийся, тоже мировой. Если 2-ая тема – розовость, восхищает зорею, то двойник ее, прикинувшись, внезапно ужасает луною. Собаки более чутки: «den Hunde glauben an Diebe und Gespenster»…[307] О, я прекрасно понимаю Ваше настроение, как будто сам испытал его.
В довершение о луне позвольте привести один отрывок из моей 4-ой симфонии, где для меня самого выражено мое личное теперешнее отношение к луне.
«1. Деревянные кресты торчали из-за блеклых трав. Ущербная луна пронизала ночь воздушной зеленью.
2. Он склонился на ее могиле, обнимая памятник. Одежда его казалась матово-черной от луны.
3. Он тихо плакал, а над ним распахнулись бездонные объятья, наполненные зеленым трепетом.
4. Он шептал, прижавшись к кресту: „Воскресни, родная“.
5. Встал над могилой. Поднял руку, совершая пассы. Воскрешал, пронизанный лунным могуществом…
6. И вот Она стояла над своей могилой – тонкая, бледная. Глядела на него и дружески, и чуждо.
7. Но Андрей испугался, шепча: „Это не она: это – Астарта“…»[308]
Но довольно о луне…
Дорогой Эмилий Карлович, спасибо за теплое участие ко мне; Вы предупреждаете меня об опасности любопытства, подталкиваемого каббалистическими баронами. Стараюсь не перепрыгнуть. Не думаю, чтобы со мной это случалось. Я всегда жду, когда «оно» само ко мне приходит и дается легко. Вот почему при всех моих безумствах и дикостях (быть может, кажущихся) я в высшей степени уравновешен, счастлив и спокоен. Я подписываюсь под словами Ницше о любви к року…[309] Это мое самое отдаленное (с детства) «знание», самое постоянное, не раз спасавшее меня. Я сам никуда не пойду. В «нуменальном» я не хожу: меня «возят» люди добрые. Я передвигаюсь самочинно только по улицам Москвы…
Вот почему у меня есть путь, свой, определенный… В «нуменальном» невозможно пути от себя, а только от других… Иначе заблудишься, завязнешь, сойдешь с ума. Сумасшествие – нераспутанный клубок всех ступеней «знания», ералаш из всех ступеней внутренних переживаний, закопченный желто-шафранными испарениями; сумасшествие бывает почти всегда от неумения выразить свое собственное отношение к переживаниям; если есть контроль над самим собой – нет ничего страшного. Со мной бывали примеры забавные: я, как Вы знаете, самый не страшный из людей, саавсеем не страшный… А мне случалось, шутя, ужасать людей, которые из ужасов переживаний сделали себе несчастное profession dе foi[310], причем сам не покидал своей позиции «уравновешенности в нуменальном»…
Представьте себе: об отзыве Гофмана о сонате Николая Карловича я впервые узнал от Вас, хотя за это время видался с Николаем Карловичем. Вы не можете представить, до чего мне было приятно узнать подробности от Карла Петровича[311]. Да, самое интимное для меня вложено в этой сонате… И вот – она объявлена лучшим музыкальным произведением всей литературы. Об отзыве Рахманинова Вы, конечно, знаете…[312]
Я как-то лично горжусь Вашим братом…
Предвкушаю удовольствие услышать Николая Карловича в концерте 13-го: тройное удовольствие 1) игра Вашего брата, 2) аккомпанемент Никиша, 3) концерт Чайковского[313].
Вообще нас, москвичей, балуют это полугодие 1) Никиш, 2) Гофман (нечто невероятное по отчетливости выражаемых глубин), 3) Оленина. О последней я не мог удержаться, чтобы не послать заметки в «Мир Искусства», написав нечто «дичайшее», так что даже Дягилев (Брюсов передавал) ужасался, хотя и поместил (она идет в следующем №)[314].
…В заключение я позволю себе привести здесь два своих последних стихотворения: что Вы о них скажете? (Меня в последнее время интересует ужас среди голубого дня. Оба стихотворения разрабатывают, кажется, именно это одно…)
– Есть ли тут «немецки-подмигивающее» и «не гейневское»?..