Адмирал Колчак - Поволяев Валерий Дмитриевич 7 стр.


Как-то утром, после ночевки, когда все лениво выбирались из палатки, Железников, сидевший в задумчиво-расслабленной позе на хозяйственном сундучке и любовавшийся розовыми облаками, повисшими над темным срезом моря, вдруг привстал со своего сиденья и критически оглядел своего приятеля Бегичева. Потом ткнул пальцем ему живот:

– Слушай, Бегичев, а ты случайно не забрюхател?

Обычно находчивый Бегичев стушевался:

– Ты что? От кого?

Железников захохотал:

– Да от кого угодно. От безволосого Ефима, например.

– Ну и шуточки у тебя, братка! На плечах не голова, а кусок репы. И как ты можешь такое говорить, а? По шее получить не боишься?

– Шучу, шучу. Это я на тот счет, что без работы ты больно толстым сделался.

Колчак молчал. К подобным выходкам, не требующим ни ума, ни изобретательности, он относился равнодушно.

Под днищем вельбота гулко хлопала вода. Иногда они оставались одни в огромном пространстве – только вода да вода, ни единой льдинки, ни одного островка, ни тюленей, ни моржей, ни белух, и тогда на людей накатывал невольный восторг, который, впрочем, очень быстро сменялся подавленным состоянием: откуда-то изнутри, из глубины наползал страх – липкий, сосущий, противный. Страх этот сковывал тело хуже всякой усталости: отказывали и руки, и ноги.

Люди понимали: если с ними что-то случится, то они будут обречены – помочь им никто не сумеет.

Безрадостное, замученное солнце медленно катилось по ровной небесной дороге, к ночи сваливалось вниз, но за горизонт не заходило – время еще не подоспело, но очень скоро подойдет пора, солнце покинет здешние края совсем, до следующего года, и будет царить в Арктике долгая полярная ночь; сейчас же, повисев немного в грустном раздумье над далекой, чугунно-темной кромкой воды, вновь начинало свой неспешный бег по небу, вызывая невольное изумление, а то и оторопь: когда же светило все-таки спит?

И если на востоке было светло круглосуточно – там всегда сияла жаркая, аккуратно обрезанная полоска света, особенно утром, то на западе уже сгущалась, насыщаясь угольной тяжестью, ночь, пороховые недобрые пятна ночи проступали уже и кое-где в небе, внезапно возникая то в одном месте, то в другом, рождая в душе беспокойство, мысли о том, что мал, ничтожен человек перед громадными холодными пространствами; в конце концов высосут его эти безбрежные просторы, перемелят, и ничего от людей не останется – ни одежды, ни костей, ни лодки, в которой они плывут.

Врастают льды в небо с одной стороны вельбота, смыкаются с облаками, образуя единое целое, врастают с другой, также плотно смыкаясь с воздушной серой ватой, – и нет уже, кажется, свободного места, прохода, куда можно направить лодку, и надо бы остановиться, но вельбот все равно упрямо продолжает свое движение, только шумит под днищем вода, да костисто хрумкает мелкая шуга.

Ветер увял неожиданно, так же неожиданно, как и возник. Туго натянутый парус, позванивающий железом от напряжения, угас, под днищем перестала хлопать вода, и сделалось тихо. Так тихо, что все услышали довольное сопение Ефима, попыхивающего своей глиняной трубочкой. – Вот и кончились проездные денежки в казенной кассе, – объявил Бегичев, рот у него обметали разочарованные скобки морщин. – Пора переходить на собственное довольствие.

Колчак посмотрел на карту, сориентировался но штурманскому прибору – выходило, что до земли Беннета оставалось плыть немного – если под парусом, со скоростью литерного поезда Николаевской железной дороги,[38] как они шли, – пару суток, если же на веслах, то в три раза дольше.

Он вздохнул: шесть суток – это гудящие руки, измотанное тело и ощущение полной обреченности, за которым наступает отчаяние. Самое худое, что может быть здесь, – отчаяние.

Железняков не выдержал, выругался.

– Погоди, братка, еще не все потеряно, – сказал ему Бегичев.

Он вгляделся в чистый зеленоватый скол ближайшей льдины, схожей с крейсером, торчком выставил перед собой большой палец.

– Ты только посмотри, – протянул он изумленно через минуту, почмокал губами, – ты только посмотри, кум, какие чудеса творятся на белом свете!

Железняков тоже вгляделся в край льдины, схожий с мощным корабельным бортом, щетина на его щеках неверяще затряслась.

– Надо же! – проговорил он тем же тоном, что и Бегичев.

Огромная льдина шла со скоростью едва ли не в два раза большей, чем вельбот. Словно у нее имелся персональный двигатель.

Колчак мельком глянул на льдину, достал из кармана брезентового плаща блокнот, что-то пометил в нем; Бегичев привстал на цыпочки, потянулся, чтобы увидеть запись, – ему хотелось узнать, что же лейтенант зафиксировал в блокноте, ведь наверняка это касается необычной скорости льдины, но ничего не увидел, значки какие-то, и все. Колчак поднял голову, посмотрел на боцмана насмешливо и колко – он все заметил и понял.

– Обычная вещь, – сказал он, – приглубая льдина,[39] на много метров уходит вниз, а там – сильное течение. Вот она и прет, как крейсер. Весла на воду! – неожиданно зычно скомандовал он, и поморы,[40] среагировав на его команду, поспешно разобрали весла: они поняли, что собирается сделать лейтенант. – Убрать парус, – подал Колчак вторую команду, и Железников бросился скатывать в рулон полотнище.

Льдина, шурша, поскрипывая таинственно, как будто внутри у нее и впрямь работал скрытый механизм, постукивая «железным» бортом своим о бок лодки, уходила на север – в том направлении, куда устремлялся и лейтенант со своими людьми.

– Навались! – зычно, резко скомандовал Колчак, лицо его посветлело от напряжения, в глазах появился азарт, поморы и якут Ефим разом вскинули весла и сделали дружный гребок.

Вельбот пошел рядом с льдиной.

– Еще навались! – вновь скомандовал Колчак, и лодка пошла в обгон льдины.

Они быстро отыскали пологое место – льдину словно бы специально обработала вода, облизала ее своим гигантским языком, – втянули на льдину вельбот, поискали, за что можно было бы закрепить веревку, но ничего не нашли – поверхность льдины была ровной, ни единого пупыря – и решили оставить вельбот незакрепленным: все равно никуда не денется тяжелая, как утюг, посудина с плоским дном. Бегичев подошел к краю льдины, свесил ноги, сплюнул в воду:

– Это ты во всем, Железняков, виноват, это ты все накаркал… Зачем подхватил мое высказывание насчет того, что мы идем за казенный счет? Неверно это, не за казенный счет мы шли… Это была лишь пена на поверхности супа, полуказенный счет, а не казенный. Вот сейчас, братка, мы точно едем за казенный счет. Со всеми удобствами. – Он снова лихо сплюнул в воду, с вкусным хрустом поскреб пальцами золотистую щетину на щеке. Потянулся, выкинув руки в обе стороны: – Хорошо жить на белом свете…

Он был молод, здоров, дурашлив, удачлив. Колчак, глядя на Бегичева, улыбнулся про себя, позавидовал: что дано одному, совершенно не дано другому – вряд ли он когда почувствует себя так легко, раскованно, дурашливо, как Бегичев. Характер не тот.

Плавание на север продолжалось. Через час на льдине разложили костер – в вельботе всегда имелся запас плавника. Как только причаливали к берегу, этот запас обязательно пополняли, Бегичев следил за этим строго, знал, что если однажды не окажется топлива для костра, Колчак взыщет с него, как это уже было однажды, а повторения того, что уже было, Бегичев не хотел. Железников, большой мастер по обедам, сварил пшенный кулеш с мясной тушенкой, потом поставил на огонь закопченный котелок, набитый мелким ледяным крошевом.

– Для чая? – поинтересовался Бегичев. – У нас же чайник есть.

– Нет, не для чая.

– А для чего?

– Увидишь, – расплывчато ответил Железников. – Это суприз.

Через несколько минут он достал из деревянной коробки, которую обычно прятал под широкой лавкой рулевого, среди множества других хозяйственных коробок, десяток небольших синеватых яиц, покрытых мелким крапом, сунул их в котелок.

– Что это? – спросил Бегичев.

– Самое полезное из того, что сейчас можно найти на расстоянии пятисот верст. Бери в любую сторону – хоть на юг, хоть на запад, хоть в обратном направлении. Александру Васильевичу это будет очень полезно. – Железников покосился на Колчака, сидевшего на продуктовом ящике, вытащенном из вельбота. Колчак, сосредоточенно морща темный лоб и жуя губами – привычка эта появилась у него после того, как начали выпадать зубы, – что-то писал в блокноте, нервно подергивал одним плечом и снова жевал. – Потому как в яйцах этих, – продолжал Железников и поднял указательный палец, – свежих, на которых еще не успели посидеть кайры,[41] много всяких пользительных веществ. Очень это помогает, когда человека начинает допекать цинга.

Бегичев, сощурив глаза, посмотрел на Колчака, подумал, что солнце разыгралось в эти часы неожиданно сильно, сильнее обычного, сделалось по-южному ярким, лейтенант запросто может опалить еебе глаза – бумага, снег, наледи, все, что белое, сверкает так, что слезы у одного из поморов, словившего «зайчики», льют из глаз в три ручья, не переставая, – скоро льдина начнет подтаивать от теплых слез.

– Да, свежие яйца для цинготника – лучше лука, – согласился он, вспомнив, как пытался в лечебных целях потчевать Колчака луком. – Главное, чтобы яйца в кипятке не лопнули. Не то вся пользительность из них вытечет.

Но Железников знал, что делал: он яйца опустил в тающий лед, не в воду, если бы опустил в воду – обязательно бы лопнули, улыбнулся понимающе – сам, мол, с усам, – хлопнул Бегичева по плечу.

– Сколько их у тебя тут, – Бегичев приподнялся, стрельнул одним глазом в котелок, – а? – Яйца в котелке сгрудились плотно, будто в кайрином гнезде, защищенном от холода и лютых прострельных ветров. – А?

– Одиннадцать штук. По одному нам, остальные – Александру Васильевичу.

– Нам не обязательно. Все – Александру Васильевичу.

– Все – нельзя. Он не возьмет.

– Чего так? Уговорим! – Брови на лице Бегичева подпрыгнули, он посчитал все правильно: никто в экспедиции, кроме Колчака, пока не проявлял цинготного беспокойства, все, кроме лейтенанта, были здоровы.

– Не уговоришь. Я уже пробовал… Да и повод у меня есть. – Железников привстал, добродушным медведем навис над костром, достал из одного кармана одну бутылку «монопольки»,[42] из другого другую. Поставил бутылки на лед. Спросил, прищурившись оценивающе, будто коня торговал у цыган на рынке: – Понял, чем дед бабку донял?

– Неужто…

– Да. Полукруглое число.

– А-а… – Бегичев вновь покосился на Колчака.

– Возражать не будет. Этот вопрос с их благородием уже обсужден. – Железников выразительно пощелкал пальцами, вновь склонился над костром, над закопченным котелком, в котором лежали кайриные яйца.

Это были самые безмятежные часы, проведенные спасательной группой Колчака за всю экспедицию.

Они сидели на льдине, как на неком пароме, посматривали вниз, в пузырчатую воду, пили из оловянных и алюминиевых матросских кружек «монопольку», шумели и точно шли на север – льдина, словно кем-то управляемая, никуда не сворачивала, быстрым своим ходом вызывая восхищение и одновременно опасение – а вдруг этой льдиной командует нечистая сила? Бегичев похохатывал неверяще, скреб пальцами щетину на зачесавшихся, обожженных солнцем щеках и прикладывался к кружке; Колчак, работяги-поморы и Ефим молчали, Железников подыгрывал Бегичеву: то на губах бренчал, теребил их пальцами, исполняя популярную народную мелодию, то рассказывал что-нибудь веселое, то кряхтел и стонал, изображая бабку-инвалидку, форменную ведьму, испортившую ему детство, – от некого внутреннего восторга, подступившего к нему, от внезапной легкости, оттого, что сегодня ярко светило солнышко и крутом безмятежно голубела вода. Море неожиданно обрело звучный, южный цвет, оно все время меняло окраску: было черным, было бутылочно-зеленым, было синим, с чугунным налетом, сейчас стало голубым. День удался.

Железников чувствовал себя удачливым, везучим человеком, способным вброд перейти море, перепрыгнуть через горы, ему хотелось часть своей души – впрочем, чего там часть, всю душу – подарить людям, находившимся на льдине вместе с ним, и он старался как мог.

Вельбот поскрипывал снастями – он был на этой льдине барином, наездником, уработавшимся до пота, теперь «барин» отдыхал, – светило солнце, шипело, плескалось соленой водой море, бросало в людей тонкие, звенящие, будто стекло, льдинки, заигрывало, веселило душу, и люди отзывались на это веселье своим весельем.

Даже Колчак и тот улыбался, сидя на поставленном на попа ящике, тянулся оловянной кружкой ко всем поочередно, чокался, отпивал немного «монопольки» и снова тянулся кружкой к своим товарищам. Вареные яйца кайры он съел безропотно, вняв утверждению Железникова о том, что «более сильного врага у зубовыпадания, чем кайриные коки, нет», все остальные съели по одному яйцу и были довольны.

Яйца оказались свежие, ненасиженные – Железников не обманул – и по вкусу мало чем отличались от куриных.

– У всех птиц яйца одинаковые, – с видом знатока заявил Железников, потеребил пальцами губу, – вкусом друг от друга не отличаются. Что у ворон, что у перепелок, что у грачей, что у кур. Отличаются только размером.

– Это что ж получается, ты все эти яйца пробовал? – выдернув трубочку изо рта, изумленно спросил якут. – И вороньи, и этих самых… грачей?

– Все пробовал.

– И боги птиц не наказали тебя?

– Как видишь – нет!

– Однако, – пробормотал Ефим и сунул трубочку обратно в рот.

Веселье продолжалось.

Но недаром говорят, что смех к добру не приводит, если человек много смеется – обязательно должно что-то случиться.

До утра решили со льдины не сниматься. Разбили палатку, в лед вогнали костыли, потуже натянули веревки, чтобы палатка не дергалась, не заваливалась, если в ночи вдруг подует ветер и начнет трепать плавающие льды. Внутри палатки установили пару распорок, выколотив для них углубления, чтоб те не скользили, постелили брезент, сверху бросили несколько оленьих шкур, Бегичев на полную силу раскочегарил норвежскую керосинку – жилище получилось уютное.

Спать улеглись довольные – день выдался хороший.

Бегичев укладывался дольше всех, ворочался, вздыхал, сморкался – расчувствовался отчего-то боцман: то ли Волгу свою, с протоками-ериками и многопудовыми осетрами вспомнил, то ли по зазнобе затосковал. Если затосковал по зазнобе, то дело опасное – соскучившийся мужик может и за винтовку не дай Бог схватиться, сгоряча обязательно начнет стрелять, и тогда беда обязательно опустится на людей.

Пока она витает над головами в пространстве – ничего страшного, просвистит по-разбойничьи над макушкой и исчезнет, но когда приземлится и начнет чистить лапы у чьего-то порога, тогда худа не избежать.

Затосковал боцман по дому своему, по Большой земле, явно затосковал… Колчак относился к такой тоске сочувственно, но ничего Бегичеву не говорил, не успокаивал – предпочитал молчать. А что он, собственно, мог сказать, какие слова? Он и сам находился в таком же положении, как и Бегичев.

Наконец Бегичев улегся, хрустнул костями и успокоился.

Было слышно, как совсем рядом шумит вода, лопается в ней что-то, бурчит, лопочет; вода ведь – тоже живое, все хорошо ощущающее существо, такое же, как и человек. Во всяком случае, в это хотелось верить.

У Колчака ныла щека, ныли зубы – глухо, далеко, очень противно, зубная боль всегда бывает очень противной, но что он мог сделать здесь, за тысячу километров от ближайшего поселения? Похоже, через день-два он потеряет еще пару зубов. Внутри возникла жгучая тоска, обварила его, Колчак вздохнул, прикусил нижнюю губу.

– Ваше благородие Александр Васильевич, – не выдержав, шевельнулся в сером ночном сумраке Бегичев. – Я вот про какую хренотень хочу спросить… Правда ли говорят, что камни – обычные цветастые камешки, которые мы и тут, на севере, находим, способны влиять на человека, изменять его судьбу и вообще даже убить… Верно это?

Назад Дальше