Не в пример Хайдеггеру, Кассирер не взлетел кометой к славе великого философа. Его слава росла постепенно, в ходе десятилетий историко-философского и издательского труда. Он был ответственным редактором полных собраний сочинений Гёте и Канта, кроме того, за годы работы приват-доцентом в Берлине опубликовал объемистый труд по истории философии Нового времени. Чуждый харизматической и языковой дерзости, он отличается в первую очередь впечатляющей начитанностью и едва ли не сверхчеловеческой памятью, которая при необходимости позволяет ему страницами цитировать наизусть великих философских и литературных классиков. Не менее известен и уравновешенный характер Кассирера, постоянно стремящегося к спокойствию и умеренности. В Давосе он воплощает – и прекрасно об этом знает – именно тот тип философствования и ученого истеблишмента, который нацелился взбудоражить Хайдеггер со своим штурмовым отрядом учеников и докторантов, приехавшим, благодаря щедрым стипендиям, почти в полном составе. На фотографии торжественного открытия Кассирер сидит во втором ряду слева, рядом со своей женой Тони. Пышная шевелюра являет взору благородные седины, взгляд сосредоточенно устремлен на ораторскую трибуну. Стул слева от него свободен. Прикрепленная к спинке записка гласит «reservé»[13]. Место Хайдеггера.
Эрнст и Тони Кассирер. 1929
Давосский миф
Как свидетельствуют позднейшие записи, нарочитое нарушение Хайдеггером давосского этикета не прошло впустую. Тони Кассирер всё это настолько выбило из колеи, что в мемуарах «Моя жизнь с Эрнстом Кассирером»[14], написанных в 1948 году в нью-йоркской эмиграции, она на целых два года ошибается в дате. Там она изображает «маленького, совершенно невзрачного человека, черноволосого, с пронзительно темными глазами». Ей – дочери коммерсанта из благовоспитанного венского общества – он «тотчас напомнил ремесленника, скажем, из южной Австрии или из Баварии», а позднее, на банкете, это впечатление «подкрепил его диалект». Уже тогда она отчетливо угадывала, с кем будет иметь дело ее супруг: «Склонность Хайдеггера к антисемитизму была нам известна», – заключает она воспоминания о Давосе.
Давосская полемика между Эрнстом Кассирером и Мартином Хайдеггером считается ныне весьма знаменательным событием в истории философии. По словам американского философа Майкла Фридмана, она даже являет собой важнейшее «перепутье для философии ХХ века»[15]. Уже тогда сознание, что они стали свидетелями эпохального переворота, воодушевляло всех участников форума. Так, студент Хайдеггера Отто Ф. Больнов (после 1933 года он сделался убежденным нацистским философом) с восторгом описывает в своем дневнике
‹…› окрыляющее ощущение, ‹…› что являешься очевидцем исторического момента ‹…› точь-в-точь как говорил Гёте в «Кампании во Франции»: «Здесь и сейчас начинается новая эпоха мировой истории», – в данном случае истории философии, – и можешь сказать, что присутствовал при этом[16].
В самом деле. Если бы Давос не состоялся в реальности, будущим историкам идей пришлось бы задним числом его придумать. Вплоть до мельчайших деталей, в этом эпохальном событии отражаются главные контрасты всего десятилетия. Отпрыск берлинских евреев-промышленников встречается с сыном католического церковнослужителя из баденской провинции, ганзейское спокойствие – с неприкрашенно-прямой деревенскостью. Кассирер – отель. Хайдеггер – хижина. Под сияющим горным солнцем они встречаются в таком месте, где воплощаемые ими миры нереальным образом налагаются один на другой.
Похожая на грезу, уединенная атмосфера курортного давосского отеля вдохновила и Томаса Манна к написанию опубликованного в 1924 году романа «Волшебная гора». Поэтому давосская полемика 1929 года, вероятно, казалась ее участникам конкретным воплощением вымышленного образца. С прямо-таки пугающей точностью Кассирер и Хайдеггер совпали с идеологическими шаблонами Лодовико Сеттембрини и Лео Нафты, которых Томас Манн сделал символами целой эпохи.
Вопросы о человеке
Эпохально звучала и выбранная организаторами тема давосского форума: «Что есть человек?». Этот вопрос уже был лейтмотивом философии Иммануила Канта. Причем совокупная критическая философия Канта исходит из столь же простого, сколь и неопровержимого наблюдения: человек есть существо, задающее себе вопросы, на которые оно, в конечном счете, ответить не может. В частности они касаются существования Бога, загадки человеческой свободы и бессмертия души. То есть, согласно предварительному кантовскому определению, человек есть существо метафизическое.
Но что отсюда следует? Для Канта эти метафизические загадки, как раз по причине того, что на них нет окончательного ответа, открывают человеку горизонт возможного совершенствования. Они руководят нами в стремлении накопить как можно больше опыта (познание), действовать как можно более свободно и самостоятельно (этика), проявить себя как можно более достойными все-таки возможного бессмертия (религия). В этой связи Кант говорит о регулятивной, или же руководящей, функции метафизического вопрошания.
Эти установки кантовского проекта вплоть до двадцатых годов ХХ века оставались определяющими как для немецкой философии, так и в целом для философии модерна[17]. Философствовать означало, не в последнюю очередь – для Кассирера и Хайдеггера, размышлять в русле этих вопросов. То же касалось и уже упомянутых – скорее логически ориентированных – попыток Людвига Витгенштейна провести четкую грань между тем, о чем разумный человек может говорить, и тем, о чем дóлжно молчать. Правда, терапевтический эксперимент «Трактата» решительно выходил за очерченные Кантом границы. Казалось, что он полагал возможным полностью излечить философскими средствами даже считающееся сугубо человеческим стремление задавать метафизические вопросы, а стало быть – философствовать. Так, в «Трактате» говорится:
6.5. Когда ответ нельзя облечь в слова, вопрос тоже нельзя задать словами.
Тайны не существует.
Если вопрос может быть сформулирован, на него возможен ответ.
6.51. ‹…› Сомнение существует лишь там, где возможны вопросы, вопросы – лишь там, где возможны ответы, а ответы – лишь там, где нечто может быть сказано.
6.53. Истинный метод философствования должен быть следующим: не изрекать ничего, кроме того, что может быть сказано, то есть суждений естественных наук, то есть того, что не имеет отношения к философии, – а затем, когда кто-либо еще захочет изречь нечто метафизическое, показать ему, что он не сумел наделить смыслом отдельные знаки своего суждения ‹…›.
Связанная с работой Витгенштейна – типичная для того времени – надежда, что, руководствуясь духом логики и естествознания, можно будет наконец-то избавиться от метафизических вопросов, вдохновляла и многих других участников давосского форума. Например, тридцативосьмилетнего приват-доцента Рудольфа Карнапа, автора трудов с такими программными названиями, как «Логическое построение мира» или «Мнимые проблемы в философии» (оба – 1928). После эмиграции в 1936 году в США Карнап стал одним из ведущих представителей так называемой «аналитической философии», возникшей не без влияния Витгенштейна.
Без фундамента
Вместе с тем, к какому бы направлению или школе ни причисляли себя участники давосского форума – к идеализму, гуманизму, философии жизни, феноменологии или логицизму, – в одном существенном пункте среди присутствовавших философов царило согласие. Мировоззренческий и, в первую очередь, научный фундамент, на котором Кант некогда выстроил свою впечатляющую философскую систему, износился и остро нуждался как минимум в реформировании. «Критика чистого разума» Канта отчетливо базировалась, не в последнюю очередь – в своей трактовке наглядных форм пространства и времени, на физике XVIII века. Однако теория относительности Эйнштейна (1905) произвела переворот в ньютоновской картине мира. Пространство и время не могут рассматриваться независимо друг от друга, а кроме того, они не априорны, то есть, не даны до опыта. Еще прежде теория эволюции Дарвина во многом лишила убедительности идею отрешенной от временнóго становления, извечно заданной человеческой природы. К тому же, осуществленное Дарвином открытие значимости случая для развития всех видов на планете – распространенное, благодаря определяющему влиянию Ницше, на всю сферу культуры – в корне ослабило надежды на целенаправленный, а тем паче руководимый разумом, ход истории. Да и полная прозрачность человеческого сознания для самого себя – как отправная точка кантовского трансцендентального метода исследования, – начиная уже как минимум с Зигмунда Фрейда, не казалась естественной. Однако в первую очередь кошмары анонимного, осуществляемого промышленными методами, убийства миллионов в Первой мировой войне полностью лишили всякой достоверности просвещенческую риторику цивилизационного прогресса человечества на пути культуры, науки и техники. В свете политических и экономических кризисов этого десятилетия вопрос о человеке стоял как никогда остро. Только вот былая основа ответа на него была окончательно поставлена под сомнение.
Скоропостижно скончавшийся в 1928 году философ Макс Шелер – автор работы «Положение человека в Космосе» (1928) – так сформулировал это ощущение кризиса в одной из своих последних лекций:
За всю историю, охватывающую около десяти тысячелетий, наша эпоха – первая, когда человек стал полностью и без остатка проблематичным для самого себя; когда он больше не знает, чтó он такое, и в то же время знает, что он этого не знает[18].
Вот горизонт вопроса, с которым Кассирер и Хайдеггер сталкиваются на давосском форуме. В минувшее десятилетие этот горизонт вдохновил обоих мыслителей на создание их главных трудов. Правда, вместо того чтобы попытаться дать прямой и субстанциальный ответ на вопрос Канта «Что такое человек?», Кассирер и Хайдеггер сосредоточиваются на безмолвном вопросе, скрытом за ним, – именно в этом и состоит оригинальность их философии. Человек есть существо, поневоле задающее себе вопросы, на которые не может ответить. Прекрасно. Но какие, собственно, условия должны быть заданы, чтобы некое существо вообще было в состоянии ставить себе эти вопросы? Каковы условия возможности самого этого вопрошания? На чем основана способность задавать стоящие за ним вопросы? На чем основан этот импульс? Ответы высказаны уже в заглавиях их главных трудов: у Кассирера это «Философия символических форм». У Хайдеггера – «Бытие и время».
Два ви́дения
По Кассиреру, человек – это, прежде всего, существо, применяющее и порождающее знаки: animal symbolicum. Иными словами – существо, которое, применяя знаки, обеспечивает себе и своему миру смысл, опору и ориентацию. Причем важнейшая знаковая система человека – его природный родной язык. Однако имеются другие многочисленные знаковые системы – Кассирер называет их символическими формами, – например, знаковая система мифа, искусства, математики или музыки. Эти символизации, будь то знаки языковые, образные, акустические или жестовые, как правило, не разумеются сами собой. Более того, они в свою очередь нуждаются в толковании со стороны других людей. Непрерывный процесс, в котором знаки привносятся в мир, трактуются другими людьми и изменяются, есть процесс человеческой культуры. Лишь эта способность применять знаки позволяет человеку задавать метафизические вопросы, как и вопросы о себе и о мире как таковом. У Кассирера задуманная Кантом критика чистого разума становится исследованием формальных символических систем, помогающих нам наделять смыслом себя и свой мир. Таким образом, она становится настоящей критикой культуры в ее совокупной, неизбежно противоречивой, широте и многообразии.
Хайдеггер тоже подчеркивает важную посредническую роль языка в человевеческом существовании. Но подлинную основу метафизической сущности человека он видит не во всеобщей системе знаков, а в предельно индивидуальном чувстве, а именно в чувстве ужаса. Точнее, ужаса, который охватывает индивида, когда он полностью осознает конечность своего существования. Опосредованное ужасом знание о собственной конечности, определяющее человека как «брошенное в мир присутствие» (Dasein)[19], ставит перед ним задачу использовать и постичь собственные бытийные возможности. Цель данного постижения Хайдеггер называет подлинностью. Далее, сам способ бытия человека отличает неустранимая связь со временем. Во-первых – через всегда уникальную историческую ситуацию, в которую, не спрашивая об этом, всякий раз попадает его существование. Во-вторых – через осознание этим существованием своей конечности.
Эрнст Кассирер и Мартин Хайдеггер. 1929
Группа участников Давосской конференции. 1929. В центре – беседующие Мартин Хайдеггер и Эрнст Кассирер
Поэтому, в интерпретации Хайдеггера, перед выявленной Кассирером сферой культуры, сферой употребления знаков стоит, прежде всего, задача отвлекать человека от его ужаса, от его конечности, а тем самым и от задачи подлинности. Настоящая же роль философии состоит как раз в том, чтобы держать человека открытым для истинных бездн ужаса, освобождая его, таким образом, в подлинном смысле.
На перепутье
Можно догадаться, почему давний вопрос Канта о человеке, в зависимости от того, следуешь ли кассиреровской или хайдеггеровской попытке ответа, ведет к двум совершенно противоположным идеалам культурного, а также политического развития: признание равноправного человеческого статуса для всех существ, использующих знаки, идет вразрез с элитарным мужеством подлинности; надежда на цивилизующее укрощение глубинных страхов – с требованием как можно радикальнее себя этим страхам подвергнуть; признание плюрализма культурных форм и многообразия – с предчувствием неизбежной потери самого себя среди слишком многих; модерирующая непрерывность – с волей к полному слому и новому началу.
Вот почему Кассирер и Хайдеггер, встретившиеся в десять часов утра 26 марта 1929 года, могут по праву притязать на то, чтобы своими философскими концепциями воплотить целые картины мира. Ведь на карту в Давосе было поставлено решение в пользу одного из двух фундаментально различных ви́дений хода развития современного человечества. Ви́дений, чьи разнонаправленные силы притяжения по сей день изнутри формируют и определяют нашу культуру.
Кстати, присутствующие в Давосе студенты и молодые ученые ко времени диспута – спустя десять дней после начала форума – давно уже вынесли свой приговор. Как и следовало ожидать в классическом конфликте поколений, они полностью на стороне молодого Хайдеггера. Не в последнюю очередь, вероятно, еще и потому, что Кассирер – словно желая на собственном примере доказать безнадежную устарелость своего буржуазного образовательного идеала – значительную часть времени пролежал с температурой в гостиничном номере. Хайдеггер же каждую свободную минуту вставал на лыжи, чтобы вместе с отчаянными молодыми студентами мчаться вниз по опасным «черным» спускам Граубюнденских Альп.
Где Беньямин?
В весенние дни магического 1929 года, когда профессоры Эрнст Кассирер и Мартин Хайдеггер встречаются на давосском форуме, чтобы набросать будущее человеческого бытия, журналиста и писателя Вальтера Беньямина терзают в большом городе Берлине совсем другие заботы. Любимая женщина, латышская театральная режиссерка Ася Лацис, только что выставила Беньямина из недавно свитого любовного гнездышка на Дюссельдорферштрассе, а значит, ему придется – снова – возвращаться на расположенную в нескольких километрах Дельбрюкштрассе, в родительский дом, где его ждут, помимо умирающей матери, жена Дора и одиннадцатилетний сын Штефан. Ничего нового в данном гротеске нет. Эта комбинация – опьяненное любовью новое начало, связанные с ним опрометчивые расходы, а также быстрый конец романа – очень давно и очень хорошо знакома всем участникам. Правда, на сей раз ситуация особенно обостряется, поскольку Беньямин сообщает Доре о категорическом решении развестись – причем для того, чтобы иметь возможность жениться как раз на той самой латышской возлюбленной, которая недавно дала ему отставку.
Весьма заманчиво вообразить и Беньямина участником давосской конференции. Например, корреспондентом «Франкфуртер цайтунг» или «Литерарише вельт», куда он регулярно пишет рецензии. Воочию видишь, как он – хронический неудачник, – стоя в дальнем углу бального зала, достает свой черный блокнот («Веди записи строго, как власти ведут перечень приезжих»). Вот он поправляет никелевые очки с толстыми линзами и бисерным почерком записывает первые наблюдения, ну, скажем, по поводу узора на обоях или обивки мебели. Затем, вслед за короткой критикой покроя хайдеггеровского костюма, он сетует на духовное оскудение эпохи, в которой философы прославляют simple life[20] и, как, в частности, Хайдеггер, блюдут «рустикальный стиль речи», отмеченный «пристрастием к вымученным архаизмам», «полагая, будто тем гарантируют себе возврат к истокам жизни языка». Возможно, затем он обернется к креслам, где позднее удобно расположится «человек в футляре» Кассирер, и опишет сей буржуазный предмет мебели как воплощение пыльной затхлости той философии, чье бюргерское простодушие по-прежнему верит, что многообразие современного мира можно втиснуть в корсет единой системы. Уже чисто внешне Беньямин выглядит совершенным гибридом Хайдеггера и Кассирера. Он тоже склонен к внезапным повышениям температуры, до смешного неспортивен, однако, несмотря на маленький рост, сразу же производит впечатление своим обликом, притягательной силой и светскостью.