Красные валеты. Как воспитывали чемпионов - Власов Юрий Петрович 3 стр.


Отрекись от своего тела – служи духу, идее!

Да, я почитаю жизнь! Почитаю всякую: плохую, хорошую! И я уверен: лжёт проповедник, коли умирает, не сотворив из идей своего мира или служа идеям отцов и дедов!

Гвардии старший сержант отдает честь кассовому окошечку и отходит.

– Я уж засомневался, сразишь ли ты этого гоплита, – говорю я.

Власов Пётр Парфёнович (1905–1953), отец. Чрезвычайный и полномочный посол в Бирме. Полковник, кадровый разведчик Главного разведывательного Управления Советской Армии. В 1942–1945 гг. возглавлял опергруппу при Мао-Цзе-Дуне.

Мой отец юность отстучал молотком в паровозных котлах на Воронежском ремонтном заводе. До самой смерти отец помнил гул от ударов по котлу. Знал ли дед Парфен, что его сын, мой отец, станет представителем Коминтерна в Яньани под фамилией Владимиров и заставит считаться со своими волей и умом Председателя Мао? Да так считаться, что в больнице перед смертью отца будет прилежно навещать жена Председателя – Цзян Цин. Тому я был свидетель…

Юрий Власов

– Что за зверь?

– Гоплит – тяжёловооруженный воин. Из истории древнего Рима.

– Фашистам ноги перебили, а тут!.. Жúла он самая обыкновенная! Летами ушёл, а умом не дошёл, седой дурень. Вот и сидит за кассой, куражится от скуки.

– Слушай, Иван, билет ты добыл, но не принуждай возвращать должок. Не трогай Тамару.

Гвардии старший сержант размахивает билетом и мягчит губы в улыбке:

– Ласковая, поди.

Вздёрнув подбородок, сжав губы, смотрю вперёд. Ремень туго опоясывает талию: узка, и гибка она стволами мышц. Лязг подковок на сапогах мерещится малиновым звоном.

Все эти люди вокруг разменяли на житейские забавы главное – необходимость цели, постижение цели. Для меня самое существенное в жизни – знания. Как можно больше знать! И мир распахнется мне! Чеканю шаг. Не сутулиться! Не походить на усталость людей. Презираю заботы о благополучии.

Удел сильных – оберегать, продвигать жизнь. Я уже давно поставил беспощадность к себе в правило. Нет ничего унизительнее, чем жалость, обращённая на себя. Слабые устраивают свои жизни – и обретают старость в каждом дне…

Краем глаза не выпускаю из виду свой погон. В полоске алого сукна моя принадлежность к тому, что есть и будет испытанием мужественности. В каждом шаге чудится светлая справедливость сильных. Поджимаюсь мышцами. Упруг, быстр и ловок.

Раздвигаем на сходнях толпу. Похрустывает, шелестит подсолнечная шелуха. Кисло отдаёт тряпьем.

– Откуда таковские? – сипит снизу безногий.

Он сер от грязи и лохмотьев. Бывший солдат.

– Волгари, браток. Поди, шабры с тобой, – вдруг с каким-то оканьем в басок отвечает Шубин.

– Ей-ей, гусары!

И бабий голос:

– Подержаться бы… До войны только такие водились.

– А подержись, не откажу…

– Тот, сзади, чисто цветок…

– Почём молочишко? – Шубин поглаживает бидон за плечами рослой грудастой женщины.

– Эта тебя отоварит, браток…

– А мальчик… фасонистый … Ты целованный али нет?..

– Губы у него, глянь, Тось: ровно накрашенные…

– Я б его в баньке сама вымыла, до самых стопочек… Сколько тебе лет, парень?..

– А что, наша Настя обоим подмахнёт. Чай, тоже безмужняя. Война на себе наших мужиков женила. Косточек не собрать. Где они, наши милые?..

– Да ладно тебе ныть! Опять завела. Ушла война, ушла, забудь…

Выдираемся из толпы. Шубин кивает назад:

– Та, с бидонами, высокого градуса! В теле. Такая коли все обороты включит…

У гвардии старшего сержанта тяжёлая, припадающая походка. «По сорок вёрст марша со станиной “максима” на горбу, – не раз объяснял он. – До мяса стирал ноги. С тех пор и не хочу, а валюсь с ноги на ногу».

Половодье: тот берег едва очерчен круглыми башенками нефтехранилищ. Почему я смотрю на влажный песок под ногами, потом на железнодорожный мост, на тот берег? Всю жизнь вот так: я вроде чучела рядом с женщиной, ровно связывает она меня, да так туго…

Стараюсь держаться поразвязнее. Расстёгиваю пуговицы стоячего воротничка. Голос Тамары тихий, несмелый, словно извиняется. Она отсчитывает деньги.

– А вы беспокоились! – выпаливаю я. – Есть билет.

– Как благодарить! – Тамара суетливо поднимает с песка узел, сумку. Она тоже в кирзовых, солдатских сапогах. Шубин перехватывает вещи:

– Пособим, Тома.

– Вы такие добрые!

– Для кого как, Тома. Для тебя – всегда.

– Да что ж сторонитесь? – обращается она ко мне. – Глаза красные? Я не трахомная, не бойтесь! У нас в селе есть трахомные, а я чистая. Вас как зовут?

– Иван Шубин.

– Пётр Шмелёв.

И тут я замечаю патруль. Околыш фуражки у офицера – черный.

– Иван, шухер! – шепчу я. – Патруль! Танкисты!

– Ты погодь, – гвардии старший сержант всовывает билет Тамаре в карманчик жакета на груди.

По-моему слишком глубоко и долго тонут его пальцы в карманчике.

– А ну, Петя, ноги в руки! Мы сейчас, Тома!

Я на всякий случай застегиваю воротник и надеваю шинель.

У гвардии старшего сержанта малиновый кант пехотинца, а эти, в патруле, танкисты – и мы добросовестно буравим толпу.

– Чёрт их принес! Гуляй с девкой в роще, а помни о тещё. – Шубин тоже на ходу надевает шинель, перепоясывается.

Мы затёсываемся в толпу у сходен. Заметут в комендатуру! Придраться всегда можно. Прав тот, у кого больше прав… Вива, мой старший сержант! Вовремя отступить – это уже зрелость командира! Теперь этот «бронетанковый клин» нам не опасен. Мы уже одеты по уставному, факт. У гвардии старшего сержанта отпускное предписание по форме, у меня – алюминиевый отпускной жетон с моим личным знаком «86», тоже факт, но в гарнизоне неугасимая вражда между пехотинцами и танкистами. На танцевальных площадках, в парках и летних кинотеатрах в дни увольнений – настоящие рукопашные. Нас, «кадетов», обычно не трогают.

– Аккуратная, укладистая, – мечтательно шепчет Шубин. – А с лица не воду пить.

– О ком ты?

– Да Томка. Вон она, слезиночка!

– Ты что же, вроде покупаешь её?

– Сама адресок спросила. Через месяц ей назад в техникум.

– И ты с ней? Ты?!..

– Ишь, пирожки с казённой начинкой. – Иван переключает внимание на патруль. – Глянь, тот с краю: злая рожа. Замели бы нас. Как пить дать, замели. Придрались бы…

Танкисты с красными патрульными повязками на руках бредут к летним купальням.

– Веришь, – говорит Шубин, – не выношу караульную службу. Своего же брата ловить? С какой стороны не подойди, а не пригоден я к этому.

– Что она, гулящая? – допытываюсь я и чувствую, как падает мой голос.

– Дурень ты, хоть и вымахал под два метра. Глянь: горько, пусто – много ли радостей? По шею в крови стояли. А годы-то, Петя! Как сдвинула война годы! Всем миром шагнули коли не в старость, но уж из молодых лет точно.

Над обрывом, затёкшим помоями, начинает жиденько выбивать такты оркестр. Это в ресторане “Триумф”. После училищного – слышать тошно. За нашим музыкальным взводом слава образцового во всём Приволжском военном округе. Как здорово он в обед сыграл марш лейб-гвардии Измайловского полка, «Пажеский» марш и звонкий марш «Гренадер»!

По традиции в праздничные дни мы обедаем под музыку. Оркестр устраивается в посудной, возле кухни. У каждой роты – своя столовая, и ещё в этот день каждому полагается пирожное. «Праздничная разблюдовка», – острят ребята.

* * *

Вдруг представляю, как вернусь с охоты, зайду на кухню с утками и как сбегутся официантки. Что утки!.. Как замечательно хороши курсантские погоны с золотом широкой окантовки! Уже в сентябре по выпуску буду целовать знамя училища в обмундировке курсанта!

Жибо стрев динпис гра!

Я ведь прочно знаю: старость это тогда, когда нет цели, нет смысла. Она может быть и в 18 лет. Сколько я видел таких старых с румянцем на щеках и гладкой кожей! Однако они уже помечены старостью. Она в них, она загоняет их в стойла тусклых, жалостливых дней!..

А как Кайзер управляет голосом! Затянет фальцетом – вроде подполковник Лосев, не отличишь! Правда, Лосевым его ни один воспитанник не зовёт. Для нас он – Жмурик.

Когда мы были в младших ротах, Жмурик приказывал старшине Рябову зашивать карманы, чтоб не держали там руки. После третьего замечания всегда зашивали. Прочие наказания тоже вели родословную от царского кадетского корпуса, который Жмурик окончил в 1910 году: стояние “на часах” по стойке “смирно” по десять, двадцать, сорок минут, “цуканье” в строю за малейший шёпот или шевеление. Стой, ровно застыл навечно…

«Строй – это безгласное движение», – внушал он, и мы знали: сейчас последуют бесконечные «кругом, марш!» Он добивался и вырабатывал повиновение, так сказать, через ноги, но однажды удивил нас. Это случилось, когда его забрали от нас и снова посадили на самую младшую роту. Перед отбоем мы заспорили в классе о гибели Пушкина. Кто поносил Геккерна и Дантеса, кто Николая I и Бенкендорфа; как водится, доставалось и Наталье Гончаровой.

Подслушивать Жмурик не смел, да такое и в голову никому из нас не пришло бы, даже Миссис Морли не опускается до подобного.

Жмурик вошёл прямо, недвижно держа седую голову. Разжал губы в сухой усмешке. Мы стояли «смирно»: кто в кальсонах, кто в брюках, а кто и просто в одной нательной рубашке – целая ватага юных голых парней и мужчин, ибо некоторые уже пользовались благосклонностью юных, а то и зрелых дам. Ребята все, как на подбор. От белизны и чистоты тел аж воздух светится… Жмурик не стал отчитывать за нарушение формы одежды. Не меняя выражения лица, сказал чеканно:

Дети осажденной Москвы. 1941

Смутно помню довоенную Москву – всю в рельсах трамваев, еще тесную, булыжную и по всем окраинам деревянную, глухую заборами. А за окраинами – сосновые боры, луга. Я босиком бегал купаться на Москву-реку.

Москва военная – в памяти тросы аэростатов, синева прожекторов, рев сирен. В парках валили вековые деревья, разделывали и закатывали на щели. Эти глубокие щели выкапывали тут же, возле клумб, аллей, фонтанов. И, конечно, стекла – все в нахлестах бумажных полос. Весь огромный город в бумажных лентах, черный с первыми сумерками – ни огонька, лунно-призрачный.

Разве думал я мальчишкой, гоняя зимними вечерами консервную банку вместо мяча по ледяной мостовой, что настанет время, и я буду пробовать в этом родном мне городе свою силу и свои первые мировые рекорды?

Юрий Власов

– Это пошлость – жалеть таких людей! – И после паузы пояснил: – Это не мои слова. Так Пешков изволил выразиться на смерть Льва Толстого. – Смерил нас прищуром через пенсне и обронил: – Вольно.

Круто повернулся на каблуках и пошёл к двери. В дверях вдруг снова так же чётко повернулся и без всякого выражения сказал:

– Следует быть в вопросах беспощадным, а в ответах – сдержанным. Примите совет Пешкова. Достойный совет. А теперь марш в спальню! Через десять минут отбой. Взыщу за опоздание!

И ровно, правильно застучал каблуками по коридору. Как в присловье: редко шагает, да твёрдо ступает…

* * *

Капитан Екатерина Николаевна Куянцева и сейчас проповедует «Историю Древнего мира» в младших ротах. Этой властной военной даме несколько меньше сорока. Она ровная в плечах, ладная, хотя и плотная, но совсем не круглая, и роста маленького, при всём том довольно подвижная для своего особо приметно зада. Забавно она говорит: «Кадеш», всякий раз мило скашивая рот. По истории я учился на сплошные «пятёрки», но однажды она уличила меня за чтением «Аси» Тургенева, и я, естественно, не сумел повторить то, что она рассказывала. Взвод аж замер: Шмель – и на тебе, “двояк” по истории”! Я и сам взмок до самых портянок. Вот влип!

Воистину, нет таких трав, чтобы знать чужой нрав. На следующем уроке она снова вероломно выхватила меня к доске и, наверное, не менее получаса «мылила» по основным событиям истории Египта, Греции и Рима. Вообще-то это был нечестный ход. Столь далеко в прошлое не принято залезать. Это мы станем повторять, когда будем готовиться к экзаменам, но, что-то, видно, её основательно заело, а что – я не ведаю. Нет моей вины здесь, исключено…

Египет и, разумеется, хеттскую крепость Кадеш, а затем историю Греции мы «проходили» целых три четверти назад, и она не сомневалась, что посрамит меня. А за что? Что я тут натворил? Подумаешь, читал на уроке, так я ж расплатился срамом «двояка». Она так вывела его тогда в журнале, что он остался похожим на жирного червяка. Мне померещилось, будто она провела пером по моему сердцу, даже почудилось, что я почернел лицом… Безжалостно, но заслуженно…

Я не напрасно надеялся на память. Выручила она меня и на сей раз. Я сыпал датами, словно считывая с листа, а схемы походов вычерчивал один за другим. Она ухлопала на меня пол-урока, но я держался стойко. Я даже подбавлял кое-что сверх учебного курса. Под конец губы у неё сложились в недовольный бутон. Военные дамы их не красят, а у неё они всегда алые (кому-то пришлись, а иначе с чего они такие полные и алые).

Хетты – это, в сущности, древние турки. Крепость Кадеш венчала высокий холм, почти гору. Вот взять её и решил Царь Царей Великий Рамсес. На подступах к крепости он угодил в ловушку. Лишь благодаря его мужеству египтяне не только не были разбиты, а малым числом шесть раз атаковали хеттов – и хетты отступили за реку…

Екатерина Николаевна крутилась на каблучках, глазела на меня снизу чёрно-карими очами, словно намеревалась прожечь насквозь, дабы осрамить ещё раз, но всё понапрасну. Похоже, она была даже изрядно огорошена. В классе установилась редкая тишина – я не встречал такой даже на ночном дневальстве после марш-броска роты с полной выкладкой по сорокоградусной степной жаре. Ребята не сомневались, вот-вот она срежет меня, подловит… Ну, попался Дядя Сэм! Второй «двояк» неминуем…

Лицо этой Кармен изошло малиновым оттенком и даже испариной, когда она выставляла мне «пятёрку», но с тех пор на уроках Куянцевой я пребывал зверем, то есть всегда настороже, и не напрасно, ибо часто ловил её быстролётный ястребиный взгляд. Дабы не мучить себя сим обременительным вниманием, я за неделю “доколотил” учебник истории до самой последней странички, после перечёл ещё разок, так что запомнил, можно сказать, наизусть. Заодно и перечёл весь учебник сначала, от «титла». Пусть пороется в прошлом. Теперь меня не страшил внезапный вызов, и я позволил себя взирать на все её ястребиные прицеливания совершенно бестрепетно, без доли угодливости. Пусть пробует, пусть упражняется…

Она ещё раз, другой вызывала меня к доске, что заметно превышало обычное количество опросов за четверть, но я рассказывал всё и опять-таки подробнее учебника, поскольку прочёл за последние годы многое множество книг и статей по истории: единственно ради любопытства и любви к прошлому. За что она терзала меня, ума не приложу? Уж что-что, а историю я боготворил и занимался на совесть, даже по университетским учебникам. Мне было безнадёжно скучно на её уроках, преподавала она усердно, но бездарно, порой вгоняя класс в сон. Может, это и не так, а просто я уже всё это знал…

Надо признаться, я не только в свои отроческие годы млел от особенностей её «ходовой части», но и сейчас в свои 17, при всякой случайной встрече. Это ж надо видеть: где-то в подмышках начинался нежно волнующий выгиб. Куянцева не была грузной, хотя ноги у неё были мощные, однако, ручаюсь, не чересчур. Они вполне соразмерно подпирали широковатый почти плоский живот. Чистая виолончель! Убрать узенькие серебряные погончики – и чистая виолончель под зеленоватым офицерским платьем.

Я не шучу. Она, действительно, вся, как виолончель, только слегка укороченная, что нисколько её не умаляло. Мне нравились её руки, тоже небольшие, соразмерные росту, однако смугловатые и плавные в движениях, но эта узкая талия, этот раздвинутый подвижнόй зад! Смотреть, как она идёт, просто невозможно – для меня, разумеется… да, но почему лишь для меня?.. В чём и перед кем я провинился?!.. Я сознаю, чувства мои постыдны, нехорошо так смотреть не только на преподавателя, но и на женщину. Нет, клянусь, я не пялюсь. Я не посмею опуститься до такого! Впрочем, этого и не нужно было делать даже тогда, когда она вела у нас уроки, поскольку все 45 минут она возвышалась или на кафедре, или с указкой у карт-схем спиной к нам, или расхаживала по классу и при этом уже, хочешь-не хочешь, тоже полагалось смотреть на неё. В общем, меня влекло к её урокам. Голос у неё невзрачный, а вот мне… нравился! А это перемещение в шаге платья сзади – просто электрический удар… а бедро, оно всегда прорисовывается, да какое оно, это бедро!

Назад Дальше