– Меня считают дураком, я знаю. Экая скотина – снял урожай, ободрал мужиков и пропивает. Пишет стихи для отвода глаз, а поскреби – крепостник. Тит Титыч, почти что орангутанг. А я?..
Молчание. Пристальный взгляд острых, маленьких, холодных глаз. Обычная плутовская «хохлацкая» усмешка сползает с лица. Вздох.
– А я?.. Какой же я дурак, если я смотрю на Рафаэля и плачу? Вот… – он достаёт из бумажника, тоже украшенного короной, затрёпанную открытку. – Вот… Мадонна… Сикстинская… Был за границей. Берлин там. «Цоо», тигра икрой кормил, – ничего, жрёт, ещё просит, – видно, вкусней человечины, Винтергартен какой-то. Ну, дрянь, пошлость. Коньяк отвратительный, зато дешёв – дешевле водки. Пьянствовали мы, пьянствовали, и попал я как-то в Дрезден. Тоже по пьяной лавочке, с компанией. Уж не помню, как и оказались в этой, как её… Пинакотеке… Нет, это в Мюнхене – Пинакотека. Ну, всё равно, идём, – глядим, ну, известно, – музей, картины, голые бабы, дичь…
Идём, галдим – известно, из кабака по дороге в кабак – зашли случайно. И вдруг, у какой-то двери сторож, старенький такой немец, делает нам знак: здесь, мол, кричать запрещено. Мы удивились, однако прикусили языки – может быть, в той комнате Вильгельм или какой-нибудь Бисмарк тоже осматривает…
Входим осторожно. Никого в комнате нет. Так себе зальца, небольшая. И на стене эта… Сикстинская Мадонна.
– Полчаса, должно быть, я стоял перед нею, сволочь свою отослал – что она понимает, – сам стою, слёзы так и текут. До вечера, может быть, так простоял – сам себя заставил уйти – довольно с тебя, и так на всю жизнь хватит! Такая красота, такая чистота, главное! Сторожу дал двадцать пять марок – не тебе, говорю, даю, в её честь даю… Понял, кажется…
Нарбут молчит минуту. Его маленькие бесцветные глазки затуманиваются.
Две слезы появляются на красных веках без ресниц…
– …Да, это – красота, это – искусство. Полчаса глядел, – а на всю жизнь хватит. На сто жизней! Запил я после этого отчаянно – дым коромыслом. Весь Дрезден вверх дном. Чуть под суд не попали – какого-то штатсрата смазали по морде, с пылу, с жару. Ничего, откупились… Да, это искусство!..
В период остепенения Нарбут решил издавать журнал.
Но хлопотать над устройством журнала ему было лень, и вряд ли из этой затеи что-нибудь вышло бы, если бы не подвернулся случай. Дела дешёвого ежемесячника – «Новый журнал для всех» – после смены нескольких издателей и редакторов стали совсем плохи. Последний из редакторов этого ставшего убыточным предприятия – предложил его Нарбуту. Тот долго не раздумывал.
Дело было для него самое подходящее. Ни о чём не нужно хлопотать, всё готово: и контора, и контракт с типографией, и бумага, и название. Было это, кажется, в марте. Апрельский номер вышел уже под редакцией нового владельца.
Вероятно, подписчики «Нового журнала для всех» были озадачены, прочтя эту апрельскую книжку. Журнал был с «направлением», выписывали его сельские учителя, фельдшерицы, то, что называется «сельской интеллигенцией». Нарбут поднёс этим читателям, привыкшим к Чирикову и Муйжелю, собственные стихи во вкусе «Аллилуйя», прозу Ивана Рукавишникова, а отделы статей от политического до сельскохозяйственного «занял» под диспут об акмеизме с собственным пространным и сумбурным докладом во главе. Тут же объявлялось, что обещанная прежним издателем премия – два тома современной беллетристики – заменяется новой: сочинения украинского философа Сковороды и стихи Бодлера в переводе Владимира Нарбута.
Подписчики были, понятно, возмущены. В редакцию посыпались письма недоумевающие и просто ругательные. В ответ на них новая редакция сделала «смелый жест». Она объявила, что «Новый журнал для всех» вовсе не означает «для всех тупиц и пошляков». Последним, т. е. требующим Чирикова вместо Сковороды и Бодлера – подписка будет прекращена, а удовлетворены они будут «макулатурой по выбору» – книжками «Вестника Европы», сочинениями «Надсона или Иванова-Разумника».
Тут уж по адресу Нарбута пошли не упрёки, а вопль. В печати послышалось «позор», «хулиганство» и т. п. Более всего Нарбут был удивлён, что и его литературные друзья, явно предпочитавшие Бодлера Чирикову и знавшие, кто такой Сковорода, говорили почти то же самое. Этого Нарбут не ожидал – он рассчитывал на одобрение и поддержку. И получив вместо ожидавшихся лавров – одни неприятности, решил бросить журнал. Но легко сказать бросить. Закрыть?
Тогда не только пропадут уплаченные деньги, но придётся ещё возвращать подписку довольно многочисленным «пошлякам и тупицам». Этого Нарбуту не хотелось. Продать? Но кто же купит?
Покупатель нашёлся. Нарбут где-то кутил, с кем-то случайно познакомился, кому-то рассказал о своём желании продать журнал. Тут же в дыму и чаду кутёжа (после неудачи с редакторством Нарбут «загулял вовсю») подвернулся и сам покупатель – благообразный, полный господин купеческой складки, складно говорящий и не особенно прижимистый. Ночью в каком-то кабаке, под цыганский рёв и хлопанье пробок – ударили по рукам, выпив заодно и на «ты». А утром, не выспавшийся и всклокоченный, Нарбут был уже у нотариуса, чтобы оформить сделку – покупатель очень торопился.
Гром грянул недели через две – когда вдруг все как-то сразу узнали, что «декадент Нарбут» продал как-никак «идейный и демократический» журнал Гарязину[1] – члену союза русского народа и другу Дубровина[2].
После истории с Гарязиным Нарбут исчез из Петербурга. Куда? Надолго ли?
Никто не знал. Прошло месяца три, пока он объявился.
Объявился же он так. Во все петербургские редакции пришла краткая, но эффектная телеграмма:
«Абиссиния. Джибутти. Поэт Владимир Нарбут помолвлен с дочерью повелителя Абиссинии Менелика».
Вскоре пришло и письмо с абиссинскими штемпелями и марками, в центре которых красовался герб Нарбутов, оттиснутый на лиловом сургуче с золотой искрой. На подзаголовке под штемпелем «Джибутти. Гранд-Отель» – стояло:
«Дорогие друзья (если вы мне ещё друзья), шлю привет из Джибутти и завидую вам, потому что в Петербурге лучше. Приехал сюда стрелять львов и скрываться от позора…»
(Но, если в основе нарбутовского побега в Африку лежало наказание за созданную им книгу, то какой же тогда мог быть позор в выпуске собственноручно им написанной, подготовленной и разосланной всем друзьям книжки стихов, которая вызвала среди читателей хотя и не единодушный восторг, но всё-таки довольно широкий отклик? «Аллилуйя» принесла Владимиру славу, сделав его известным на всю Россию. А вот действительно позор, по мнению самого Нарбута, мог оказаться в распространении информации о том, что он продал свой журнал не кому-нибудь, а именно журналисту консервативного толка – черносотенцу Гарязину, что уличало его в глазах интеллигенции в полной беспринципности. Это означало кардинальное изменение ориентации журнала и вызвало переполох среди подписчиков, вылившийся в широкое общественное осуждение, перетекающее в презрение. Пришлось выдержать малоприятные объяснения в печати, а впоследствии уезжать не только из Петербурга, но и из самой России куда подальше.)
«…Но львов нет, и позора, я теперь рассудил, тоже нет, – писал в своём письме далее Нарбут, объясняя причину своего побега в Абиссинию именно сотрудничеством с Гарязиным, – почём я знал, что он – черносотенец? Я не Венгеров, чтобы всё знать. Здесь тощища. Какой меня чёрт сюда занёс? Впрочем, скоро приеду и сам всё расскажу.
…Брак мой с дочкой Менелика расстроился, потому что она не его дочка. Да и о самом Менелике есть слух, что он семь лет тому назад умер…»
Приехал Нарбут из Африки какой-то жёлтый, заморенный. На «приёме», тотчас же им устроенном, – он охотно отвечал на вопросы любопытных об Абиссинии, – но из рассказов его выходило, что «страна титанов золотая Африка» – что-то вроде русского захолустья: грязь, скука, пьянство. Кто-то даже усумнился, да был ли он там на самом деле?
Нарбут презрительно оглядел сомневающегося.
– А вот приедет Гумилёв, пусть меня проэкзаменует.
… – Как же я тебя экзаменовать буду, – задумался Гумилёв. – Языков ты не знаешь, ничем не интересуешься… Хорошо – что такое «текели»?
– Треть рома, треть коньяку, содовая и лимон, – быстро ответил Нарбут. – Только я пил без лимона.
– А… – Гумилёв сказал ещё какое-то туземное слово.
– Жареный поросёнок.
– Не поросёнок, а вообще свинина. Ну, ладно, скажи мне теперь, если ты пойдёшь в Джибутти от вокзала направо, что будет?
Вл. Иванович Нарбут
– Сад.
– Верно. А за садом?
– Каланча.
– Не каланча, а остатки древней башни. А если повернуть ещё направо, за башню, за угол?
Рябое, безбровое лицо Нарбута расплылось в масляную улыбку:
– При дамах неудобно…
– Не врёт, – хлопнул его по плечу Гумилев. – Был в Джибутти. Удостоверяю…»
В цитированном выше романе Елены Афанасьевой «Колодец в небо» срамное учреждение в Джибути упоминается гораздо конкретнее, нежели в пересказе Георгия Иванова, чтобы всем тем, кто там никогда не был, было понятно, о чём идёт речь. Нарбут его, кстати, отыскал там довольно быстро:
«В Абиссинии он впервые узнал платную любовь. Любовь за деньги. Когда рассудок всячески противится такого рода непотребству, а истомлённое тело ведёт направо от вокзала в Джибути в тот притаившийся за садом и башней презренно-вожделённый дом. И снова, как некогда на топкой перине мадам Пфуль, стыд и наслаждение сливаются воедино, ужасая и лёгкостью своего слияния, и подозрением – неужто наслаждение не можно без стыда?..»
Но Георгий Иванов продолжает вести рассказ о своём поэте-товарище к финалу:
«…Вскоре оказалось, что Нарбут вывез из Африки не только эти познания, но ещё и лихорадку. Оттого-то он и приехал такой жёлтый. К его огорчению, и лихорадка была вовсе не экзотическая.
– В Пинске, должно быть, схватили? – спросил его доктор.
Нарбут уехал поправляться сначала в деревню, потом куда-то на юг. В 1916 году он был ненадолго в Петербурге. Шинель прапорщика сидела на нём мешком, рука была на перевязи, вид мрачный. Потом пошёл слух, что Нарбут убит. Но нет, – в 1920 году в книжном магазине я увидел тощую книжку, выпущенную в каком-то из провинциальных отделов Госиздата: «Вл. Нарбут. Красный звон» или что-то в этом роде. Я развернул её. Рифмы «капитал» и «восстал» сразу же попались мне на глаза. Я бросил книжку обратно на прилавок…»
Однако Владимир писал стихи, украшенные не только такими примитивными рифмами, как подмеченные Георгием Ивановым. Примерно в то же время он пишет своё знаменитое стихотворение «Совесть», в котором бесстрашно обнажается как его душа, так и судьба поэта:
Ну и, конечно же, им были написаны несколько стихотворений, в которых воплотились впечатления от поездки и пребывания Нарбута в Абиссинии зимой 1912-1913 года. Таковы стихотворения «В пути» («Утро в горах»), «Пустыня сомалийская» и «Аримэ». Что интересно, стихи Нарбута были написаны раньше абиссинских стихов Гумилёва, появившихся в поэтическом сборнике «Шатёр» (1918). В Абиссинии Нарбут обратил внимание совсем не на те явления, которые отметил в своих стихах Николай Гумилёв. Взгляд Нарбута привлекали не охота и не экзотика этих мест, а страшные явления здешнего быта, он не мог пройти мимо прокажённых, которые сидели «на грудах обгорелых», и в его абиссинских стихах возникли их образы. Вот, например, стихотворение «Пустыня сомалийская», несущее в себе все черты африканского быта:
Вернувшись в марте 1913 года после амнистии в связи с 300-летием дома Романовых в Россию, Владимир опять поселился на своей малой родине и принял активное участие в работе Глуховского Совета, а одновременно с этим начал печататься в газете «Глуховский вестник» и ряде столичных изданий. Одновременно со своими стихами Нарбут напечатал несколько прозаических вещей, которые до сих пор остаются ещё как следует не изученными.
Свою творческую манеру он определил как «натуралисто-реализм». Первые публикации – очерки в различных сборниках – относятся к 1909-1910 годам. Среди первых – историко-бытовой очерк «Соловецкий монастырь» (1908), а также очерки этнографического характера – «Сырные дни на Украине», «В Великом посту» и «Малороссийские святки», напечатанные в 1909-1910 годы в «Сборнике русского чтения», и рассказы «Пелагея Петровна» (1912), «Плоть» (1920) и другие.
Общедоступным сегодня является рассказ «Пелагея Петровна», главная идея которого – духовное подавление личности. Время действия – 1905 год, после принятия Манифеста. Реалистично подана жизнь: в воздухе «носились какие-то тёмные слухи о воле и земле», «всё тонуло в неизвестности, какую посеяла пагубная война». Стояло затишье, но и оно «пахло кровью». Люди по-разному воспринимали происходящее: молодёжь «кипела, рвалась куда-то», старшее поколение полагалось на волю своей заступницы, Богородицы.
В. Нарбут. Плоть