Они обречены. Напрасно другие слетаются на них, как мухи на мед. Свое знание нельзя передать, ему нельзя научиться. Оно не конвертируется. За ними нет будущего. Так. Но ведь не только сейчас его нет, вероятно, никогда и не было? Будущего нет, а настоящее продолжается. Тогда как происходит передача наследных прав? Как осуществляется продолжение?
Никто не оставляет наследства, ученичество невозможно. Почему настоящее не кончается? Или все же кончается? Может, уже давно кончилось, а мы живем по инерции? Мы – имитаторы?
Или вновь рождаются люди, имеющие свое знание? Откуда они появляются? Откуда оно берется?
2. Среди художников
9:22
Я проснулся и взглянул на часы. Было 9 часов 22 минуты. Как обидно! Почему я не завел часы? На электричку до технического перерыва не попадаю, а после не имеет смысла, все равно ничего не успею обмерить. Или поехать? Хоть покажусь на глаза заказчику. С ужасной тоской я представил себе этого заказчика и свой объект – ободранную церковь, простодушно стоящую у самой дороги и превращенную в огромную выгребную яму. Как возвращать ей божеский вид, с чего начинать? Даже обмеры еще не закончены, а время идет, и какой сегодня день? Понедельник?
А действительно, какой сегодня день? Это мыслительное усилие наконец разбудило меня уже не во сне, а наяву. Сон быстро уходил, а освободившееся место занимало невероятное облегчение: все в прошлом, а сегодня нет ни заказчика, ни объекта, нет обмеров в осклизлой грязи, электрички и технического перерыва.
Я окончательно проснулся и взглянул на часы. Было 9 часов 22 минуты.
Не устаю поражаться таким вещам. Откуда я во сне знаю, сколько сейчас времени? Живые часы? Что это значит? Что я постоянно отсчитываю время, не замечая этого, и такая программа работает постоянно? И, вероятно, не единственная. А какая еще? «Русский шансон»?
Второй голос
Мало того что стал просыпаться по ночам с ужасным жжением в желудке, так оно еще точно нашло себе мелодическую пару. Вдруг обнаруживается, что твое низшее сознание не спит, а распевает кошачьим каким-то голосом что-то несусветное: «Ты ла-асточка моя! Ты зорька я-ясная!» Что-то из телевизора КВН с протекающей линзой, облепленной по краям коричневым пластилином. Сколько же лет оно там хранилось?
Страшно интригует меня этот второй голос. Обычно он не выходит на поверхность сознания, но, похоже, никогда полностью не замолкает. На него не обращаешь внимания, как будто это дальний фон – неясная декорация в самой глубине сцены. При этом на авансцене идет осмысленное действие, вполне динамичное. Но оно почему-то не захватывает «фон», тот живет своей жизнью и показывает собственную пьесу.
Реставратор
Реставратор сходит с пригородной электрички, идет в направлении церкви. Проходя городскую зеленую зону, он видит упавшую старую иву, та вывернулась винтом, и в свежих скрученных волокнах краснеет сгнившая сердцевина дерева, похожая на кирпичную труху. Только из-за таких древних ив вдоль речки можно догадаться, что когда-то здесь был усадебный парк. Остальное вырублено и заставлено транспарантами.
Мой спутник, инженер по технике безопасности, человек с огромным и как будто ватным задом, носит к тому же длинные локоны до плеч и косые бачки. Общее впечатление дополняет желтый в крапинку пиджак без лацканов, правда довольно затертый. Откуда взялись такие претензии, оставалось загадкой: мужик был на удивление темный, немолодой и вообще партийный. Локонов своих он явно стеснялся.
Мы шли вдоль реки, он внимательно рассматривал гнутые, склонившиеся к воде ивы и сочувственно вздыхал: «Вековые ели!»
В процессе реставрации церковь обрела простоватый и оптимистичный вид саморучно поновленного сельского храма; сверкает побелкой, белым железом, свежей сосной. На солнце она белеет и желтеет еще ярче. Общее впечатление – какое-то бравурное, пшенично-соломенное – едва выносимое. Но есть в этой простоватой свежести и что-то дореволюционное.
Как и в той старушке, что поместилась со мной за одним столом, когда мы зашли в городскую столовую. (Яйцо под майонезом? Взять. Плавленый сырок? Пирожное «кольцо»?) Старушка сидела очень прямо, издалека зачерпывала суп, точным небыстрым движением подносила ложку ко рту и хлебом подхватывала капли. Все ее движения были очень красивы. Они состояли из прямых отрезков, одна прямая переходила в другую, но в точке перехода движение застывало на долю секунды. Так переступает журавль.
Выходя из столовой, я оглянулся: старушка сосредоточенно и так же грациозно загребала холодные макароны из моей тарелки в свою.
Весь этот день в поездах и автобусах я то и дело проваливался в сон, тут же обрывающийся резким сердечным толчком. Это был даже не сон, а другая – и более ощутимая – обволакивающая явь. Духота, толкучка, и даже разговоры за спиной как-то соединялись со вчерашними событиями.
Я еле стоял. Мне казалось, что к каждому моему внутреннему органу подвешена гирька, и как бы я ни повернулся, гирьки оттягивают мои легкие, сердце, печень. Меня тихонько подшнуровывали изнутри.
Спас-Угол
Дагеротип из усадьбы Спас-Угол; чужая семейная фотография начала прошлого века. Маленькая телега остановилась в воротах. Похоже, накрапывает дождик. Не так уж всем хочется фотографироваться; только женщины вдалеке под навесом расположились основательно, остальные словно отпрянули к своим местам на время съемки, а после щелчка, не теряя времени, начнут пересаживаться или уезжать. Особенная тонкая печаль в том, как встали две девушки в одинаковых клетчатых пелеринах и темных юбках. Вопреки тому, что фото делалось на скорую руку, они не смогли не обыграть свою парность: обе подались к двум симметричным белым столбам ограды, сделав лишний шаг по грязи, под дождем, как финальное движение этого – давно прошедшего – лета.
Инкубационный период
«Как можно что-то делать, если у тебя непрерывно ноют уши, зубы, ноги», – говорил я жене, уходя на работу. В этот день в нашем монастыре было безлюдно и очень красиво. Я шел, оставляя четкие следы на только что выпавшем снегу. Хорошо здесь, тихо. Пока дойдешь до конторы, можно в тишине подумать о чем-то своем. Я вздохнул и замедлил шаг. Из-за угла, тоже оставляя четкие следы на снегу, выскочила бело-черная собака, бросилась в мою сторону и впилась зубами в правую лодыжку.
Бешенство или, как еще называют, «водобоязнь». Инкубационный период до года. Первые признаки заражения: приступы тоски, страха, шума и ярости. Но у меня через день такие признаки. Значит, сорок уколов в пах или в течение года думать, откуда этот страх и с чего эта ярость.
«Я многого боюсь, – сказал он (Стивен Дедалус), – собак, лошадей, оружия, моря, грозы, машин, проселочных дорог ночью». Но они и днем, оказывается, небезопасны.
Угол круга. Спички для Сергея
Когда очень хочется спать, то и в канцелярское кресло погружаешься, как в теплую ванну. Все помогает – и летающий разговор, и яркий свет. Крохотные электрические молнии в слипающихся глазах успокаивают и покалывают, как иголки в затекающем теле. Конторский, вокзальный уют – тепло, и можно поднять воротник; такое бывает только зимой, когда снаружи темнота и лютый холод.
Тишина; похмелье уходит, и до самого вечера ничто не заполняет образующуюся пустоту. Ясно и пусто. Можно сесть и письменно ответить на все вопросы, но уже нет вопросов, не о чем писать. Потом понемногу начинают пробиваться голоса, шум с улицы. Все возвращается, и уже нельзя окинуть взглядом поникшее пустое пространство.
Я вышел на лестницу покурить. Площадка винтовой лестницы в плане занимает половину круга, я стоял в углу – в углу круга. Часть моего угла занимает ведро с плавающими окурками, на стене надпись «курить тут» и несколько случайных изображений: два неровных овала, полустертых контура, напоминающих угольный рисунок одного и того же лица, но левый больше осыпался, а правый художник небрежно затер тряпкой. На самом деле кто-то, вероятно, рисовал сечение колонн, объясняя производственное задание.
Вдруг стакан лестницы наполнился тяжким топотом и одышкой. Снизу вынырнула затянутая в синий габардин человеческая бочка, дернулась в мою сторону расползшимся косоглазым лицом: «Заверткин здесь?» Я кивнул. Человек сделал еще один рывок и, как нож, приставил к моему животу десятку: «Рублями разменяешь?» Не разменяю. Чудище влезло в дверь, через минуту протопало назад.
Появился Заверткин: «Ну что, Миш, по стакану, что ли?» Я отрицательно мотнул головой. «Чувствовать себя лучше будешь». – «Нет, хуже». – «Ну, ты не поэт». Я согласился.
С верхнего этажа конторы меня вызвали вниз. Там, в начале винтовой лестницы, стоял Карпетян и, улыбаясь, заглядывал наверх. Надо объяснить, как он улыбался: как будто его долго не подпускали к дверям, гнали прочь, но вот, наконец, появилось лицо, способное разрешить все недоразумения. Сергей ужасно небрит, бледен, а еще это пальто.
– Оно тяжелеет с каждым годом, – и он передернул плечами, как бы показывая вес пальто.
Мы вышли и сели на отрытую кладку фундамента, подложив доску. Дул сильный ветер, пригибал репейники и траву, взметал бумажки. Он высмотрел одну из них, поднял, разгладил. «Смотри-ка, „коровка“. А печенье, которое я тебе нес, называлось „молочное“».
Сергей аккуратно свернул фантик и положил в спичечную коробку. «Эти спички мне Алена подарила. Наверное, на выздоровление». На этикетке был нарисован петух-пожар, рожденный от зажженной спички, и он пояснил свою мысль: «Тут петушок, а петуха обычно дарят на выздоровление. Вот мне от вас подарочек».
Потом заговорил про архитектора Витберга: «Результатом его деятельности была идея храма Христа Спасителя. Остальное уже борьба – сметы и прочее».
Примерно через год приехали родственники, увезли его к себе в Краснодар, и в той бесконечной, чудовищной квартирной тяжбе, которую они затеяли с его женой, еще долго мелькали то явно лживое «покушался на свою жизнь, еле выходили», то со слезами и достоверное до слез «лежит на полу под занавеской, не хочет лечь на постель».
Ванины подарки
Иван легко передаривал подарки. Кто-то подарил ему тонкий перламутровый мундштук в прелестном чехольчике, но он выпал из его руки и треснул именно в тот день, когда Алена сломала ногу. Иван решил, что это неспроста, склеил мундштук и подарил Алене.
Подарки были и к случаю, и так – по настроению. Раковина или мраморная пирамидка, китайская фигурка самурая с потертой раскраской – красной, зеленой и золотистой. «Братья Карамазовы» издания «Всемирной библиотеки» в драгоценном переплете и с экслибрисом князя Кудашева. На кожаный, чудесно потемневший раскладной портфель начала века без Ивана я не обратил бы внимания, а сейчас он висит в моей комнате как редкий артефакт, как произведение искусства.
Но подарком – и, что называется, «дорогим подарком» – могли стать красивый камень или стеклянный шарик. Или ветка – но «ветка Палестины».
Иван, знаток и ценитель таких странных, завораживающих предметов, как будто оживлял их своим вниманием. Его комната была наполнена подобными вещами: старая ширма, шпага, буддийская иконка, деревянный ангелок, вычурная металлическая защелка для бумаг.
Все эти вещи очень интересовали маленького сына Ивана – тоже Ивана Ивановича, как с незапамятных времен именовались почти все мужчины в их роду, соединившем провинциальных дворян и священников.
Иван подхватывал Ивана Ивановича на руки и подбрасывал:
– Батыр! Вырастешь – батыр будешь. Ногти грызть будешь. В кино будем с тобой ходить. На футбол пойдем.
И показывал сына коту Рыжему, который сегодня почему-то звался Андреем:
– Андрюха, смотри на батыра! Батыр, поздоровайся с дядей Андреем. Андрюха-а! Ветха-ай! Вырастет батыр – мучить тебя будет, трепать.
Значок для памяти
Под нашими окнами снимается историческое кино. Статисты-солдатики маршируют и скандируют: «Только правой, правой! Наша правая нога, раздави скорей врага».
Иван возвращался с работы в глубокой задумчивости и внезапно оказался как бы в «своем» времени – среди сюртуков и косовороток, кричащих ура трехцветному знамени. «Странно, – рассказывал он, – но никакой существенной разницы я не почувствовал. Снова ряженые».
– Я думаю, что исторический маятник не совпадает с бытовым, – говорит Иван, – и второй отстает, запаздывает. Бытовая – коренная – революция совершилась тоже за четыре года, но уже в период с пятидесятого по пятьдесят четвертый, когда к власти пришло поколение, действительно воспитанное той революцией. А она не смогла бы породить даже Сталина. Все отмечают этот коренной сдвиг.
…Не бывает без вины виноватых. А жаль – ведь так приятно чувствовать себя несчастным без вины. И самое ужасное, что нельзя почувствовать этой вины, пока не наступит наказание.
Мы расположились на ковре, зажгли свечку. Иван принес на подносе желтый китайский чай и пиалы, а свечку переставил за ширму с красными и синими стеклами. Свет стал красным и синим. Громко тикают дедушкины часы. Иван включил проигрыватель и поставил средневековую европейскую музыку, очень неожиданную по звучанию: если не знать, заподозришь скорее Среднюю Азию или Закавказье.
– Да? Ты заметил? Совершенно восточные мелодии. Вообще, на многое начинаешь смотреть иначе. На наших впечатлениях как слой жира, как навар на котле лежит девятнадцатый век. А он был бездарен во всех отношениях. Кроме, пожалуй, литературы.
– А разве так бывает? Разве так может быть, что кругом бездарен, а где-то одарен? Может, мы не понимаем этот век или не понимаем, что такое литература? Если говорить о литературе именно середины, второй половины девятнадцатого века, то и ее не миновали общие черты времени – тяжелодумная пытливость и какая-то массивная, но в то же время рыхлая основательность. Мы этого почти не чувствуем, потому что не знали другого. Или почти не знали. Может, потому и Пушкин нам один свет в окошке, что это окошко и в восемнадцатый век, и в другую литературу. Которой мы по существу не видели, но знаем, что где-то все это есть – и стремительная точность, ясность на грани исчезновения, и летучее, неуловимое изящество…
Пластинка кончилась. Иван сделал на конверте значок для памяти. Потом заиграл на дудочке, и станина разобранного рояля отозвалась легким гармоническим дребезжанием.
– Вера в Бога – это самоотречение.
– Кто это сказал? Кому оно нужно, это самоотречение? Богу? Во имя чего?
– Во имя Бога.
– Но какой смысл в том, чтобы отказываться от себя, умирать раньше времени?
– Но ведь смерти нет. Ты не отказываешься от жизни, наоборот – готовишь себя к будущей жизни. Без этого Бог – просто начальство.
А наутро звонок: «Ты не хочешь выпить?» Чуть больше, чем искупаться в проруби. Да и спал всего три часа.
– Ну, я-то вообще не спал. Ладно, тебя сейчас, конечно, начнет мучить совесть и все такое. Пока!
И опять короткие гудки.
Дудочки
Все происходило постепенно, а началось с желания проскочить в застолье фазу разговора и поскорее выйти в чистый кайф: игру на дудочках, слушание музыки. Поначалу я очень удивлялся этим превращениям.
Дудочки делались из бамбуковых палок, а те продавались в «Детском мире» как карнизы для штор и стоили копейки. Иван и Витя приходили с целыми охапками таких самодельных дудок и начинали по очереди опробовать каждую. Испытания (в обоих смыслах) затягивались надолго, иногда занимали весь вечер. Потом обнаружилось, что в принципе гудит любая труба, и началась эпоха экспериментов. Металл звучал глухо, заунывно, но технические трубы из пластика давали низкий глубокий звук, и тем глубже, чем длиннее труба. Только занести в дом такой инструмент было непросто.