Москва живет в невероятном темпе, как на конвейере. В роддоме: родился, собрался, запеленали, маме отдали – следующий! Женишься – за тобой очередь, следующий! Умер – тоже очередь, следующий! На отпевании почти так же. А хоспис – это место, где время концентрируется, превращается в густую, насыщенную, очень осязаемую субстанцию. Мы говорим людям: «Вы можете попрощаться», и я понимаю, что они, вероятно, про это и не думали, не рассчитывали. Нигде в нашем городе у них нет другой возможности так попрощаться – даже в церкви. Раньше умерший хотя бы оставался дома до похорон, но сейчас такого почти уже не бывает. А в хосписе иногда получается все обсудить, все проговорить без вранья. И провести рядом с ушедшим родным человеком несколько часов.
Может быть, это и не каждому дано – так уметь прощаться?
Мир, в котором мы живем, часто исключает смерть, потому что смерть – это неуспех: «Вот зараза, умер! Мог еще поработать, карьеру сделать, достроить то, что недостроил…»
Паллиативная помощь в больших городах значительно нужнее, чем, например, в маленьких деревнях, где сохраняется старый уклад, где несколько поколений живут под одной крышей. Дети видят, как мама ухаживает за стареющими родителями, как бабушка досматривает прабабушку, и естественным образом перенимают такой формат отношений. А в городе – что мы видели? Кто здесь будет ходить за больным? Всем надо работать! Нужна сиделка, хоспис, паллиативная помощь. Это не плохо, это нормально. Мы рождаемся, чтобы жить, а не чтобы бесконечно ухаживать и хоронить. Естественные отношения поколений вытеснил прогресс. Хоспис и паллиативная помощь помогают вернуть то человеческое, что мы утрачиваем.
Таким образом мы примиряемся сами с собой, что очень важно!
Тут наша прекрасная общественность воспротивилась появлению в Москве прачечной для бомжей от фонда «Ночлежка». А я со свойственной мне безоглядностью ринулась защищать всех и сразу. Мне говорят: «Что вы лезете? Это наш район (Савеловский, Беговой. – Ред.). К себе в хоспис бомжей кладите!» А я отвечаю: «Мы кладем! И бездомных принимаем, и со СПИДом, и с туберкулезом!» Я ведь прекрасно понимаю, что ты его помыл, постриг, накормил, обезболил, он выспался, и завтра у тебя в палате на одной койке профессор, а на другой – бомж, и они совершенно ничем не отличаются! И могут быть в равной степени счастливы или несчастливы.
Это же очень по-христиански: та самая память смертная, о которой нельзя забывать. Как говорил преподобный Силуан Афонский, «держи ум во аде и не отчаивайся». То есть ты всегда знаешь, что с тобой в любой момент может что-то произойти.
Да, мы не можем планировать, не знаем, что успеем, что не успеем, поэтому нужно жить каждый день так, чтобы была какая-то завершенность в делах. Но и на завершение дел можно смотреть очень по-разному. Вот у нас с тобой сейчас полно забот: надо детей поднять, паллиативную помощь немножко достроить. Но если вдруг окажешься на первом этаже в одной из палат (даже при длительной болезни все всегда происходит неожиданно), то выясняется, что и дел не так много, и планы могут быть совершенно не такими далекоидущими. А счастье вовсе не в том, чтобы увидеть своих внуков, а в том, чтобы увидеть, как солнце садится. А внуков увидят наши дети.
Я бы очень хотела, чтобы моя работа научила меня радости. Человек, осознавший и принявший неизбежность своего скорого ухода, способен радоваться. Он перестает бояться и начинает воспринимать то, что нам недоступно. Чего бояться? Смены власти? Дефолта?
Однажды я рассказывала некоему священнику о человеке, который умер во сне. Я говорила: как же ему повезло, просто заснул и не проснулся! Не мучился, раз – и все. И священник на это сказал: «Самая страшная смерть – внезапная, когда ты к ней не готов».
В моем понимании страшная смерть – это когда остается тяжелейший осадок у тех, кто жив. Когда ты не можешь думать без ужаса об умершем человеке, не можешь жить с собственным чувством вины, чувством невыполненного долга по отношению к тому, кого уже нет рядом. Беслан, Нагорный Карабах – это страшно. А когда во сне – ну кому она страшна?
Наверное, человеку, чья душа не успела подготовиться к этому переходу.
Но мы-то не знаем, подготовилась или нет. И священник не знает. Помрем – узнаем. Страшно, когда человек человеку волк. Я недавно оказалась в школе в Беслане. Была во Владикавказе и не могла не съездить. Есть большая разница между тем, что произошло там, и тем, как мы провожаем детей здесь, как работаем с родителями. Это становится естественным процессом, и во многом невероятным благословением. Когда человек долго болеет и уходит из жизни, окруженный заботой, любовью и профессиональной медицинской помощью, без боли, то смерть перестает быть страшной. И она действительно может быть долгожданной.
А то, что случилось в Беслане… Тому причина не природа, не болезнь, не Провидение, а просто люди. Я будто на другой планете побывала. Вернулась в свой хоспис и думаю: «Как хорошо! Можно я тут останусь? Мне тут все ясно».
Дело не в профдеформации, а как раз наоборот. Здесь есть жизнь, которой мы себя лишаем ежедневно. Мы суетимся в большом городе, строим странные планы, даем себе идиотские установки на то, что надо быть успешными и счастливыми. Забиваем себе голову условностями: семья должна быть такая-то, муж должен зарабатывать больше, любить надо вот так-то, дети должны то-то. Никто ничего не должен! В том пространстве, где мы сидим, все становится ясно. Оно само тобой «рулит». Здесь все по-честному. Стоит только включить здесь вот эти правила – кто, что и кому должен, – и наша профессиональная помощь не сработает.
Есть еще один вопрос, который часто задают неверующие: «Почему ваш Бог такой жестокий и позволяет детям умирать? И вообще, хорошие люди умирают, а плохие живут долго и счастливо! Почему негодяй ходит, коптит землю и портит всем жизнь, а я вот здесь с таким хорошим человеком расстаюсь?»
Негодяи – они заметнее. Поскольку дерьмо не тонет, а держится на поверхности любого водоема, нам кажется, что весь водоем состоит из него. А на самом деле ниже – толща чистой воды.
Хоспис прекрасно подтверждает, что умирают все: дети, взрослые, хорошие люди и плохие. Абсолютно все, без разбору. Наверное, исчерпывающий ответ на поставленный тобой вопрос я нашла у Улицкой в книге «Даниэль Штайн, переводчик». Там есть момент, когда герой спрятался в католическом монастыре в Польше и смотрит оттуда на подожженный сарай, в котором горят десятки людей. Они не могут выбраться, а ему удалось бежать, спрятаться и остаться в живых. Он горячо молится: «Где же Бог? Где Бог?» И тут понимает, что Бог с каждым из погибающих: горит, умирает с каждым в этом сарае! И для меня это ответ: мы – это Он, а Он – это мы. Когда мы умираем, Бог умирает с нами. Нам плохо – и Ему плохо, нам хорошо – Ему хорошо. Он всегда вместе со страждущим, независимо от того, каковы были его земные дела.
«У нее ребенок умер, а она маникюр делает!»
Ты сказала как-то очень интересную вещь: возможно, хоспис создан даже не для тех, кто уходит, а для тех, кто остается.
Сто процентов!
Как помочь близким? Ведь тот, кто остается, продолжает страдать, особенно если умер ребенок.
Родные продолжают страдать, если не было качественной помощи, потому что тогда их гложет чувство несправедливости, чувство вины и собственного несовершенства.
Можно же страдать просто от разлуки?
Да, от физической разлуки – от того, что нельзя больше обнять, прижать к себе. Если несчастье не есть плод человеческих рук, человеческой злобы; если была оказана паллиативная хосписная помощь, когда были медики, которые рассказывали маме, папе или близкому человеку, что будет происходить, что примерно ждет впереди и сколько осталось, как будут облегчать страдания больного; если есть помощь в принятии ситуации – тогда родные и близкие будут страдать потом только от физической разлуки. Духовно они ни с кем не расстаются.
Это хорошо видно, когда мы собираем мам умерших детей на Дни памяти. Я очень хорошо помню первый такой день и наблюдаю, как это происходит сейчас. В первый раз мы сами паниковали, не знали, как его провести. Было тяжело, не хотелось устраивать нечто вроде масштабных поминок. А теперь это такие светлые дни! Последний проходил у нас, кажется, летом. В конце мы устроили фейерверк. Вначале я думала: «Наверное, перебор; фейерверк – это неуместно. Как так: вспоминаем ушедших детей – и салют в небо запускаем?» Но к концу дня все родители, мамы и папы, настолько друг с другом сблизились, так расслабились! Когда рядом тот, кто пережил такую же беду, ты перестаешь стесняться; не стыдно не то что плакать, даже смеяться! Вообще народ у нас жестокий: «Чего это она?! У нее ребенок умер, а она смеется! У нее ребенок умер, а она маникюр решила сделать! Ужас, какая бессердечная!» Находясь среди своих, родители понимают, что могут смеяться. В этот раз к нам пришли две семьи, где умерло по два ребенка. Было двое – и оба ушли! Ты вообще не знаешь, как смотреть им в глаза, о чем говорить. И вот мы подходим к столику, где сидит одна из семей. Я заранее надеваю скорбное выражение лица. А они говорят: «Какой вкусный пирог! А мы тут рецептами обмениваемся!..» Мы живем дальше, потому что наши дети с нами. Они не умерли, а остались тут, в сердце. Потому что все было проговорено, разъяснено и паллиативная помощь подоспела вовремя.
Но как же можно такое разъяснить? Одно дело, когда ты провожаешь пожилого человека, а другое дело – ребенка!
Тут мы мало что знаем. Это опыт, который человек проживает сам, если такое выпадает на его долю. Подготовиться к этому невозможно и постичь, глядя со стороны, тоже. Надо сказать, что, работая в хосписе, я поняла (если вообще можно что-то понять), что самое тяжелое – уход супруга. Ведь это единственные люди, которых мы себе осознанно выбираем. Муж (или жена) – это моя рука, нога, кусок меня. Он умер – как будто я умерла. Одиночество и беспомощность оставшегося супруга – ох, это совершенно другая история… И никто не обязан «быть сильным», теряя маму, папу, супруга, ребенка…
Если ты проводил старого человека, прожившего жизнь, ты страдаешь, потому что не можешь больше к нему прикоснуться. Но когда ты провожаешь ребенка, тебя мучает чувство несправедливости, ты задаешься вопросом: «Почему он так рано ушел? Почему я так мало времени провел с ним?» Безусловно, здесь нужны и психологи, и врачи хосписа, которые поработают с родителями. И все же…
Когда уходят дети, это настолько ненормально для нашей культуры, что это вытесняется. Родители не могут принять смерть, так что ребенок остается в их жизни, будто он живой. Те, кто потерял детей, очень щедро отдают неизрасходованную любовь. Они рожают еще, много усыновляют. На Днях памяти у нас невероятное количество мам с малышами, беременных и семей с приемными детьми. Потому и фейерверк оказался уместным. В конце вечера мы выпустили шары в небо, а потом начался салют. Похолодало, все стояли в пледах, обнимая друг друга, – мамы, папы, дети, наши сотрудники, волонтеры. И все вдруг стали кричать в небо имена ушедших детей: «Наташа! Даня!» Это было невероятно, потрясающее торжество любви!
В Москве не очень получается молиться
Ты будто паришь над всеми, больными и их родными. Усаживаешь сына возле умирающего отца, соединяешь их руки, строишь этот мостик. Ты все понимаешь, видишь всю перспективу хосписа, людей в нем. Для этого требуется много сил. Откуда ты их берешь?
Во-первых, у меня ощущение, что я не парю вверху, а нахожусь где-то внизу, и сверху все время что-то падает! (Смеется.) А во-вторых, ты таков, каков есть, сильный или слабый, и другим быть не можешь. Берешь на себя столько, сколько можешь вынести. Крест у каждого – ему по силам. Да, я иногда, вероятно, взваливаю на себя избыточно много. Только что у меня было четыре дня и пять ночей отпуска (это для меня очень много!), и сегодня я чувствую, что могу горы свернуть, даже при том, что во время ночного перелета я не спала.
Но вот недавно у нас была тяжелая ситуация с одним мальчонкой – он еще не уходящий, но, в общем, требует паллиативной помощи. Его мама не принимает болезни ребенка и обвиняет весь мир в происходящем. Она невероятно преданная, только сыном и живет и не понимает, как продолжит существовать, если его не станет. Ей необходима уверенность, что он будет всегда. А сил у нее уже нет. Состояние ребенка ухудшается, у него судороги, вдруг появляется рвота, она не знает, что делать. Мама вызывает скорую, но не доверяет им и ненавидит их. Центр паллиативной помощи и хоспис для нее – катастрофа, ведь тогда надо признать, что приближается конец. Последние два дня я постоянно с ней на связи, она беспрестанно звонит или пишет. Моя задача – «держать» ее, чтобы она не звонила моему помощнику или главному врачу. Хотя бы ночами, чтобы они поспали.
Но ты могла это время провести со своей семьей… Моя семья рядом. Они говорят: «Мама, ну сколько можно?!» А я отвечаю: «Что поделаешь? Пока так». Вот после такого необходимо восстанавливаться. По-настоящему это происходит в деревне Никитино, в доме, который появился у родителей почти пятьдесят лет назад. Я стараюсь туда вырываться хотя бы летом на выходные. Последние годы каждый раз думаю, как бы дотянуть до майских праздников, то есть до первого выезда после зимы. Снова почувствовать запах сырой прелой земли, побывать там, где развеян мамин прах… Просыпаться и видеть каждый день новые листочки, замечать, что их уже больше, они стали зеленее. Вот это заряжает. И для этого мне не нужно очень много времени.
Ты молишься? У тебя есть какая-нибудь ежедневная или просто регулярная духовная практика?
Да. Отец Алексей Уминский, настоятель храма Святой Троицы в Хохлах, куда я хожу, умеет на этот счет давать простые и четкие советы. Но у меня не получается как следует выполнять их. В Москве, среди хлопот и работы, я не могу сосредоточиться только на этом. Мешает телефон, эти эсэмэски, звонки, мысли! А вот на даче, в деревне Никитино, или в Поречье, где находится сельский хоспис, который мы с недавнего времени курируем, складывается такое «молитвенное ощущение», и ты в нем пребываешь. Там другое небо, и ты по-другому себя там чувствуешь.
Мне кажется, в хосписе еще больше чувствуешь присутствие Бога.
Это потому, что ты тут в первый раз. А я замечаю то, что недоделано, недомыто, неубрано!
Но ты же сама говорила, что в тот момент, когда человек делает последний выдох, становится совершенно ясно, что все продолжается уже где-то в другой реальности.
Люди в этом городе умирают каждый день – в метро, в окрестных домах, на улице, в соседней с нами 61-й больнице. Возможно, сейчас кто-то на первом этаже уходит. Разве мы это как-то почувствовали? Почувствовал тот, кто рядом: если нет родственников, то обязательно будет медсестра, индивидуальный пост. У нас так выстроена работа – надо сидеть, держать за руку, чтобы человек был не один, потому что одному, видимо, страшно. А мы с вами просто ощущаем в этих стенах тепло. Здесь работают очень хорошие люди.
Сложно было привыкнуть к повседневности смерти?
Помню, как в первый раз столкнулась с одним парадоксом. Две девочки-близнецы, лет шестнадцати-семнадцати. У обеих была онкология, но одна вылечилась, а другая умерла. И вот вылечившаяся сестра и мама провожали в палате ушедшую. Очень тяжко, когда близнецы расстаются, они как один человек. Мне было трудно находиться рядом. Нечасто бывает такое, но невозможно в данном случае занять профессиональную позицию. Я искренне плакала вместе с ними, а потом оставила их, чтобы они простились окончательно, и сказала: «Я пойду, а у вас есть время, прощайтесь, сколько нужно, а потом позовите персонал». Выхожу в коридор и чувствую, как вкусно пахнет из столовой гороховым супом. Вроде совершенно искренне только что рыдала, потому что видела величайшую трагедию. И тут пошла есть суп. Значит, я бессердечное чучело? Или стала закостенелым профессионалом? На самом деле это просто жизнь – у нее много разных сторон. И смерть является ее частью, продолжением жизни.