Музыка: диалог с Богом. От архаики до электроники - Насонов Роман 2 стр.


* * *

Мусические искусства древних греков – явление гораздо более широкое, чем собственно музыка. В сложной системе видов искусства, которую тщательно описывает, к примеру, такой великий мыслитель древности, как Платон, к этой категории относились поэзия и красноречие, пение и игра на музыкальных инструментах, а также искусство танца (орхестрика). Объединяло их всех божественное происхождение – древнегреческой «музыкой» занимались прежде всего музы и уже только потом люди. «Мусическое искусство» и есть в прямом смысле деятельность муз, которой управляет бог[2].

Истинным источником творчества, по Платону, является вдохновение, и это значит, что поэт вещает не от своего имени – поэтическое слово в чем-то родственно речи прорицателя или жреца. Философ отказывает в подобном божественном происхождении искусству исполнителей на музыкальных инструментах и многих других артистов – хотя сегодня мы склонны приписывать вдохновение любой творческой личности.

Творческое вдохновение можно объяснять как чисто человеческий феномен – деятельность подсознательных слоев психики, их попытку решить проблемы, неразрешимые на сознательном уровне. Так поступает, в частности, Фрейд, выдвигая теорию сублимации. Но уже другой не менее знаменитый психоаналитик, Юнг, описывая архетипы коллективного бессознательного, по сути выводит источник творчества за пределы индивидуального сознания. Здесь мы вступаем на скользкий путь: в иных случаях очень хочется сказать, что тот или иной шедевр создан боговдохновенно (или наоборот, что музыка иных композиторов носит демонический характер), и отказать нам в праве на такие спонтанно возникающие личностные оценки совершенно невозможно. Но и никаких объективных оснований определять внешний источник вдохновения у нас нет: «божественной» мы, скорее всего, назовем ту музыку, которая нам нравится и которая благотворно воздействует на нашу психику, кажется нам понятной и обладает хорошей репутацией.

* * *

Явный приоритет, который Платон – вместе со многими греческими мыслителями – отдает поэзии перед другими видами «искусства муз», требует развернутого пояснения. Как правило, античная поэзия пелась, а если и не пелась, то произносилась нараспев, и тонкие модуляции голоса – не только в поэзии, но и, скажем, в речи оратора – были важнейшим выразительным средством, по сути дела музыкальным. Само слово «лирика» ясно указывает нам на то, что свои стихи древние греки предпочитали исполнять под аккомпанемент лиры – небольшого любительского инструмента – или его профессионального аналога, кифары. Связь музыки и поэзии была настолько тесной, что никакого музыкального ритма и метра, отдельного от принятых поэтических размеров, в античности, по-видимому, не существовало. По крайней мере, когда в эллинистическую эпоху ученые мужи стали забавляться экспериментами с записью собственно музыкальной части поэтического искусства, они ограничились изобретением значков, фиксирующих положение звука в соответствующей гамме, – нотировать ритм не имело для них смысла.

Более того, во многих случаях поэзия еще и танцевалась. Из танца в поэтическую терминологию пришли такие понятия, как стопа и строфа. Происхождение последнего термина (др. – греч. στροφή буквально означает «поворот») связано с пением трагического хора: двигаясь по орхестре сначала в одну, а затем в другую сторону, хор исполнял соответственно строфу и антистрофу (совершенно аналогичные по структуре) и, наконец, остановившись для отдыха, – эпод.

Разумеется, неразрывного единства поэзии, музыки и танца («триединой хореи», о которой пишут иногда в книгах об античном искусстве) в период высокого развития культуры в реальности не существовало: речь должна идти скорее о близком родстве трех мусических искусств.

И тем не менее не случайно древние греки мыслили – в идеале – эти три искусства едиными. Все они так или иначе коренятся в телесном движении, что лучше всего заметно и неоспоримо в отношении танца. Любая работа человеческого голоса – но пение в особой мере – заключается в постоянном внутреннем движении и основана на сложной и непрерывной перестройке голосового аппарата (управление движением воздушного столба, колебаниями голосовых связок, вибрацией грудных и головных резонаторов)… А что же поэзия? Поэзия – это тоже голос, а не слова, записанные на бумаге. От движущихся в танце членов человеческого тела она берет свою размеренность, от музыки – тонкие градации внутреннего напряжения. Музыка не просто придает поэтически организованному тексту эмоциональную окрашенность post factum – она предшествует поэзии, слово которой прорезает музыку подобно тому, как сама музыка вырывается на волю из интимной тесноты тела.

С технической точки зрения категорией, объединяющей танец, музыку и поэзию, является ритм – термин, произошедший от глагола ῥέω («течь», «струиться»). Но что именно течет в древнегреческой хорее? К какой части человеческого существа она обращена? Очевидно, что здесь имеется в виду душа. Душа – одна из первичных, очевидных и вместе с тем с трудом поддающихся определению реалий, с которыми имеет дело человек. Заметить присутствие души в теле проще простого – для этого достаточно отличать живое от мертвого. Но обнаружить в теле душу как нечто осязаемо-материальное нельзя. Само представление о душе сложилось в результате наблюдения за жизнью тела, которая всегда является чем-то большим, чем суммарная деятельность всех телесных органов, – античный платонизм пошел еще дальше, сформулировав учение о бессмертии бестелесной души.

Одухотворенность и вдохновенность человеческого существа наиболее ярко проявлялась в античности как раз в сфере мусических искусств. Но если танец уклоняется в сторону чистой игры жизненных сил, а поэзия служит живительным истоком мысли, то музыка, располагаясь между этими полюсами, и является, пожалуй, тем искусством, в котором человеческая душа получает свое наиболее чистое и полное выражение.

Впрочем, стоит еще раз напомнить о том, что музыки как таковой античность не знала. И если игра на инструментах, будучи особым профессиональным умением, еще могла претендовать на относительную самостоятельность (при этом идея инструментальной пьесы, не являющейся ни сопровождением, ни звукоподражанием, была античному человеку чужда и непонятна), то пение входило в число навыков, необходимых людям разных творческих профессий: поэтам и рапсодам, театральным актерам, в каком-то смысле также и ораторам – все они стоят у истоков европейского музыкального искусства.

Космический строй фольклора

Непосредственность религиозного опыта у древнего человека не означает, что он был лучше нас в этическом отношении. Он был проще. Он меньше рефлексировал. Его жизнь была тяжка – вероятно, он и не мог позволить себе столько горьких философских мыслей, сколько позволительно современному, социально защищенному жителю большого города. Сам его мир был более простым, жестоким и лишенным многих привычных нам «роскошеств».

Возможно, способность к сильным экстатическим переживаниям была своеобразной компенсацией за неизбежные тяготы и риски. К тому же нам не дано влезть в чужую шкуру и в точности узнать, каким был архаичный опыт бессмертия. То, о чем я здесь рассуждаю, не исторические факты, а культурный миф, актуальный для «цивилизованных» времен, вплоть до наших дней.

В этой связи полезно обратиться к феномену народного творчества и выяснить, что в конечном итоге весь фольклор связан с двумя стратегиями, характерными для любых первобытных сообществ: стратегией выживания и стратегией пользы. Все обряды имеют чисто практическую цель. Для этого же была нужна система табу, запретов, на которых держится всякая социальность. Потому что в традиционном обществе именно ограничения – важнейший залог выживания.

Рассмотрим конкретный обряд, который чрезвычайно важен в жизни русской крестьянской общины, – свадьбу. Как мы знаем, русская свадьба обычно связана с плачем. Плач невесты, ее подружек, родителей, которые расстаются со своими детьми… Что здесь важно? В архаической фольклорной культуре нет такого естественного для цивилизованного человека понятия, как «искренность». Человек в этом плаче не выражает свои чувства, а играет установленную от века и поощряемую обществом роль. Невеста должна плакать вне зависимости от того, радуется она тому, что выходит замуж, или нет.

Превращение невесты в жену – это инициация, переход из одного личностного и социального статуса в другой. Поэтому девушка должна не просто плакать – она должна рыдать. В одной из записанных в Архангельской области обрядовых песен поется о том, что девушке «тошинехонько», что ее буквально воротит – и это, говорит нам обряд, – очень хорошо! Потому что если девка переживает, значит, все правильно. Значит, этот переход из одного мира в другой для нее – серьезный шаг. Она любила своих родителей, – теперь будет верной женой.

Суть обряда состоит в нивелировании личного опыта человека, в смягчении его остроты, в возможности растворить его в опыте всеобщем и вневременном. Давайте представим себе, как человек во что-то обряжается. Например, та же невеста – не едет за дорогим, сногсшибательным одеянием в бутик, а идет к сундуку и достает то самое платье, в котором ее бабушка выходила замуж. Почему она так поступает? Потому что бабушка вышла замуж и благополучно родила детей. Эти дети нарожали новых деток, и тоже все прошло благополучно. А ведь для женщины-крестьянки каждые роды были экстремальным путешествием, из которого она могла и не вернуться. Когда жизнью людей управляет страх, в его атмосфере главной ценностью становится неизменность, незыблемость, повторяемость.

* * *

Все жанры фольклора строго функциональны. Веснянки помогают солнышку греть землю и оживлять природу. Девки загукивают в лесу солнце, направляя к нему свою молодую энергию. Весенние пляски вроде «А мы просо сеяли» помогают юношам и девушкам присмотреться друг к другу и найти себе подходящую пару. Свадебный обряд помогает создать крепкую семью со здоровым потомством.

Обряд тоталитарен. Он уничтожает всякую мысль о возможной случайности, о каком-либо развитии. Однако, несмотря на все это, он прекрасен тем, что в нем есть игровое начало. Люди действуют всерьез – и одновременно веселятся. Они играют с природой.

Ведь архаичный человек крайне уязвим, он постоянно находится в ситуации неопределенности. Он вынужден соблюдать ритуал, чтобы как-то упорядочить свой мир, создать в нем некое постоянство. Но при этом он же и заигрывает с этим миром. И вот здесь впервые возникает эстетика, рождается то, что мы уже с полным правом называем искусством. В искусстве всегда присутствует игровое начало – возможность не всерьез, а как бы понарошку нарушать запреты, нащупывать границы дозволенного.

В «обществе выживания» обряд стабилизирует мировой порядок, а игра с силами природы – необходимая разрядка накопившейся витальной энергии: мы не рискуем разрушить вековечные устои бытия, исторгая ее из наших человеческих телес… «Общество развития» устроено по-иному: установленные запреты не нарушаются открыто, однако при помощи искусства, в том числе музыкального, появляется возможность делать такие вещи, которые за пределами художественного творчества будут восприниматься как святотатственные, опасные и разрушительные. Приоритеты изменились, архаика стала достоянием прошлого. Хотя и не до конца.

Бремя цивилизации

Нам постоянно приходится выбирать одно из двух: либо ты – архаичный по сути человек, и радость тебе дана более или менее непосредственно, в ощущениях, либо ты перерезаешь эту пуповину – и становишься личностью. Цивилизованное человечество выбрало второй путь. Получилось так, что бремя личности нам в конечном итоге важнее, чем окрыляющее нас вдохновение. Музыка изменилась.

Блага цивилизации даются нам с огромным трудом. Ведь на протяжении всей истории есть вечный соблазн – отрешиться от всего сложного и погрузиться в первобытное блаженство. И поэтому мы всегда ходим по краю пропасти, рискуя вновь погрузиться в варварство.

Духовное совершенствование неизбежно связано с потерями, страданиями и ностальгией. Наше восхождение сопровождается желанием в какой-то момент остановиться, оглянуться назад и подумать о том, как же хорошо было внизу. Да, человечество создано так, что оно обязано развиваться духовно. Однако мы восходим – а притяжение первобытного сохраняется. И архаика нам необходима. Интеллектуал с удовольствием бывает на рок-концертах или футбольных матчах – и этим возмещает в себе нехватку той экстатической древней радости. Однако при этом он ценит свою личность, и ему жалко, да и просто невозможно от этой личности отказаться.

* * *

Культура Нового времени словно открыла для европейцев жестокость традиционного мироустройства и поставила под сомнение благость Бога. По-видимому, этот бунт – переживавшийся очень остро и гораздо чаще выражавшийся скорее в богоискательстве, чем в богоборчестве, – был неизбежной составляющей перехода от традиции к модерну, от ценностей выживания к ценностям развития.

И как бы мы сегодня ни относились к той эпохе, нельзя не признать, что она дала сильнейший импульс к творчеству, к эволюции и расцвету искусства, особенно такого сложного, как музыкальное, к появлению шедевров, образовавших нечто вроде второго, гуманистического «канона культуры» (наряду с библейскими и античными текстами).

Неудивительно, что многие главы этой книги посвящены творчеству композиторов-классиков, чьи отношения с Богом и с Церковью были запутанны и противоречивы. В своих размышлениях я постарался быть честным и деликатным в той мере, в которой это возможно в одновременности, – коль скоро нельзя обойти вопрос о личности творца музыки и о его духовных поисках, мы не должны ни смаковать естественные человеческие слабости, ни пытаться писать «иконы» вместо исторических портретов.

Немалое место в книге уделено и творчеству композиторов XX века – эпохи, когда нововременной бунт утратил свою актуальность и, более того, возникла определенная мода на личную религиозность, на восстановление в музыке прерванной некогда духовной традиции. Современным композиторам выгоднее служить адвокатами Бога, а не Его обвинителями – при этом они могут выступать с совершенно разных позиций (показательны в этом плане такие фигуры прошлого столетия, как Игорь Стравинский, Оливье Мессиан, Карлхайнц Штокхаузен). Думается, что и в этом случае дело обстоит не так просто. И неоязычество массовой культуры, и неорелигиозность мастеров высокого музыкального искусства (в которой элементы христианства могут играть весьма значительную роль) являются частью истории западного нигилизма. Их расцвету предшествовало знаменательное, но оставшееся как-то недорефлексированным событие: умер не Бог, умерло богоискательство – интеллектуально честное и экзистенциально напряженное стремление людей культуры и искусства понять Бога, вместить Его и Его благость в рамки доступных человеку представлений.

На смену этому пришло, с одной стороны, глубинное смирение с конечностью бытия и некая фундаментальная безутешность, а с другой стороны, диффузность религиозных взглядов, их размытость и конформизм. Писать великую музыку в такой ситуации оказывается совсем непросто, и еще сложнее – говорить при этом с людьми нашего времени на доступном им языке.

Но удел современного художника, как и современного интеллектуала, – быть честным и не забывать своей миссии в мире: отсветами архаического восторга возжигать подлинную радость и возвращать ощущение вселенской красоты человеческой душе, утверждать нас в любви к жизни, к ближнему и к нашему Творцу.

Вся история музыки в каком-то смысле обращена в прошлое. В каждую эпоху – даже в авангардную – люди, музицируя, стремятся тем или иным способом вернуться в Эдемский сад и обрести то первоначальное ощущение чистой радости, которое известно нам лишь как отсвет. И когда композитор, создавая произведение высокого искусства, актуализирует этот «потерянный рай» в звуках своей музыки или хотя бы пробуждает в нас тоску о нем, его творение начинает преображать и очищать человеческие души – не все, разумеется, а те, что открыты для подобного целительного переживания. Именно в такой музыке, кажется нам, и присутствует Бог.

Глава 2

Музыка и мысль

Назад Дальше