Однако назвать плохой память Одоевцевой язык тоже не поворачивается. Все-таки она восстанавливала события сорокалетней – сорокапятилетней давности и “в целом” (как осторожно и чуть иронически сформулировал Адамович) восстановила большинство из этих событий “верно”. Решусь скорректировать: не более неверно, чем это делает большинство мемуаристов. Человеческое сознание устроено так, что мы уже через час или два помним произошедшее с нами со значительными лакунами. Важнейшая разница между людьми состоит в том, чем они эти лакуны заполняют. Можно сознательно замещать реальные воспоминания ложными – чаще всего такими, которые по какой-либо причине нам “выгодны”. Или делать то же самое, но не отдавая себе отчета в том, что лжем (или постепенно забывая, в чем и где мы лжем). Или – вольно или невольно – опираясь на воспоминания других очевидцев событий, подменяя свои воспоминания их свидетельствами. Или же, как это делала, например, Ахматова, сознательно, усилием воли контролировать себя и пытаться “оставлять пробелы в судьбе” незаполненными, со специальной установкой на то, что воспоминания выйдут отрывочными, клочковатыми.
Как представляется, Одоевцева и в этом отношении была антиподом Ахматовой. Сознательно она выдумывала редко (в отличие от Георгия Иванова, который признавался Владимиру Маркову в письме от 18 апреля 1956 года: “Ну и провру для красоты слога…” (438, с. 29)), однако неизбежные провалы своей памяти заполняла в тексте приблизительными сведениями с легкостью необыкновенной. “Если <…> Вы вздумаете сромантизировать на наш общий с Жоржем (Ивановым. – О.Л.) счет, мы будем только польщены. Выдуманные биографии часто интереснее настоящих…” – опрометчиво (с точки зрения оценки ее собственных будущих мемуаров) наставляла Одоевцева Романа Гуля в письме от 26 сентября 1953 года (91, с. 49).
“Интереснее” – ключевое слово в этом пассаже.
“Интереснее” для Одоевцевой означало – увлекательнее, занимательнее. Этому “интереснее” она готова была принести в жертву если не все, то многое. В частности, именно забота об увлекательности книги помешала Одоевцевой пожертвовать цветистыми, с многочисленными цитатами из самих себя монологами поэтов, приводимыми в “На берегах Невы”, хотя она прекрасно понимала, что очень сильно подставляется (“Многих удивляет, что я так точно, так стенографично привожу слова и разговоры. Как могла я все так точно запомнить? А не сочиняю ли я их?”). И себя саму Одоевцева сделала в книге не только доброжелательнее, но и гораздо наивнее, чем в жизни[3], – чтобы получилось “интереснее”, чтобы читатель мог воспринять “На берегах Невы” как своеобразный “роман воспитания”: юная, неопытная во всех отношениях девушка под руководством чудаковатого, порою эгоистичного “рыцаря в панцире железном” приобщается к тайнам поэтического творчества.
В этом “интереснее” – причина и главных претензий, адресуемых книге Одоевцевой (иногда – справедливых), но и огромной и заслуженной ее популярности у широкого круга читателей.
Теперь самые любопытные читатели получают возможность взять в руки подробный путеводитель по книге “На берегах Невы” и узнать, где автор говорит правду, а где путает или приукрашивает в угоду “интереснее”.
И последнее. Работая над этим путеводителем, я решил все стихотворения, которые цитирует в “На берегах Невы” Одоевцева (кроме трех-четырех сверхизвестных), приводить в тексте целиком. Это, конечно, сильно расширило объем, но зато читатель полноценно, и не прибегая к помощи интернета, познакомится с плотным стихотворным фоном книги. Все мемуарные источники, за исключением произведений Георгия Иванова (их Одоевцева заведомо читала не только по печатным, но и по допечатным версиям), я старался цитировать по тем изданиям, которые она могла держать в руках, когда работала над первой книгой своих воспоминаний.
Текст “На берегах Невы” в нашей книге приводится с опорой на издание 1988 года, которое дополнено несколькими вставками из нью-йоркского книжного и журнального (“Звезда”) вариантов мемуаров Одоевцевой. Все эти вставки в тексте “На берегах Невы” выделены курсивом.
Благодарю за профессионализм Галину Беляеву, Дарью Сапрыкину и всю редакцию Елены Шубиной. Также хочу сказать спасибо Анне Слащевой и Андрею Устинову за подсказки и библиографические справки и Андрею Бондаренко за прекрасное оформление книги.
Ирина Одоевцева
На берегах Невы
Посвящаю свою книгу Анне Колоницкой
Это не моя автобиография, не рассказ о том,
Нет. И для меня: “Воспоминания, как острый нож они”.
Ведь воспоминания всегда regrets ou remords[4], а я одинаково ненавижу и сожаление о прошлом, и угрызения совести.
Недаром я призналась в стихах:
Нет, я ни за что не стала бы описывать свое “детство, отрочество и юность”, своих родителей и, как полагается в таких воспоминаниях, несколько поколений своих предков – все это никому не нужно.
Я пишу не из эгоистического желания снова окунуться в те трагические, страшные и прекрасные, несмотря на все ужасы, первые пореволюционные годы.
Я пишу не о себе и не для себя, а о тех, кого мне было дано узнать “на берегах Невы”.
Я пишу о них и для них.
О себе я стараюсь говорить как можно меньше и лишь то, что так или иначе связано с ними.
Я только глаза, видевшие их, только уши, слышавшие их.
Я одна из последних, видевшая и слышавшая их, я только живая память о них.
Авторы воспоминаний обыкновенно клянутся и божатся, что все, о чем они рассказывают, – чистейшая, стопроцентная правда – и тут же делают ошибки за ошибками.
Я не клянусь и не божусь.
Очень возможно, что и у меня найдутся ошибки и неточности. Я совсем не претендую на непогрешимость, граничащую со святостью.
Но я утверждаю, что пишу совершенно честно и правдиво.
Многих удивляет, что я так точно, так стенографично привожу слова и разговоры. Как могла я все так точно запомнить? А не сочиняю ли я их? Нет ли в моих воспоминаниях больше Dichtung, чем Warheit?[5]
Но, положа руку на сердце, я ничего не сочиняю и не выдумываю. Память у меня действительно прекрасная. Я помню слово в слово то, что слышала сорок – и даже больше – лет тому назад.
Впрочем, по-моему, в этом нет ничего поразительного. Спросите кого-нибудь из ваших пожилых знакомых, как он держал выпускные экзамены или как шел в первый бой, и вы получите от него самый – до мелочей – точный ответ.
Объясняется это тем, что в тот день и час внимание его было исключительно напряжено и обострено и навсегда запечатлело в его памяти все происходившее.
Для меня в те годы каждый день и час был не менее важен, чем экзамен или первый бой.
Мое обостренное, напряженное внимание регистрировало решительно все и на всю жизнь записало в моей памяти даже незначительные события.
Все же приведу пример моей памяти.
Как-то, совсем недавно, я напомнила Георгию Адамовичу о забавном эпизоде его детства. Он и его сестра Таня “выживляли” большого игрушечного льва, по утрам потихоньку вливая ему в пасть горячий чай и суя в нее бутерброды. До тех пор, пока, к их восторгу, лев не задергал головой и не “выживился”. Но тут-то он и лопнул пополам и залил ковер своим содержимым.
Георгий Адамович, сосредоточенно сдвинув брови, слушал меня.
– Что-то такое было… Мы действительно, кажется, “выживляли” льва, – неуверенно проговорил он. – Да, да! Но, скажите, откуда вам это известно?
– Как откуда? Ведь вы сами рассказывали мне о “выживлении” картонного льва в июле 1922 года у вас на Почтамтской, и как вы впервые были с вашей француженкой в Опере на “Фаусте” и она, указывая на Мефистофеля, вздохнула: “Il me rappele mon Polonais!”[6]
Адамович кивнул:
– Да. Все это так и было. Теперь и я вспомнил. Но как странно – вы помните случаи из моего детства, которые я забыл, – и прибавил улыбаясь: – Я могу засвидетельствовать, что вы действительно все помните, решительно все, – можете ссылаться на меня…
Теперь, оглядываясь назад, я иногда спрашиваю себя, не ошибаюсь, не преувеличиваю ли я? Были ли они – те, о ком я пишу, – действительно так очаровательны и блестящи? Не казались ли они мне такими “в те дни, когда мне были новы все ощущенья бытия”, оттого что поэтов я тогда считала почти полубогами?
Но нет. Я уверена, что не ошибаюсь. Я стараюсь относиться к ним критически и не скрываю их теневых сторон.
Но стоит мне закрыть глаза и представить себе Гумилева, Блока, Мандельштама, и я сейчас же вижу их лица, окруженные сияньем, как лики святых на иконах.
Да, я восхищалась ими. Я любила их. Но ведь любовь помогает узнать человека до конца – и внешне, и внутренне. Увидеть в нем то, чего не могут разглядеть равнодушные, безучастные глаза.
Зинаида Гиппиус часто повторяла: “Когда любишь человека, видишь его таким, каким его задумал Бог”.
Возможно, что и для меня сквозь их земные оболочки просвечивал их образ, задуманный Богом.
Я согласна с Габриелем Марселем, что “любовь дарует бессмертие” и что, произнося: “Я тебя люблю”, – тем самым утверждаешь: “Ты никогда не умрешь”.
Не умрешь, пока я, любящий тебя, буду жить и помнить тебя.
Я пишу эти воспоминания с тайной надеждой, что вы, мои читатели, полюбите как живых тех, о ком я вспоминаю. Полюбите их, воскресите их в своей памяти и в сердцах.
И тем самым подарите им бессмертие.
Вы, мои современники, и вы, те, кто будет читать, – я и на это самоуверенно надеюсь – “На берегах Невы”, когда меня уже давно не будет на свете.
Ноябрь 1918 года.
Огромные ярко-рыжие афиши аршинными буквами объявляют на стенах домов Невского об открытии Института живого слова и о том, что запись в число его слушателей в таком-то бывшем великокняжеском дворце на Дворцовой набережной.
В зале с малахитовыми колоннами и ляпис-лазуревыми вазами большой кухонный стол, наполовину покрытый красным сукном. За ним небритый товарищ в кожаной куртке, со свернутой из газеты козьей ножкой в зубах. Перед столом длинный хвост – очередь желающих записаться.
Запись происходит быстро и просто. Но вот уже моя очередь. Товарищ в кожаной куртке спрашивает:
– На какое отделение, товарищ?
– Поэтическое, – робко отвечаю я.
– Литературное, – поправляет он. И критически оглядев меня: – А не на театральное ли? Но так и запишем. Имя, фамилия?
Я протягиваю ему свою трудкнижку, но он широким жестом отстраняет ее.
– Никаких документов. Верим на слово. Теперь не царские времена. Языки иностранные знаете?
От удивления я не сразу отвечаю.
– Ни одного не знаете? Значения не имеет. Так и запишем.
Но я, спохватившись, быстро говорю:
– Знаю. Французский, немецкий и английский.
Он прищуривает левый глаз.
– Здорово! А вы не заливаете? Действительно знаете? Впрочем, значения не имеет. Но так и запишем. И чего вы такая пугливая? Теперь не те времена – никто не обидит. И билета вам никакого не надо. Приняты, обучайтесь на здоровье. Поздравляю, товарищ!
Я иду домой на Бассейную, 60. Я чувствую, что в моей жизни произошел перелом. Что я уже не та, что вчера вечером и даже сегодня утром.
Институт живого слова.
Нигде и никогда за все годы в эмиграции мне не приходилось читать или слышать о нем.
Я даже не знаю, существует ли он еще.
Скорее всего он давно окончил свое существование.
Но был он одним из самых фантастических, очаровательных и абсолютно нежизнеспособных явлений того времени.
Его основатель и директор Всеволод Гернгросс-Всеволодский горел и пылал священным огнем и заражал своим энтузиазмом слушателей “Живого слова”.
Я никогда не видела его на сцене. Думаю, что он был посредственным актером.
Но оратором он был великолепным. С первых же слов, с первого же взмаха руки, когда он, минуя ступеньки, как тигр вскакивал на эстраду, он покорял аудиторию.
О чем он говорил? О высоком призвании актера, о святости служения театральному делу. О том, что современный театр зашел в тупик и безнадежно гибнет. О необходимости спасти театр, вывести его на большую дорогу, преобразить, возродить, воскресить его.
Вот этим-то спасением, преображением, возрождением театра и должны были заняться – под мудрым водительством самого Всеволодского – собравшиеся здесь слушатели “Живого слова”.
Всеволодский, подхваченный неистовым порывом вдохновения и красноречия, метался по эстраде, то подбегал к самому ее краю, то, широко раскинув руки, замирал, как пригвожденный к стене.
Обещания, как цветочный дождь, сыпались на восхищенных слушателей.
– Вы будете первыми актерами не только России, но и мира! Ваша слава будет греметь! Отовсюду будут съезжаться смотреть и слушать вас! Вы будете чудом, немеркнущим светом! И тогда только вы поймете, какое счастье было для вас, что вы поступили в “Живое слово”…
Слушателей охватывала дрожь восторга. Они верили в свое непостижимо прекрасное будущее, они уже чувствовали себя всемирными преобразователями театра, увенчанными лучами немеркнущей славы.
Всеволодский был не только директором “Живого слова”, но и кумиром большинства слушателей – тех, что стремились стать актерами. Кроме них, хотя и в несравненно меньшем количестве, были стремившиеся стать поэтами и ораторами.
Лекции пока что происходят в Тенишевском училище, но “Живое слово” в скором времени собирается переехать в здание Павловского института на Знаменской.
В будущую пятницу лекция Гумилева. Стихов Гумилева до поступления в “Живое слово” я не знала, а те, что знала, мне не нравились.
Я любила Блока, Бальмонта, Ахматову.
О том, что Гумилев был мужем Ахматовой, я узнала только в “Живом слове”. Вместе с прочими сведениями о нем – Гумилев дважды ездил в Африку, Гумилев пошел добровольцем на войну, Гумилев в то время, когда все бегут из России, вернулся в Петербург из Лондона, где был прекрасно устроен. И наконец, Гумилев развелся с Ахматовой и женился на Ане Энгельгардт. На дочери того самого старого профессора Энгельгардта, который читает у нас в “Живом слове” китайскую литературу.
– Неужели вы не слыхали? Не знаете? А еще стихи пишете…
Нет, я не знала. Не слыхала.
Первая лекция Гумилева в Тенишевском училище была назначена в пять.
Но я пришла уже за час, занять место поближе.
Зал понемногу наполняется разношерстной толпой. Состав аудитории первых лекций был совсем иной, чем впоследствии. Преобладали слушатели почтенного и даже чрезвычайно почтенного возраста. Какие-то дамы, какие-то бородатые интеллигенты вперемежку с пролетариями в красных галстуках. Все они вскоре же отпали и, не получив, должно быть, в “Живом слове” того, что искали, перешли на другие курсы.
Курсов в те времена было великое множество – от переплетных и куроводства до изучения египетских и санскритских надписей. Учиться – и даром – можно было всему, что только пожелаешь.
Пробило пять часов. Потом четверть и половину шестого. Аудитория начала проявлять несомненные признаки нетерпения – кашлять и стучать ногами.
Всеволодский уже два раза выскакивал на эстраду объявлять, что лекция состоится, непременно состоится: