Край земли. Прогулка по Провинстауну - Каннингем Майкл 2 стр.


До того как подать заявку на стипендию, я ни разу не слышал о Провинстауне. Я никогда не бывал восточнее Чикаго. Я ехал, обложенный коробками книг и одежды, в сопровождении двух друзей из магистратуры, живших в Провиденсе, штат Род-Айленд. Когда их фургон вырулил на Коммершиал-стрит, моя подруга Сара закрыла лицо руками и сказала: «Господи, это похоже на декорации к “Кабинету доктора Калигари»”. Сара была склонна к преувеличениям (как и все мы), но я не мог с ней не согласиться. Я представлял себе небольшой новоанглийский городок, вроде тех, что видел в кино. Ожидал увидеть чопорные белые дома-солонки с ухоженными садами, неприметную белую церковь, окруженную неприметными надгробиями, и главную площадь с белой эстрадой, постепенно врастающей в ярко-зеленую лужайку.

Вместо этого я увидел Коммершиал-стрит, бегущую с востока на запад по дуге, так что никакой тебе линии горизонта – едешь в машине, и улица смыкается сзади и спереди. Большинство домов и магазинов стоят плечом к плечу вдоль узких тротуаров. Магазины, как правило, представляют собой добротные, внахлест обшитые досками здания, ничем не украшенные – ни купольных надстроек, ни вдовьих дорожек[3], которые я ожидал увидеть. В тот день в конце сентября повсюду висели объявления о финальных распродажах, кое-где были протянуты вереницы разноцветных флажков, вроде тех, что развешаны на стоянках подержанных автомобилей. Магазины, казалось, не соответствуют собственным размерам – как здания на “Главной улице США” в Диснейленде, построенные в слегка уменьшенном масштабе, чтобы выглядеть менее подавляющими, чем настоящие здания в реальном городе, хотя здесь эффект, по крайней мере для меня, вовсе не был успокаивающим. Океана нигде не было видно. Люди, что нам встречались, не походили на благополучных, слегка прихиппованных горожан, которых я себе навоображал. В основном это были туристы, толкавшие детские коляски вдоль сувенирных магазинов. И выглядели они по большей части такими же озадаченными и разочарованными, как и мы.

Я перенес вещи в квартиру, попрощался с Сарой и Джейми – так ребенок прощается с родителями, когда те оставляют его в не внушающем доверия летнем лагере. Близился вечер, только начало темнеть. Я вышел осмотреться.

Во время пешей прогулки все казалось более обнадеживающим, чем из фургона Сары и Джейми. Я выяснил, что, если протиснуться между домами, можно выйти к заливу, громаде темно-синей воды, где гудел фаготом туманный горн, а с наступлением вечера на полуострове в нескольких сотнях метров загорался одинокий зеленый огонек, похожий на тот, по которому томился Гэтсби. В центре города я обнаружил кинотеатр, этакого крепыша из красного кирпича в духе провинциальных американских домов кино тридцатых годов (впоследствии он сгорел), где показывали “Унесенных ветром”. Сеанс начинался через двадцать минут. Я посмотрел фильм вместе с пятью-шестью другими зрителями, и это было прямо здорово, даже несмотря на то, что копия была довольно старой и залатанной, поэтому, когда Скарлетт О'Хара споткнулась на лестничной площадке своего особняка в Атланте, уже в следующий момент она оказалась у подножия лестницы.

Однако после окончания сеанса я узнал, что следующим вечером “Унесенных ветром” покажут последний раз, после чего и кинотеатр закроется до мая. Два других уже были закрыты на зиму. Ну и ладно, подумал я. Кому нужны фильмы? Буду читать по вечерам. Я побрел дальше и нашел небольшой уютный бар, где худосочные женщины в кожаных куртках играли в бильярд, а стайка мужчин сидела у камина, смеясь над анекдотами до того бородатыми, что рассказывать их целиком едва ли было необходимо. Я заказал пива и узнал от бармена, что в конце недели это место тоже закроется до мая.

В течение следующих нескольких дней стало очевидно, что, за исключением жизненно необходимых продуктового и аптеки, а также – вот уж диво – стойкого книжного магазина, с октября по май не будет работать вообще ничего. Туристов будет все меньше и меньше. Здесь, как я вскоре понял, останется лишь горстка местных жителей, что все плотнее кутались от холода и с наступлением вечера почти поголовно разбредались по домам, кроме разве что самого заметного городского сумасшедшего – красивого растрепы, который выглядел слегка опаленным, будто только что выбрался из огня; он ходил взад-вперед по Коммершиал-стрит днем и ночью в одних и тех же темных джинсах и фланелевой рубашке, что-то яростно бормоча в ледяной воздух. Останутся два бара, где обслуживают рыбаков, и одно загибающееся вегетарианское кафе. Ну и ладно, подумал я. Никаких отвлекающих факторов. Все семь месяцев буду писать и читать.

Я действительно читал – беспокойно и беспорядочно: прочел половину “Пармской обители”, что-то из Филипа Рота, немного Дороти Сэйерс. Я не мог толком сосредоточиться. Я не писал, хотя и старался изо всех сил. Мой блеф был раскрыт. Оказавшись в идеальных условиях – своя комната, полное отсутствие развлечений, – я обнаружил, что вообще не могу писать. Я засиживался допоздна, а наутро не вылезал из кровати до полного пробуждения, но в какой-то момент все равно приходилось подниматься и встречать очередной бессмысленный день, в течение которого я пялился на пишущую машинку, выдавливал из себя пару предложений, зачеркивал их, а затем бродил по берегу залива и пустынным улицам, мимо заколоченных сувенирных лавок и бормочущего мужчины, пока не наступал вечер, и можно было готовить ужин, приниматься за выпивку и читать, ну или пытаться читать. Я купил старенький черно-белый телевизор и смотрел его часами напролет с безрадостным удовольствием наркомана, отчасти вызванным моей готовностью пустить все на самотек. Той зимой я утратил не только последнюю надежду на оптимизм, но и саму веру в него. Мне казалось, что на пороге тридцатилетия мне достался ранний тур по дому престарелых, где один бесконечный день сменяется другим, где сон – единственная мыслимая награда. Одним особенно блеклым февральским вечером я сидел на своем скрипучем клетчатом диване, накидывался водкой, слегка раскачиваясь под бубнеж телевизора, и пообещал, что если выживу в оставшиеся месяцы, то покину Провинстаун и не только никогда больше не вернусь, но никогда больше не окажусь в месте с населением меньше одного миллиона человек.

Но в конце концов я влюбился в Провинстаун – так, встретив кого-то, кто кажется тебе странным, докучливым, потенциально опасным, однажды обнаруживаешь, что сочетаешься с ним законным браком. Когда срок стипендиальной программы истек, я остался на лето, устроился на работу в бар – то есть снова упек себя в глушь, не имея ни денег, ни хоть сколько-нибудь внятного плана на ближайшее будущее. Осенью я отправился в Нью-Йорк, и он мне понравился, но, к своему удивлению, я обнаружил, что против собственной воли скучаю по Провинстауну – так начинаешь распознавать ранние симптомы любви или простуды. Отдельные картинки вставали у меня перед глазами с особой четкостью. Например, освещенная изнутри телефонная будка на западной окраине города – там, где улица, добравшись до соляной топи, изгибается и возвращается назад, – шкатулка тусклого желтого света на фоне черно-зеленых болот и лилового неба в ранних сумерках посреди декабря. Я стоял и смотрел на этот светящийся прямоугольник, на болото за ним, будто в них была заключена красота до того непреложная и зыбкая, что ее можно лишь свидетельствовать. Месяц или около спустя я увидел, как огромная серебристая баржа ночного облака мирно скользила по замерзшим звездам, а я стоял на краю пирса и дрожал, не в силах расплакаться, хотя мне очень этого хотелось, и все смотрел на зеленый огонек Лонг-Пойнта, и все слушал повторяющуюся басовую ноту туманного горна – возвращайся домой, дитя, ледяная мать ждет тебя, ей не нужно, чтобы ты боролся или добивался успеха, она лишь хочет, чтобы ты уснул. Провинстаун обнаружил свое внесезонное ледяное великолепие, а затем наступила весенняя оттепель, и на улицах снова появились люди, и с каждыми выходными их становилось все больше. Солоноватая тишина рассеялась; запах попкорна мешался с запахами жареной еды. Из баров вновь сочилась музыка, в городе стала ощущаться возможность секса. Все это я взял с собой в Нью-Йорк. Гуляя по нью-йоркским улицам, я начал задаваться вопросом, возможно ли, что той зимой впервые в жизни я до того ослаб, что смог различить пугающее твердокаменное роскошество мира, которое остается, когда отпадают идеализм и сентиментальность. Провинстаун в его зимнем запустении и последующем временном возрождении оказался для меня более реальным или, по крайней мере, более достоверным, чем любое другое место, где я бывал до сих пор. Похоже, он стал для меня (хотя в то время я бы не использовал это слово) домом.

Следующим летом я вернулся, заверяя себя, что намерен исключительно подзаработать и потрахаться. Я влюбился в красивого, невероятно эффектного парня, владевшего кафе в восточной части города. Я утверждал, что больше никогда не смогу жить в Провинстауне, но в итоге переехал туда, к тому парню. Несколько лет спустя я расстался с ним, но продолжал возвращаться в город.

Теперь я езжу туда при каждой возможности. Мы с Кенни, мужчиной, с которым я живу, купили дом в Ист-Энде. Если завтра я умру, то хотел бы, чтобы мой прах развеяли в Провинстауне. Кто знает, почему мы влюбляемся в те или иные места, в тех или иных людей, в объекты, идеи? Тридцать веков существования литературы не приблизили нас к разгадке и ни в коей мере не умалили нашего интереса.

Провинстаун – таинственное место, и те из нас, кто любит его, склонны проявлять свои чувства с особым, трудно объяснимым рвением. В этой книге я попытаюсь рассказать не больше, но и не меньше, чем историю моей собственной особой привязанности, отдавая себе отчет, что мой Провинстаун разительно отличается от Провинстауна других. Это место не то чтобы вдохновляет на объективность – сама его история в гораздо большей степени полна домыслами и слухами, нежели подтвержденными фактами, – и Провинстаун, который покажу вам я, не считая определенных особенностей географии и погоды, не будет похож на Провинстаун, о котором вам рассказал бы главный библиотекарь, или местные рыбаки, упорно приносящие улов из оскудевших вод Северной Атлантики, или женщина, приехавшая сюда двадцать лет назад, чтобы жить так далеко от мужчин, насколько это вообще возможно. Эта книга – маленькая пластиковая чашка с ракушкой на дне, найденная на приливных отмелях, рожденная – в несколько озадаченном преклонении – под призрачное мерцание лодок в бухте.

Свет на Лонг-Пойнте[4]

Лонг-Пойнт – призрачен
теплым весенним утром,
берег – мутная прядь
песочного света, и белый квадрат
маяка – отделенный от нас
ультрамарином залива,
точно где-то, куда мы
никогда не сможем дойти – светится
как видение, растворяясь
в прополощенном мартовском синем,
наш последний приют
в неопределенности моря.
Точно усиленный солнечным светом, он
будто бы весел,
твердая точка в нашем пути
вдоль берега. И иногда,
я думаю, это то-где-мы-будем,
но не сейчас, обнажившийся краешек
того света. С наступлением темноты
из глубины проступают его призывы:
зеленый, свидетельствующий о конце ночи,
мигающий горизонт, маркер
сохранности и предела.
Но беспредельный – в том, как он
призывает и куда он, наверное, хочет,
чтоб мы пришли. И я приглашаю его
в текст, чтобы он говорил,
и маяк говорит:
Вот мир, которого вы просили,
красивый, благонадежный,
вот девять часов на пристани
и мерцающий код: обещание и угроза.
Утро размером с рай.
Что вы с ним будете делать?
Марк Доти

Пустоши

Хотя парты в школах уже не заносит песком и песчаные сугробы больше не нарастают под стенами домов, Провинстаун по-прежнему сплошь пронизан норовистыми песчаными пустошами. Автомастерские стоят в тени дюн; прибрежные дома построены прямо на песке – и там, где у их материковых сестер лужайки, у них самих ракушки и пляжная трава. Куда ни пойди, всюду слышен звук туманного горна. В пустошах можно укрыться от шума и торговли; город позволяет хотя бы частично избавиться от ощущения, будто ты лишь помеха вездесущему покою, что просачивается сквозь окна по ночам и надолго повисает в воздухе после твоего ухода.

В каком-то смысле Провинстаун – одно сплошное побережье. Если вы стоите на берегу, наблюдая за отливом, вы не сильно ближе к воде и не то чтобы доступнее ветрам, чем в центре города. Вдоль всей бухты, а следовательно, и города, ощетинившись водорослями и жухлой морской травой, тянется пологий пляж. Поскольку Провинстаун низко посажен на континентальном шельфе, он в немалой степени подвержен влиянию приливов и отливов, которые в сизигии солнца, луны и земли могут превышать двенадцатифутовый перепад. Участки берега шириной более ста ярдов во время прилива полностью скрываются под водой. Вода в заливе абсолютно спокойна практически в любую погоду и теплее, чем на океанских пляжах, но, поскольку это Северная Атлантика, даже в августе она не бывает в привычном смысле теплой. Пляж залива всецело обжит – городские задворки пустуют разве что в экстремальную погоду, впрочем, многолюдно там тоже не бывает; и никаких прибойных волн, поэтому вода, что мягко плещется о берег, всегда кишит лодками. Здесь особенно здорово с собаками и маленькими детьми: помимо пляжа, единственное открытое пространство, где они могут вдоволь нарезвиться, – игровая площадка у школы на холме. Не менее здорово гулять здесь в одиночестве, и лично я предпочитаю ясные зимние дни, когда воздух до болезненного колюч и снежинки мешаются с песком. Пляж усеян ракушками, но это ракушки Новой Англии, почти исключительно двустворчатые, их палитра колеблется от серого до коричневого, переходя к светло-коричневому – с редкими вкраплениями розовато-лилового или глубокого пыльно-фиолетового. Это не морской пейзаж, тяготеющий к розовому и бледно-голубому. Время от времени на пляж выбрасывает случайные сокровища: старую глиняную курительную трубку или целую стеклянную бутылку – сгусток мутного света, обточенный океаном. Скульптор Пол Боуэн, беспрестанно прочесывающий пляжи, за эти годы нашел несколько фарфоровых кукольных голов, рук и ног, и я всегда хожу по тому же участку побережья в надежде увидеть среди камней и осколков крошечное белое личико, наполовину занесенное песком: чопорные алые губы, бесстрастный голубой глаз.

Лонг-Пойнт

Самый дальний конец песчаной спирали, на которой стоит Провинстаун, краешек вялой закавычки мыса – это Лонг-Пойнт, узкая полоска дюн и травы. Хотя условно он относится к материку, столетия назад океан размыл основную часть тощей песчаной горловины, соединявшей его с землей. В 1911 году здесь установили дамбу, скрепляющую Лонг-Пойнт с окраиной Вест-Энда. В ХVIII веке, когда Лонг-Пойнт был по сути островом, там образовалась община, со временем разросшаяся примерно до двухсот человек, большинство из которых работали на солеварнях – выпаривали соль из морской воды. Все, что было им необходимо, все, чем их не мог обеспечить океан, поставлялось на лодках непосредственно из Провинстауна.

Во время войны 1812 года[5]британцы оккупировали Провинстаун и отрезали пути снабжения жителей Лонг-Пойнта. Когда разразилась Гражданская война, провинстаунцы, опасаясь вторжения войск Конфедерации в залив, что означало бы блокаду всего города, построили на Лонг-Пойнте две песчаные крепости, водрузив на каждую по пушке. До Провинстауна конфедераты так и не добрались, а поскольку добровольцы день за днем и ночь за ночью стояли на страже над участком соленой воды, на который никто не претендовал, к оборонительным сооружениям прилипли имена Форт Нелепый и Форт Никчемный.

Назад Дальше