Веймар
7 октября 1920
Как долго я не писала. Я не живу дома уже шесть месяцев.
Я сейчас в Веймаре, в пансионе для благородных девиц, и мне очень одиноко. Со мной нет Лизель, и все, кого я так любила, забыли меня. Остается только плакать. У меня тут одна маленькая радость – уроки скрипки с профессором Рейтцем. Но разве этого достаточно? Я так привыкла быть любимой, и вдруг здесь – ничего!
Веймар
8 октября 1920
Хоть бы кто-нибудь пришел и забрал мою тоску и запер ее в позолоченную клетку. Хоть бы кто-нибудь пришел и сделал меня счастливой своей любовью – такой счастливой, чтобы я забыла все слезы, пролитые из-за всех прежних любовей.
Веймар
10 октября 1920
Я так несчастна, потому что меня никто не любит. А я привыкла быть любимой.
Мисс Арнольди, директриса, хочет изменить меня по своим меркам, и Мутти, кажется, с этим согласна и этому рада. Поскольку все так трудятся, чтобы меня переделать, надеюсь, что-то из этого выйдет, и Мутти останется довольной.
Совсем немного времени понадобилось для того, чтобы учитель Лены по классу скрипки совершенно подпал под ее чары. Во время частных уроков желание прикоснуться к обворожительной ученице обуревало его настолько, что бедный профессор вынужден был держать руки в карманах сюртука.
В один из своих ежемесячных визитов Йозефина, почуяв что-то странное в поведении учителя музыки, предложила директрисе перевести ее дочь в класс другого профессора. Директриса обеспокоилась, но решила, что одного разговора с влюбленным профессором будет достаточно.
Веймар
21 октября 1920
Только что у меня был урок скрипки. Мне кажется, что профессор Рейтц несколько во мне разочарован. Во всех отношениях. Сначала, когда я играла знакомые вещи, он был очень доволен мною и писал об этом Мутти. Теперь, получая новый материал, я продвигаюсь не так быстро, как раньше. Мутти считает, что ему больше нечему меня учить и я должна перейти к профессору Флейшу. Она ничего в этом не смыслит. Если бы я была другая, если бы не искала так удовольствий или могла бы делать то, что хочу, может, когда-нибудь из меня что-нибудь и вышло бы. Но так, как сейчас, хотя и помногу практикуясь – притом что меня все время отвлекают обязанности по хозяйству и визиты, – ничего не получится. Может быть, кто-нибудь будет так добр, что женится на мне, – тогда я забыла бы о своей музыкальной карьере. Но годами практиковаться, только чтобы играть дома? Как найти силы следовать по такому пути?
Веймар
14 ноября 1920
Приезжала Мутти, и мисс Арнольди пожаловалась ей на мои грехи (флирт) во время концертов. Это неправда! Просто меня замечают везде, куда бы я ни пошла, – что я с этим могу поделать? Сейчас я играю сонаты Генделя. Со мной играет Рейтц. Если бы нашелся кто-то, кто полюбил бы меня, я была бы ему так благодарна! Я была бы так счастлива, если бы он говорил мне нежные, нежные слова. Мы вышли бы в осень, рука об руку, в золотое время года. Листья горели бы золотом, но сейчас они холодные и серые, и я гуляю совсем одна.
Жду не дождусь Рождества. Еще четыре недели. Будь я счастлива, они пролетели бы незаметно. Мне даже кайзером не хочется быть. Я бы хотела останавливать время по своему желанию – а этого не может и кайзер.
Непонятно почему Лена ни в кого не влюбилась во время рождественских каникул. По возвращении в Веймар на последний пансионский семестр ее поджидал влюбленный учитель.
Почему учителя музыки играют такую роль в романах? Одно только совместное исполнение прекрасных произведений не может привести к неизбежной сцене обольщения. Близость уважаемого мэтра, комната в частном доме, двери которой можно запереть, – все это тоже вносит свой вклад в ситуацию. Итак, настал миг, предназначенный судьбой, когда красивая девушка со скрипкой возложила свою девственность на алтарь Генделевой сонаты. И не из страха, что это откроется, Лена не занесла сие важное событие в свой дневник – а из-за разочарования!
«Он стонал, пыхтел и задыхался. Даже не снял брюки. А я просто лежала на кушетке, обитой красным плюшем; юбки задраны, и спине очень жестко. Все вместе очень-очень неудобно» – так она описала дочери свой первый сексуальный опыт лет сорок спустя. В довершение всего фрейлейн Дитрих не приняли в музыкальную академию.
Разочарованная Лена вернулась в Берлин, к скуке и безудержной послевоенной инфляции. Лизель, получив университетский диплом, переступила через классовые предрассудки и пошла работать. Ее весьма ощутимое учительское жалованье стало подарком судьбы. Вопреки воле матери, защищаясь примером Лизель, Лена решила поступить в Театральную академию Макса Рейнхардта. Она решила, что если не может стать знаменитой скрипачкой, то станет «театральной знаменитостью». Для конкурсного прослушивания она выбрала в высшей степени драматический отрывок из «Фауста» – молитву Гретхен Пресвятой Деве. После это стало одной из часто повторяемых и правдоподобных историй Марлен: у нее-де по завершении длинного монолога так распухли и покраснели колени, что она едва смогла с них подняться, и тут из тьмы зрительного зала Deutsches Theater раздался мужской голос. Сей бестелесный голос якобы сказал: «Фрейлейн Дитрих, поднимите юбку. Мы хотим взглянуть на ваши ноги», – от чего молоденькую трагическую актрису просто покоробило. Какая грубость, какой цинизм! Подразумевалось, само собой, что этот голос принадлежал маэстро. Но в действительности великий Рейнхардт никогда не посещал вступительные прослушивания. По легенде Марлен Дитрих – блестящая ученица знаменитого профессора, однако на самом деле она у него не училась. То, что ей удалось выступить во многих мелких ролях в рейнхардтовских театрах и постановках, особенно в Deutsches Theater, верно. Это дало ей желаемую причастность к имени маэстро, а мировой прессе – основания придать ей статус выпускницы академии Рейнхардта, а не какой-нибудь амбициозной выскочки, пробивающейся в актрисы.
В последующие годы герр доктор Рейнхардт не счел нужным расставить все по своим местам, поскольку довольно скоро его самозваная ученица стала более знаменитой, чем он или его берлинская школа. Благодаря его молчанию эта история влилась в легенду Марлен.
Она ударилась в работу: играла что угодно, не знала усталости, могла выйти служанкой в первом акте какой-нибудь пьесы, метнуться на противоположный конец города и выпорхнуть во втором акте другой пьесы в числе многочисленных «элегантных дам» на вечеринке с коктейлем. Детские занятия балетом и танцем в стиле Айседоры Дункан дали ей возможность присоединиться к кордебалету в третьем акте уличного ревю. Ее удивительная дисциплинированность, закрепленная воспитанием, помогла очень скоро преодолеть неопытность новичка. И вот уже очарованные театральные менеджеры пишут «Марлен Дитрих» во главе афиши.
В этот период развился и ее талант присваивать платья из костюмерных. Если Марлен Дитрих казалось, что она выглядит сногсшибательно в вечернем платье, выданном для крошечной роли приглашенной к обеду гостьи, то после окончания представления платье с гораздо большей вероятностью оказывалось в ее собственном платяном шкафу, чем возвращалось в театральную костюмерную. Этаким шалопайским воровством она намного опередила свое время. До голливудской клептомании, когда актеры стали на съемках присваивать себе все, что не прибито гвоздями, было еще немало лет. Марлен не гнушалась ничем. Коллекция перчаток для любой роли: для голодной нищенки, продающей спички на углу, у нее была отличная пара дырявых митенок; для проституток – пожалуйста, красные ажурные до локтя, с умеренными прорехами; белая лайковая пара – для великосветских дам; черная лайковая – для жен буржуа. Шарфы и боа любой текстуры, длины и оттенка. Дюжины сумочек – отличное подспорье для мгновенного распознавания статуса и характера их владелицы. А шляпки? Что уж тут говорить о шляпках!
Берлин
К 1922 году Марлен уже привычно колесила вдоль и поперек Берлина, по вызову появляясь абсолютно в любой роли. У нее была энергия, преданность делу, дисциплина и самый большой в городе арсенал костюмов. Проникновение изобретательного интенданта в юбке и с околдовывающим лицом в зарождающийся кинобизнес было только делом времени. Кинокомпании росли вокруг Берлина как грибы. Каждый брошенный сарай мог превратиться в «фабрику грез». В условиях, далеких от роскоши калифорнийского солнечного освещения, любое здание со стеклянной крышей сходило за сокровище. Такие компании, как UFA, строили огромные застекленные ангары, в изобилии пропускающие свет, столь необходимый для съемок. Поскольку звуковых ограничений не было, в одном ангаре запускали одновременно восемь постановок. Вот отсек, где комик, совершив замысловатое падение, роняет на пол огромную стопку тарелок. По соседству с ним женщина рвет на себе волосы – ее бросил любовник, а десяток ее чад орут в голос. За перегородкой струнный квартет вводит актеров в настроение, нужное для сцены лирической страсти. Рядом с влюбленными попугайчиками бушует снежная буря, воют продрогшие собаки, за углом ревет толпа, провожая на гильотину Марию-Антуанетту, а баварские пейзане пляшут вокруг майского дерева под аккомпанемент восьми аккордеонов, которых никто никогда не услышит. В этом прозрачном ледяном доме посреди немецкой зимы суетится сотня зябнущих, одержимых людей, творя из сумасшедшего бедлама магию, приобщиться к которой люди придут, чтобы на время забыть о своей реальной жизни, – по пять центов за место.
В первый раз, когда Лена пошла на «экстренное» распределение ролей, она надела пиратскую шляпу с торчащим кверху фазаньим пером, платье из панбархата, накинула на плечи длиннющую рыжую лису со всеми четырьмя лапами и вставила в глаз отцовский монокль. Она получила роль. Какой режиссер мог упустить такое! Потом они убрали шляпу и дохлое животное, но монокль оставили – в таком виде Марлен и запихнули на балкон для зрителей в сцене судебного заседания. На второй пробе она уже с некоторым презрением относилась к новой среде, считая ее вульгарной по сравнению с настоящим театром. Слово «театр» Марлен всегда произносила так, будто оно причастно воскресной пасхальной мессе, которую служит Папа Римский в соборе Святого Петра.
Прослышав, что для какого-то фильма ищут актрису на маленькую роль «подружки» героя, Марлен решила, что это должна быть дама полусвета, то есть не блистающая девственной чистотой, – и, украсив свое богатое тело умеренно откровенным платьем, надела к нему длинные ядовито-зеленые перчатки и в тон им туфли на каблуке. На случай, если «подружка» окажется не более чем «девицей с улицы», она прихватила поношенное боа из своей коллекции. В этом «подружкином» убранстве она стояла среди других претенденток на роль, ожидая, пока помощник режиссера остановит на ком-нибудь свой выбор.
Рудольф Зибер всегда утверждал, что именно кричащие зеленые перчатки первым делом бросились ему в глаза, обозначив девушку, которой суждено было стать его женой.
«Она была в этом маскараде такая нелепая! Как ребенок, который играет во взрослого! Меня разобрал смех. Но я, конечно, удержался. И дал ей работу. Даже напялив на себя все это барахло, она в точности подходила на роль Люси».
«Он взглянул на меня, и я не поверила своим глазам! Он был так хорош собой! Светлые волосы блестят, а одет, как английский лорд в загородном имении. Какой-то мелкий помреж – и в костюме из настоящего твида? Я сразу поняла, что люблю его! Я сыграла роль той девушки в шифоновом платье – она вовсе не была вульгарной. Яннингс тоже играл в фильме, но мы не встретились – моя роль была слишком мала».
Когда Руди сделал предложение Марлен, она согласилась без колебаний, совершенно уверенная, что наконец-то нашла того, о ком мечтала, того, с кем можно «рука об руку выйти под листопад, в разгар золотого времени года».
Мать Марлен была недовольна. Йозефина надеялась, что красавица дочь сделает по-настоящему хорошую партию, но стремительная послевоенная инфляция закрыла вопрос о приданом, и строгое соблюдение чистоты крови в аристократических союзах стало такой же частью прошлого, как сам кайзер. Замужество даже за католиком чешских и австрийских кровей было предпочтительнее, чем безалаберная жизнь среди «цыган». Йозефине все актеры представлялись ворами и бездельниками, играющими на тамбуринах. Если этот человек действительно любит Лену, пусть Бог даст ему силы обуздать ее бурную романтическую натуру. Йозефина решила помогать этому чужаку, избраннику дочери.
Лина хотела прибыть на венчание в великолепную мемориальную церковь кайзера Вильгельма в открытой коляске с упряжкой лошадей. Она представляла себе, как это будет романтично: ее фата развевается по ветру у всех на виду – пусть знают, что едет невеста! Йозефина сказала, что это будет слишком театрально, и наняла для новобрачных вместо коляски большой «паккард». На голову дочери поверх фаты она длинными шпильками приколола обруч, обвитый миртом. Поцеловала дитя, которое любила больше всего на свете, хотя никогда не показывала этого. Как прекрасна была ее дочь в модном подвенечном платье, открывающем лишь лодыжки в белых чулках! Луи понравилась бы эта картина. Дочь так похожа на него. На миг тоска и воспоминания овладели Йозефиной, но она снова замкнула холодом свое сердце и отправила дочь Луи в замужнюю жизнь.
В безопасной темноте автомобиля Лена сдернула с себя миртовый венок и оборвала все листочки, пока не остался голый обруч. Тогда она снова водрузила его на голову. Она не могла войти в церковь с нетронутым миртом; она утратила это право на плюшевой кушетке в Веймаре. Улыбаясь, Руди помог ей поправить фату. Вот что удавалось ему лучше всего на протяжении всей жизни: служить пылкому созданию, любовь к которому стала его трагедией. Лена получила статус фрау Рудольф Зибер 17 мая 1923 года. Ей был тогда двадцать один с половиной год. Ему – двадцать семь.
Берлин
2 июля 1923
Как же давно я сделала здесь последнюю запись? Что я могла написать о своем самом счастливом последнем годе в Веймаре? Я буду вечно благодарна той поре и тем, кто сделал ее такой чудесной для меня.
Я замужем. И мы даже не сфотографировались вместе! Но не важно, есть вещи, которые НИКОГДА не забываются. После Веймара время было довольно скучное. Я забросила скрипку и занялась другой профессией – год в Deutsches Theater и в других. А теперь – покой, насколько это возможно в любви.
Со дня свадьбы я жила только своим мужем, потому что фильмов не было, а в театрах сейчас не сезон. Я очень довольна, ведь я знаю, что он счастлив, и я хочу ребенка. Но пока мы снимаем меблированную квартиру и переехать вскорости в большую возможности нет, это откладывается. Одно я знаю наверняка: ничто не заменит мне ребенка. Хотя если бы у меня был ребенок, мне пришлось бы жить с Мутти.
В кипучие двадцатые годы Берлин бурлил. Конечно, в Чикаго были свои бары, нарушающие сухой закон, женщины легкого поведения, женщины-вамп и гангстерши, но Содомом и Гоморрой был Берлин. На каждом углу томились проститутки. Их щедро набеленные лица прекрасно сочетались с эротическим убранством. Перья, цепочки, бахрома и хлысты: пташки обетованного рая владели улицей. Марлен с друзьями любили, набившись в маленький «родстер» Руди, курсировать по городу в разные часы дня, наслаждаясь бесплатным шоу. Марлен лучше всех наловчилась распознавать на этом плац-параде трансвеститов. Она уверяла, что только они умеют стильно носить непременный пояс с подвязками. Ее фаворитом был блондин, чьими знаками отличия были белый атласный цилиндр и панталоны с оборками, которыми она особенно восхищалась.
«Сексуальную оторву может сыграть только голубой» – такова была одна из знаменитых ремарок Марлен. Она уже начинала славиться своим острым умом, чувственной раскованностью, бисексуальными наклонностями. И все это – без налета вульгарности. Высокая мерка в послевоенном Берлине, где было дозволено все. Чем более эротично, непристойно и аморально, тем лучше. У Руди был безупречный вкус. И поразительное чутье на то, что хорошо для профессионального имиджа жены. Он знал, что ей следует играть на грани вульгарности, не заражаясь ею. Возбуждать и интриговать публику – такую цель он видел для нее. И чтобы при этом не терялась отстраненность истинной аристократки. Не очень-то вникая во все эти тонкости, Марлен приняла его концепцию и делала то, что он велел. Вместе с Руди они посещали множество кабаре, где собирались и выступали трансвеститы. Те принимали Марлен как любящую сестру, часто обращаясь к ней за советом: