Первого ноября 1946 года Сапега рукоположил Войтылу в священники (первого среди участников «Живого розария»). День всех святых в 1946 году оказался совмещен с Днем памяти жертв войны: через Краков на Раковицкое кладбище в тихой торжественности везли останки заключенных Аушвица. Впереди двигалась рота почетного караула со знаменем, освященным краковским архиепископом, потом шли выжившие узники концлагеря, которые несли урны с пеплом сожженных, а вокруг двигались польские «комсомольцы» с факелами. С ратуши на площади Главного рынка звучал трагический хорал «С дымом пожарищ» – память об истреблении галицийских поляков украинскими крестьянами во время восстания 1846 года, закончившего недолгую историю Краковской республики145.
Этот день, как и последующие, когда Войтыла будет служить мессы в вавельской крипте святого Леонарда, в дембницком храме святого Станислава Костки и в вадовицком соборе, превратился для него в одну сплошную заупокойную службу по тем, кто не дожил до конца оккупации: по отцу, по однокурсникам, по салезианцам и по школьным товарищам. Он будто прощался с прошлым, перелистывая очередную страницу своей жизни. Из родных на его первую мессу пришла лишь крестная, Мария Вядровская, старшая сестра матери, а из «Живого розария» – Мечислав Малиньский, представлявший Яна Тырановского, который умирал от чахотки и гангрены в госпитале. Пришли актеры Театра рапсодов, но не было ни Кыдрыньского, ни Остервы (последний скончается в мае 1947 года от рака). Зато присутствовал верный ксендз Фиглевич, которому выпало счастье стать руководителем бывшего ученика на его первой литургии. В Вадовицах новоявленного священника приветствовал с амвона его гимназический законоучитель ксендз Захер. Одиннадцатого ноября, в День независимости, Войтыла провел первое крещение – омыл в купели дочку Галины Круликевич.
Католический священник в те времена – не то же самое, что сейчас. Еще не прошел Второй Ватиканский собор, и ксендзы пока не привлекали народ к служению, а стояли к ним спиной и произносили молитвы на непонятной никому латыни. Духовенство выглядело особой кастой, имеющей привилегию на общение с Богом. Актриса Данута Михаловская вспоминала, что в ее глазах «ксендз был человеком, слепленным из другой глины. Нас, девушек, мучил вопрос, носят ли священники под сутаной штаны. Ведь это был некто из параллельного мира!»146 Вероятно, потому взрывник Лабусь и советовал Вотыле принять посвящение: неприспособленному к жизни человеку оставался, по его мнению, только один путь – в ксендзы.
Войтылу рукоположили в срочном порядке, куда раньше, чем его однокурсников по семинарии. За месяц он прошел «стаж» субдьякона и дьякона. Расчет был на скорейшую отправку его в Рим, чтобы успеть к началу осеннего семестра147. Марек Лясота, автор книги о слежке «чекистов» за Войтылой, предположил, что таким образом архиепископ выводил нескольких своих клириков из поля зрения спецслужб148. Возможно, так и было, но это не объясняет, почему для отправки в Рим архиепископ выбрал именно Войтылу и его сокурсника Станислава Старовейского (которого, между прочим, рукоположили уже после возвращения из Италии).
Войтыла был не лучшим учеником в своем потоке и вообще выражал желание уйти в кармелитский монастырь. Вдобавок во время торжественной встречи вернувшегося из Рима митрополита Войтыла опростоволосился, когда декламировал одну из проповедей ксендза-писателя Иеронима Кайсевича (1812–1873) о любви к родине и сбился, точно ребенок, забывший стихотворение149.
И все же архиепископ выбрал именно его. Откуда такая благожелательность? Чутье? Или Сапега запомнил этого парня еще по его приветственной речи в Вадовицах? Точных причин мы не знаем.
Война нанесла польскому костелу страшные раны. Из 10 500 священников погибло более 2000, в их числе пять епископов150. Коммунистическая власть тоже, мягко выражаясь, не питала симпатий к церкви: уже в сентябре 1945 года она разорвала конкордат с Ватиканом. Клир пока не трогали, но печальная участь католического духовенства на кресах показывала, что церемониться с ним марксисты не будут. Надо было срочно восполнить убыль в ксендзах, а восполнять было некем. Выпуск Войтылы насчитывал всего десять человек151. Будущее рисовалось в мрачных тонах. Митрополит, видимо, спешил отправить на учебу в Рим хотя бы двух самых старших семинаристов, пока Польша совсем не закрыла границы.
«Время убегает, вечность ожидает», – эту надпись на стене вадовицкого собора маленький Кароль видел всякий раз, выглядывая в окно квартиры152. Время пришло – и он узрел Вечный город, чтобы начать свой поход в вечность.
Европа
Любой испытывает волнение, первый раз выезжая за границу. Что уж говорить о 26-летнем Войтыле, который до того вообще не бывал дальше Кракова и Бескидских гор! Со своим товарищем, 24-летним Станиславом Старовейским, он сначала добрался до Катовиц, а оттуда крюком через Париж выехал на поезде в Рим.
Итальянская столица в то время являлась средоточием польских военных, еще недавно сражавшихся под командой Владислава Андерса в составе войск союзников. Это были люди, имевшие за плечами печальный опыт советского плена и ссылки, а потому не питавшие любви к коммунистам. Одним из этих военных был Ежи Клюгер, с которым Войтыла разминулся самую малость – школьный товарищ как раз выехал в Турин, чтобы поступить в политехнический институт. Здесь же, в Риме, с официальным визитом к понтифику находился в тот момент и примас Хлёнд. Пока он вел переговоры с ярым ненавистником коммунизма Пием XII, верный последователь Сталина Болеслав Берут, возглавлявший временный парламент Польши, дал интервью, где обвинил Ватикан в симпатиях к немцам, а церковь – во вмешательстве в дела государства. Приближались выборы в Сейм, которые должны были определить, кому править страной – коммунистам или их противникам, сплотившимся вокруг Польской крестьянской партии Миколайчика. Симпатии епископата к Миколайчику ни для кого не были секретом.
Хлёнд, возможно, не являл собой образец храбрости, но в личном общении оказался человеком доступным и простым. Войтылу он совершенно очаровал своей доброжелательностью и отсутствием всякой надменности153. Среди тяжких забот примас нашел возможность устроить обоих клириков на жительство в Бельгийскую папскую коллегию, недалеко от старого дворца римских первосвященников и королей, а главное – рядом с церковью святого Андрея, где покоятся мощи Станислава Костки, небесного покровителя министрантов. Когда-то в другом костеле Станислава Костки, на Дембниках, Войтыла познакомился с Тырановским и примкнул к «Живому розарию». Теперь же он мог прикоснуться к останкам этого удивительного юноши, который прожил всего восемнадцать лет, но успел совершить духовный подвиг.
Выбор примаса пал на это место, конечно, не случайно: рядом находился теологический факультет атенеума154 святого Фомы Аквинского, в просторечии – Ангеликума, где предстояло учиться обоим гостям. Вообще-то обычно поляков направляли в Григорианум, к иезуитам, но Сапега предпочел Атенеум, возможно чтобы укрыть своих семинаристов от доносчиков – таковых наверняка было немало среди учащихся из стран советского блока. Поселили обоих клириков тоже не там, где обычно жили приезжие с берегов Вислы: вместо Польской коллегии или Польского церковного папского института их разместили поближе к Атенеуму, у бельгийцев.
На юго-запад от Ангеликума, если пройти между форумом Траяна и Пантеоном, возвышается польский костел святого Станислава Щепановского – там служил тогда главный капеллан вооруженных сил Польши за границей Юзеф Гавлина. Его юрисдикции подлежали все прибывающие из Польши духовные особы. Костел святого Станислава являлся осью, вокруг которой вращалась жизнь польских солдат в Риме155. Но Войтыла и его товарищ заходили туда нечасто, поглощенные иными заботами156. Может, и к лучшему: как раз в это время польские власти лишили гражданства семьдесят пять офицеров зарубежной армии, в том числе покорителя Монте-Кассино Владислава Андерса, руководителя варшавского восстания Тадеуша Бура-Коморовского, героя боев в Арденнах Станислава Мачека и одного из командиров североафриканской кампании Станислава Копаньского. Иметь дело с неприкасаемыми было чревато. Осторожность, правда, не помогла: в 1952 году Старовейскому, вновь выехавшему за рубеж, все же запретили возвращаться в Польшу – быть может, в наказание его тетке, известной католической активистке. Оставшуюся часть жизни он провел в Бразилии.
Из более чем двадцати человек, проживавших в Бельгийской коллегии, больше всего было, естественно, бельгийцев, на втором месте шли американцы157. Английским на тот момент Войтыла не владел, потому вряд ли мог вести оживленные дискуссии с приезжими из Нового Света. Зато французский его был на высоте, и он наверняка услыхал немало интересного о том, что будоражило умы католиков Западной Европы: о «новой теологии», о движении священников-рабочих, о секуляризации и т. д. Французский, несомненно, понадобился ему и для общения с научным руководителем, выдающимся доминиканским богословом Режиналем Гарригу-Лагранжем. А диссертацию, которую он должен был защитить в конце обучения (все о том же Хуане де ла Крусе), польский гость писал по-латыни.
Поразительно! Человек без высшего образования, последние годы трудившийся в каменоломне, объяснялся с иностранцами на их языках и читал в оригинале труды испанских мистиков. Кто мог предвидеть такое еще семь лет назад, когда студент-первокурсник брал уроки у Ядвиги Левай? Знаки, знаки! У Господа ничего не бывает случайно.
Между тем задача перед ним стояла невероятно сложная. До сих пор его единственным достижением в богословии было эссе на тему взглядов Иоанна Креста, о котором семинарский рецензент отозвался неблагосклонно: «Анализ текстов недостаточен. Кроме того, некоторые из них совершенно не подходят для доказательства поставленного тезиса»158. И это в Кракове! Чего же ожидать от такой глыбы, как Гарригу-Лагранж?
Ангеликум пестовал в своих стенах защитников схоластики от нападок прогрессистов. «Новая теология», которая спустя пятнадцать лет превратится в магистральное направление католической мысли, тогда лишь торила себе путь, выдерживая натиск последователей неотомизма во главе с римским папой. Суть «новой теологии» сводилась к поиску согласия между богословием и достижениями науки, а также к открытости церковной доктрины современным философским течениям. Учитывать индивидуальный опыт веры, а не только сверять каждый свой шаг со Священным преданием, говорить на понятном всем языке – вот к чему призывали апологеты новой теологии (имелся в виду отказ от сложных схоластических формул, а не от латыни). По убеждению ортодоксов подобные взгляды разрушали веру в абсолютную и непреходящую значимость слова Божьего, а также расшатывали авторитет отцов церкви. Труды прогрессистов (Мари-Доминика Шеню, Амбруаза Гордея, Анри де Любака и других) периодически оказывались в списке запрещенных Ватиканом книг, а в 1950 году Пий XII особой энцикликой осудил вообще все «новые тенденции» в богословии.
Научный руководитель Войтылы Гарригу-Лагранж принадлежал к когорте наиболее преданных бойцов понтифика. Твердо убежденный в окончательности и незыблемости построений Фомы Аквинского, он в своих атаках на прогрессистов зашел так далеко, что, по словам одного из единомышленников, готов был «обвинить и святого Фому»159. Однако это был человек энциклопедических знаний и отнюдь не сухарь: его семинары пользовались популярностью, а сам он подкупал доброжелательностью – многие студенты именно ему исповедовались в грехах160. «Молодые профессора рассказывают больше, чем знают, – говорил он о своей методе, – то есть разглагольствуют о многих вещах, в которых не разбираются. Профессора среднего возраста рассказывают лишь то, что знают. А пожилые – только то, что полезно слушателям»161.
Войтыла в скором будущем сам окажется в стане прогрессистов, но покамест он не сошелся с Гарригу-Лагранжем лишь во взглядах на мистику Иоанна Креста. Поляк воспринимал ее как необычайный личный опыт и путь к единению с Богом, а французский доминиканец – всего лишь как частный случай теологии, который надо объяснить с помощью понятийного аппарата Фомы Аквинского. Иначе говоря, для Гарригу-Лагранжа мистика сама по себе не имела смысла, пока не препарировалась скальпелем неотомистской теологии. Сначала – теория, потом – практика. Для Войтылы все было наоборот: главное – душевный восторг от единения с Господом, а в какие схоластические одежды это облечь – дело десятое162.
Следуя за Хуаном де ла Крусом, Войтыла воспринимал Бога как личность, с которой можно общаться, в то время как схоласты видели Его скорее объектом размышлений. Единение с Богом, писал Войтыла, – это нечто вроде единения душ влюбленных, при котором каждый остается собой, но принимает в себя частичку другого. Чтобы достичь этого, следует отречься от желаний земного мира, очистить разум и целиком отдаться тому потустороннему, что есть в каждом из нас, – перейти в состояние, которое Хуан де ла Крус называл «темной ночью души»: состояние чистой воли, устремленной к Богу. Глубокая вера, твердая надежда и искренняя любовь преображают душу, делая из нее подобие Божие в том смысле, что личность человека приходит в полное соответствие с Господней волей, становится ее выразителем. В этом состоянии человек ощущает прикосновения Божьи, которые просветляют душу и разжигают в ней пламя163.
Гарригу-Лагранж и сам в то время был увлечен воззрениями Хуана де ла Круса (еще одно совпадение!) и в принципе не отделял их от томизма. У него была одна претензия: Войтыла не использовал понятие «Божественный объект», когда речь шла о личных переживаниях мистика. Очевидно, Войтыла сделал это намеренно, чтобы не смешивать метафизическую и персоналистскую терминологии. В первом случае речь шла об описании Божественной сути, которое было возможно лишь через отрицание тех или иных качеств Создателя (в этом Хуан де ла Крус повторял Фому Аквинского), во втором – об общении с Богом как с личностью, имеющей безобъектный характер164 (то есть личность есть, а ее носителя – нет. Непостижимо? Но это – Бог!). Эти разногласия не помешали Войтыле защититься, однако степени в Риме он так и не получил: для этого диссертацию следовало издать, а у Кароля не было денег165.
В мае 1947 года в Рим нагрянул Сапега, который не преминул встретиться с обоими клириками и даже профинансировал их путешествие по Франции и Бельгии, чтобы они посмотрели на тамошний католицизм.
С католицизмом там было скверно. Франция, одна из старейших католических стран, переживала эпоху безверия. Рабочие покидали церковь, уходя в марксизм. Тревожным набатом прозвучала изданная в 1943 году книга священников Анри Годэна и Ивана Даниэля «Франция – страна новой евангелизации?», в которой был представлен удручающий для католиков образ государства, чьи дети иногда не знают, что означает крест, а взрослые исповедуют скорее язычество, чем христианство. Победа над Третьим рейхом лишь усилила это движение: все видели, что не Бог спас от нацизма, а богоборцы-коммунисты. Положение усугублялось послевоенной реконструкцией, из‐за которой крестьяне массово переселялись в города и резко меняли ценностные ориентиры.