Тысяча восемьсот пятьдесят девятого года Июля первого родился, а тридцать первого Августа крещён Владимир. Родители: проживающий в д. Стариках Надворный Советник Прохор Герасимов Амалицкий и законная жена его Елисавета Васильева, оба Православного исповедания; восприемники: Подполковник Армии Василий Христианович Реймерс и Надворного Советника Прахова жена Евдокия Васильева. Таинство крещения совершал Священник Фаддей Думицкий с Дьячком Николаем Тобравницким[22].
Спустя годы Владимир Амалицкий исправит дату своего рождения и вместо 1859 года станет указывать 1860 год. Что стало причиной – неясно, но неверная дата войдёт почти во все его биографии.
Первые годы жизни мальчик провёл в Стариках. Семья Амалицких была состоятельной, нужды не знала.
Старшего сына отец отправил учиться в Петербург. Сохранилось его письмо директору Третьей Санкт-Петербургской гимназии. Амалицкий писал о желании отдать Антона в пансионеры, чтобы тот постоянно жил при гимназии. За полгода «содержания» он заплатил гимназии 58 рублей 34 копейки и ещё 30 рублей выслал «на обзаведение»[23]: солидные по тем временам деньги.
Всё изменилось в декабре 1862 года. Прохор Амалицкий отправился из Стариков в соседнюю деревню Комаровка и в возрасте 55 лет неожиданно скончался от «водяной болезни». Его похоронили накануне Рождества на приходском кладбище[24].
Вдова, которой только что исполнилось 35 лет, осталась с четырьмя детьми на руках. Младшему, Владимиру, было три года, старшему, Антону, – тринадцать. Ей назначили годовую пенсию 90 рублей серебром. Прожить на эти деньги большому семейству было трудно. Амалицкая продала имение и вернулась в Мстиславль к родителям.
Город всё больше погружался в грязь и нищету, особенно после того, как закрылась большая ярмарка неподалёку. В 1858 году, незадолго до приезда Амалицкой, в городе вспыхнул сильный пожар, сгорело пятьсот домов. Во всём Мстиславле осталась только сотня целых зданий. Как лаконично заметил путешественник С. В. Максимов, город погорел до тла[25].
В год переезда Амалицкой, в 1863-м, город вспыхнул опять. Огонь занялся в центре Мстиславля и за ночь уничтожил все торговые ряды. Не осталось ни одной целой лавки, а многие дома почернели от копоти и жара.
Амалицкая не стала останавливаться в Мстиславле и купила домик в пригороде. Впоследствии Владимир Амалицкий расскажет супруге, что домик был небольшой, с фруктовым садом и полем[26]. В этих сонных местах он провёл всё детство. Мать учила его писать и читать. «Воспитывался всецело под влиянием матери», – напишет он в автобиографии[27].
Вскоре полное пособие по утрате мужа урезали наполовину[28]. Семья из нуждающейся стала бедной, и Амалицкая отправила детей в Петербург, где жили её братья Полубинские. Вслед за Антоном отправился Илларион и дочь Ксения.
Владимир Амалицкий уехал последним, в возрасте десяти лет.
Из маленького домика матери он попал в огромный доходный дом архитектора Китнера в самом центре Петербурга, недалеко от Невского проспекта[29], на набережной Екатерининского канала. Канал представлял собой настоящую сточную канаву, куда лоханками и вёдрами сливали нечистоты. Тёплыми летними вечерами над маслянистой жижей кружили тучи мошки и комаров; они падали, тонули и покрывали воду плёнкой. Днём мошкара садилась на дома, и жёлтые стены казались чёрными[30].
Устройством судьбы Амалицкого занялись двое его дядек – пожилой Иосиф и молодой Порфирий.
Порфирий Васильевич работал лекарем при Военном министерстве, и позже он поможет Амалицкому устроиться на первую работу.
Иосиф Васильевич числился в отставке. Почти всю жизнь он прослужил ревизором, своей семьёй не обзавёлся и посвятил себя воспитанию целой оравы племянников и племянниц.
На его попечении находилось десять чужих детей. Кроме Амалицкой рано овдовела её сестра, в замужестве Прахова: с четырьмя сыновьями и двумя дочерьми она переехала в Петербург к брату. Теперь к ним добавились три брата и сестра Амалицкие.
Многолюдная квартира Иосифа Полубинского была довольно оригинальной. Здесь старались поддерживать дух малой родины, соблюдали старинные обычаи, вечерами пели белорусские и украинские песни. Сюда часто заглядывала малорусская молодёжь, в том числе художник Илья Репин. В воспоминаниях он напишет, что вечерами здесь было очень весело и все «хохотали бесконечно», особенно Иосиф Васильевич Полубинский и сестра его Прахова – «необыкновенно почтенная матрона»[31].
Молодёжь устраивала шарады, ставила спектакли (их называли «живыми картинками»). Целыми вечерами шли разговоры про искусство, политику и овсяный суп, в целебную силу которого безоговорочно верил Репин.
Сохранилось несколько репинских работ, посвящённых дому Полубинского, в том числе написанные маслом портреты двух братьев Праховых. Была акварель «Вечер в доме Праховых и Полубинских», которая хранилась у Владимира Амалицкого, но куда-то пропала.
Был и любопытный портрет, он хранится в фондах Третьяковской галереи. На нём нет подписи. Биограф Репина И. Э. Грабарь опубликовал его под названием «Юноша в женском украинском костюме», а сын Прахова рассказал историю создания картины.
По словам Прахова, на портрете изображён Владимир Амалицкий. На каком-то карнавале высокий чин якобы принял его за девицу, стал настойчиво ухаживать, целовал ручки и звал отужинать в ресторане. «Вероятно, такой забавный случай дал мысль Илье Ефимовичу написать эту акварель», – писал Прахов[32].
Увы, он ошибся. На картине стоит дата – 1867 год. В ту пору Владимир Амалицкий жил с матерью в Мстиславле, ему было восемь лет.
Однако вряд ли Прахов перепутал фамилию. Возможно, Репин нарисовал Антона Амалицкого.
В любом случае потрет юноши с серьгами в ушах и с бусами на шее вполне передаёт царившую у Полубинских атмосферу.
Наверняка это было добродушное семейство, где любили и умели веселиться. Но Владимир Амалицкий попадал сюда лишь по праздникам и в выходные. Будни он проводил в угрюмом здании Третьей Санкт-Петербургской гимназии, где и учился и жил.
Ученик Апельсиниуса
В Третью гимназию Амалицкий попал не сразу. Вначале он ходил во Вторую классическую гимназию, куда поступил в первый класс в 1871 году «приходящим учеником», то есть после уроков возвращался домой. Идти было недалеко, десять минут по Казанской улице напрямик, срезая изгибы канала.
Учился он хорошо, лучше всего ему давались математика с географией, и за поведение он неизменно получал пятёрки. По окончании первого класса Амалицкого наградили похвальным листом и книгой[33].
Однако продолжать обучение во Второй гимназии Амалицкий не мог. Лишних денег, чтобы кормить очередного племянника, у Полубинских не имелось.
В 1872 году Амалицкого решили перевести на казённый пансион в Третью гимназию, чтобы он жил там на полном бесплатном обеспечении.
Замысел поначалу не возымел успеха. В Третьей гимназии на прошение Полубинских ответили, что свободных мест нет и пока не предвидится. Полубинские не сдались и продолжили писать ходатайства, используя все связи.
Наконец директор Третьей гимназии получил из канцелярии попечителя учебного округа предписание в достаточно строгой форме. В нём говорилось, что ещё год назад действительный статский советник Яновский просил взять в число казённых воспитанников Владимира Амалицкого, однако «помянутый малолетний» до сих пор числится во Второй гимназии.
Попечитель округа писал, что следует как можно скорее поместить Амалицкого в пансион «на первую могущую открыться вакансию» и «об исполнении сего уведомить»[34].
С предписанием «Его Светлости Господина Попечителя» шутить не стали. Третья гимназия нашла свободное место, и в августе 1873 года Владимир Амалицкий выбыл из числа учеников Второй гимназии, чтобы продолжить обучение в гимназии Третьей.
Она считалась чуть хуже и была известна как заведение для «детей недостаточных родителей», то есть мальчиков из небогатых, но приличных семей.
Третья гимназия стояла чуть дальше от дома Полубинских, её окна выходили на рынок с замечательным названием Пустой. Весной окна гимназии распахивали настежь, и неграмотные торговцы целыми днями слушали, как детские голоса декламируют речи латинских юристов и стихи греческих поэтов.
Директором гимназии был колоритный немец, член учёного комитета Министерства народного просвещения, действительный статский советник, обладатель множества орденов и правительственных наград Вильгельм Христианович Лемониус. Он жил в квартире при гимназии с супругой, тремя сыновьями и четырьмя дочерьми. Ученики за глаза называли его Апельсиниусом. В педагогических кругах он славился неприязнью к «так называемой гуманности». В своё время он горячо выступал против отмены розг, считая это антипедагогической мерой, и говорил, что доверительные и воспитательные беседы с детьми бесплодны, как «толчение вод». Он писал:
Где любви нет доступа, там страх должен действовать. Такова есть Божия педагогика… Нельзя требовать, чтобы в воспитательном заведении не было страха… В том-то состоит вся задача педагогики, внушить воспитаннику сознание о том, что он, находясь в нравственной сфере, не смеет нарушить ни одного из существующих законов, и что он, провинившись, навлечёт на себя неизбежное наказание, которое одно только в состоянии восстановить нарушенное равновесие нравственного мира[35].
Мнение Лемониуса не перевесило остальных – розги отменили. Впрочем, в Третьей гимназии оставался целый арсенал других наказаний. Учеников били линейками по голове и пальцам, таскали за волосы и за уши, щипали за шею, оставляли без еды на целый день, что для пансионеров оборачивалось настоящей катастрофой.
Издевательства были в порядке вещей. Как-то раз гимназист показал на уроке язык. Учитель это заметил и заставил ребёнка до конца занятия стоять в углу с высунутым языком. Когда мальчик закрывал рот, его заставляли высовывать язык обратно[36].
Карцеров было сразу восемь: четыре на верхнем этаже, четыре на нижнем. Верхние были маленькими, тёмными, в проходной у туалета, здесь было холодно и сыро, а из темноты доносился крысиный писк. Нижние находились в светлой комнате, в них разрешалось читать.
Эпитеты «негодяй» и «мерзавец» в устах учителей были в порядке вещей. Амалицкий наверняка выслушал немало ругани в свой адрес, поскольку не отличался хорошими оценками: в Третьей гимназии он немедленно скатился на тройки.
Впрочем, большинство гимназистов училось не лучше.
Самым ненавистным предметом у младших классов Третьей гимназии была латынь, которую преподавал немец Кеммерлинг, по прозвищу Кикимора[37]. Он внушал страх уже одним своим видом. Он был кривой, с красным пятнистым лицом, про него ходил такой стишок:
Кеммерлинг имел обыкновение в начале урока раскрывать журнал и напоминать правила: «Кто, по произнесении мною русского текста, будучи вызван, будет медлить более одной минуты, получит единицу, кто сделает ошибку против синтаксиса, получит единицу, кто сделает ошибку против грамматики, получит нуль».
Для перевода предлагались такие фразы: «Ведь известно, что в древнем Вавилоне сложенные из кирпича стены были столь широки, что две расскакавшиеся квадриги навстречу друг другу могли проехать, не задев одна другую концом оси».
Затем Кеммерлинг вёл пером по списку учеников. Наступала тишина, слышался стук металлических петель парты: это дрожали гимназисты. Вызывался один, другой, третий, и все терпели фиаско, получая низшие оценки[39].
Спустя десятилетия дети отомстили в мемуарах. Они вспоминали, что Кеммерлинг считал себя красноречивым оратором, хотя говорил с ужасным акцентом и слово «римляне» произносил с ударением на второй слог. Писали, что он вставлял в свою речь множество придаточных предложений, запутывался, не мог кончить фразы и одно предложение растягивал на полчаса.
Таким же дурным оратором считался директор Лемониус, преподававший древнегреческий язык. По-русски он страшно коверкал фразы и выдавал такие пассажи: «Однажды на берегу пасалось большое стадо кобылей» или «В колесницу была впряжена пара голубев». Как говорили в те времена, он чувствовал себя вполне свободным от пут грамматики.
Лемониус требовал от учеников буквальных переводов с древнегреческого. Одноклассник Амалицкого Мережковский вызвал восторг директора, когда перевёл строку Гомера так: «Олень был ранен стрелой относительно затылка, который находился у него посредине спины»[40].
Классные комнаты в гимназии были огромные, светлые и совершенно пустые: ни картин, ни карт, ни портретов, только голые стены. Наверху светили керосиновые лампы, едва разгонявшие сумрак.
Гимназисты-пансионеры отсиживали пять часов на занятиях, вечерами готовили уроки на следующий день, ложились спать, просыпались, и всё начиналось заново.
Главным методом обучения была зубрёжка. Ученики зубрили грамматику латинскую, греческую и немецкую, названия рек и уездов, даты сражений, имена удельных князей и императорских тёток, страницы старинной литературы. Вечерами в тусклом свете перед их глазами плясала бессмысленная вязь древнерусских поучений: «Той же нощи и владыце явистася страшна святая апостола и реста ему». Уроки были бессмысленные, знаний не приносили, понимания не требовали, а всё зазубренное скоро выветривалось из головы.
Почти все учились плохо. Двойки с минусами, двумя минусами, единицы и нули щедрым дождём проливались в журналы. Многие ученики не успевали за программой и оставались на второй год по два-три раза. В Третьей гимназии был гимназист, просидевший в одном классе семь лет[41]. Другой пробыл в первом классе шесть лет и, когда наконец сдал экзамен на удовлетворительно, вместо второго класса ушёл в юнкера[42].
Иногда из всего класса в следующий переходила пара воспитанников, остальные заново слушали уже пройденный курс.
Амалицкий ни разу не остался на второй год, хотя его успеваемость катастрофически упала. За третий класс его общий результат составил «3,3/9» – как у половины одноклассников. Впрочем, лучшими оценками мало кто мог похвастаться. Скорее наоборот: восемнадцать гимназистов из сорока остались на второй год[43].
В четвёртом классе Амалицкий немного улучшил свои результаты, зато в пятом окончательно сполз на тройки и вдобавок получил «неуд» за годовой экзамен по греческому. Только его поведение всегда оставалось отличным, в шалостях одноклассников он явно не принимал участия.
Младший курс обучения включал в себя четыре класса. С пятого менялись учителя, и в целом отношение к гимназистам становилось добрее. Им к тому времени было по 17–18 лет.