Соленая тропа - Винн Рэйнор 2 стр.


– Да! Вы совершаете ошибку, где же справедливость? И нет, я не хочу говорить об издержках, у нас все равно нет денег, вы же забираете наш дом, наш бизнес, наш доход, чего вы еще хотите? – Пол покачнулся у меня под ногами, и я схватилась за стол. Только не плакать, только не плакать, только не плакать.

– Я учту это и отклоню иск о взыскании издержек.

Мои мысли куда-то поплыли, пытаясь уцепиться за какую-нибудь соломинку. Мот шевельнулся на стуле, и мне показалось, что от его куртки пахнуло нагретым на солнце гравием и свежестриженными кустами самшита. Об этот гравий дети царапали коленки, когда учились кататься на велосипедах, на нем они буксовали, выезжая со двора в университет на машинах. Розовые кусты были усыпаны цветами, нависавшими над живой изгородью из самшита, как снежки; скоро пора обрезать увядшие соцветия.

– Я прошу права на апелляцию.

– Отказано. Это дело и так слишком затянулось. У вас было много возможностей представить все улики.

Комната как будто уменьшалась в размерах, стены неумолимо надвигались на нас. Никому не было дела, что мы только что нашли этот документ, что в нем содержалась истина; важно было только то, что я нарушила процедуру подачи. Что я буду делать, что мы будем делать, куда я дену кур, кто по утрам будет угощать старых овец хлебом, как мы соберемся всего за неделю, чем мы будем платить за аренду грузовика для переезда, а как насчет семей, забронировавших гостевой домик на праздники, кошек, детей? Как я скажу детям, что мы потеряли их дом? Наш дом? Потеряли, потому что я неправильно поняла процедуру подачи документов. Я сделала простейшую ошибку: не запросила разрешения на представление новой улики. Я не знала, что так было нужно. Я была так счастлива, так уверена в себе, что просто послала документ по почте. Свой идеальный листок бумаги, на котором черным по белому была написана правда. И вот мы всё потеряли. Всё до последнего пенса, и к тому же остались без крыши над головой.

Мы закрыли за собой дверь и пошли по коридору, молча, словно окаменевшие. Краем глаза я увидела в одной из комнат юриста Купера и не остановилась, но Мот зашел туда. Нет, Мот, не надо, не бей его. Я ощутила весь гнев, весь стресс, накопившийся в нас за последние три года. Но Мот лишь протянул юристу руку.

– Все нормально, я знаю, что вы просто выполняли свою работу, но вы-то знаете, что это было несправедливое решение?

Он пожал Моту руку:

– Это решение судьи, не мое.

Я все еще не плакала, но у меня внутри что-то беззвучно взвыло, мешая дышать.

* * *

Я стояла в поле за домом, под кривым ясенем, где зимой 1996 года, когда выпало много снега, дети построили иглу[4]. Я разломила ломоть белого хлеба на шесть кусков – в последние девятнадцать лет так начинался каждый мой день. Старая овца понюхала мою ладонь, а затем мягкими губами взяла с нее хлеб: к девятнадцати годам зубов у нее не осталось, но аппетит все еще был отменным. Ее звали Смотин, что по-валлийски означает «пеструха» – это имя придумали ей дети. Старая Смотин была норовистой овцой с неряшливой шерстью и шаткими рогами, точнее с одним рогом, потому что второй она сшибла несколько лет назад, спеша скорей добраться до кормушки. Том подобрал этот рог и положил в свою шкатулку с сокровищами вместе с окаменелостями и картами покемонов. Уезжая в университет, он увез эту коробку с собой. Когда Роуан было три года, мы с ней поехали на соседнюю ферму, стоявшую на холме с видом на море, и купили трех слабеньких пятнистых ягнят на ферме. Роуан так рыдала, когда я не разрешила ей ехать обратно вместе с ягнятами, что я сдалась и загрузила всех четверых в кузов нашего маленького грузовичка, прямо на солому. С тех пор эти овечки стали частью нашей жизни и семьи. Они принесли множество ягнят, но теперь у нас осталась только Смотин – ее сестры умерли, а всех остальных овец я продала другому заводчику год назад, когда думала, что судебное разбирательство дошло до точки и мы вот-вот проиграем. От Смотин избавиться я не смогла. В ее возрасте она была никому не нужна: в среднем овцы живут шесть-семь лет, а потом отправляются на фрикадельки или собачий корм. На следующий день после того, как судья вынес решение по нашему делу, я собрала кур и отвезла на ферму к друзьям, но места для Смотин там не нашлось. Доев хлеб, она медленно побрела по полю среди пушистых головок одуванчиков – она шла под буковые деревья, туда, где всегда пересыхала трава. Мы обе знали это поле так хорошо, как будто оно было продолжением нас самих. Как мы будем жить без него?

Через пять дней мы обе станем бездомными – вот тогда и выясним.

* * *

В тот момент я еще не знала – не могла знать, – что не пройдет и пяти дней, прежде чем моя жизнь бесповоротно изменится, и всё, на что я привыкла полагаться, превратится в зыбучий песок прямо под моими ногами. Это случилось на следующий день.

Мы были в Ливерпуле, в местной больнице, в кабинете у врача. Годами мы откладывали этот визит, и вот нам предстояло получить результаты анализов и наконец узнать, почему у Мота постоянно болит плечо. Он всю жизнь занимался физическим трудом, и один врач как-то сказал ему: «Боль – это нормально, не волнуйтесь, если вам будет больно поднимать руки или если при ходьбе начнете немного спотыкаться». Других беспокоило то, что у него дрожит рука и немеет лицо. Но сегодняшний врач был лучшим в своей области, профи, главным авторитетом. Он скажет нам, что это поврежденные связки или что-то вроде того, и даст план лечения. Возможно, во всем виновато падение с крыши сарая много лет назад – не исключено, что Мот заработал тогда трещину. В любом случае доктор наверняка объяснит нам, как все исправить. Он сядет за свой стол и авторитетно все расскажет. В этом нет никаких сомнений.

За долгую поездку в Ливерпуль мы не проронили ни слова, каждый погрузился в собственную трясину шока и усталости. Дни, прошедшие с вынесения судебного решения, слились воедино: бесконечные коробки и костры, лихорадочные звонки и отчаяние. До нас дошло, что ехать нам некуда. Случилось худшее, что могло случиться. Эта семичасовая поездка в город и обратно нам сейчас была ни к чему: каждый час был на счету, каждый час, чтобы закончить сборы, каждый час, который еще можно провести в безопасности нашего дома.

Бесконечные поездки к врачам начались шесть лет назад. У Мота появились изнуряющие боли в плече и руке, а затем дрожь в пальцах; врачи тогда подозревали болезнь Паркинсона. Когда эта версия была опровергнута, они предположили, что дело в повреждении нервов. Кабинет сегодняшнего врача ничем не отличался от остальных: квадратная белая коробка с окнами на парковку, лишенная всяких эмоций. Но этот врач не сидел за столом. Он встал, вышел из-за стола, положил руку Моту на плечо и спросил, как он себя чувствует. Что-то было не так. Врачи так себя не ведут. Ни один врач из тех, что мы видели – а видели мы их немало, – так себя не вел.

– Лучшее, что я могу для вас сделать, Мот, это быть с вами честным.

Нет, нет, нет, нет, нет. Молчите, доктор, ничего не говорите, сейчас вы откроете свой самодовольный рот и из него вырвется что-то ужасное; не открывайте его, не надо.

– Я думаю, что у вас кортикобазальная дегенерация. До конца быть уверенными в этом диагнозе мы не можем. Анализов на него не существует, так что точно мы узнаем только после вскрытия.

– После вскрытия? И когда же это случится, по вашему мнению? – Мот положил руки на колени, вцепившись в них своими крупными пальцами.

– Ну, обычно я сказал бы через шесть-восемь лет с начала болезни. Но в вашем случае болезнь, похоже, развивается очень медленно, поскольку с момента появления первых симптомов уже прошло шесть лет.

– Так, может, вы ошиблись, может, это что-то другое? – Я чувствовала, как желудок подступает мне прямо к горлу, а в глазах всё плывет.

Врач посмотрел на меня как на ребенка, а затем стал рассказывать нам про КБД: редкое заболевание, связанное с дегенеративными процессами в мозге. Это заболевание, объяснил он, отнимет у меня мужчину, которого я полюбила еще девочкой, – уничтожит сначала его тело, а затем и разум, спутав сознание и погрузив во тьму старческого слабоумия. В конце концов он потеряет возможность даже глотать самостоятельно и, скорее всего, погибнет, захлебнувшись собственной слюной. И нет ничего, совершенно ничего, что можно было бы с этим сделать. У меня перехватило дыхание, комната поплыла перед глазами. Нет, только не Мот, не забирайте его, вы не можете отнять его у меня, он все, что у меня есть, он и есть я! Нет. Я старалась казаться спокойной, но внутри кричала в голос, паникуя, как пчела, которая бьется об стекло. Реальный мир по-прежнему был здесь, но меня выбросило за его пределы.

– Но, может быть, вы ошиблись?..

Что он такое говорит? Мы умрем не так. Это ведь не только жизнь Мота, это наша жизнь. Мы с ним единое целое, мы давно слились на молекулярном уровне. Нет отдельно ни его жизни, ни моей, только наша, и мы давно запланировали, как собираемся умереть. Когда нам исполнится по девяносто пять, мы поднимемся на вершину горы, в последний раз полюбуемся восходом солнца и просто уснем. В наш план не входило захлебнуться слюной на больничной койке – оторванными друг от друга, одинокими, испуганными.

– Вы ошиблись.

* * *

Вернувшись в машину, мы обнялись и отчаянно так вцепились друг в друга, словно этим можно было остановить происходящее. Если мы прижмемся друг к другу как можно теснее, то ничто не сможет нас разъединить, все случившееся окажется неправдой и нам не придется с этим жить. По щекам Мота катились слезы, но я не плакала, не могла. Заплакав, я открыла бы путь целой реке боли, которая просто смыла бы меня. Мы с Мотом прожили вместе всю свою взрослую жизнь. Каждая мечта, план, успех или неудача – всё всегда делилось пополам. Мы никогда не бывали порознь, по отдельности, поодиночке.

Никакие лекарства не могли притормозить процесс дегенерации, никакие медицинские процедуры не способны были остановить болезнь. Единственное, что нам предложили, это препарат «Прегабалин» для облегчения боли, но Мот его и так уже принимал. Больше врачи ничем не могли нам помочь. Я мечтала о том, как пойду в аптеку и куплю ящик волшебных лекарств, чтобы остановить парад разрушений, который шествовал по нашей жизни.

«Физиотерапия поможет снизить скованность в движениях», – сказал врач. Но Мот и так каждый день занимался лечебной физкультурой. Возможно, если он будет заниматься больше, нам удастся остановить болезнь. Я хваталась за любую соломинку, за что угодно, лишь бы вытащить себя из удушающего тумана, в который поверг меня шок. Но соломинок не было, никто не протягивал мне руку, чтобы вытянуть на берег, и успокаивающий голос не говорил «все хорошо, это просто страшный сон». Только мы с Мотом держались друг за друга на парковке у больницы.

– Ты не можешь быть болен, я все еще люблю тебя.

Как будто моей любви было достаточно. Ее всегда было достаточно, мне самой никогда больше ничего не было нужно, но теперь любовь не могла нас спасти. До Мота никто не говорил мне, что любит меня. Ни друзья, ни родители, вообще никто. Он был первым, и его слова будто окутали меня сиянием, которое окружало меня на протяжении следующих тридцати двух лет. Но слова были бессильны против режима самоуничтожения, который включился в мозге Мота, против белка под названием тау, блокировавшего нейронные связи в его клетках.

– Он ошибся. Я точно знаю, что он ошибся. – Судья ведь ошибся, так почему бы не ошибиться врачу?

– Я не могу думать, ничего не чувствую…

– Тогда давай считать, что он ошибся. Если мы не будем ему верить, то сможем и дальше жить так, как будто ничего не случилось. – Я отказывалась допускать, что врач прав. Все казалось бессмысленным и нереальным.

– Может, и ошибся. А если нет? Что, если начнется та конечная стадия, о которой он говорил? Я не могу, не хочу об этом думать…

– Не начнется. Мы как-нибудь справимся с этой болезнью.

Я не верю ни в Бога, ни в высшие силы. Мы живем, а потом умираем; круговорот углевода в природе продолжается. Но, пожалуйста, Господи, не дай нам дойти до этой точки. Если Бог существует, Он только что схватил мою жизнь за корни и выдернул ее из земли, перевернув все мое существование. Домой мы ехали, врубив музыку на полную громкость, прячась за шумом. Горы терялись у меня под ногами, а море плескалось над головой, потому что мой мир перевернулся. Когда машина остановилась, я вышла из нее словно вверх ногами.

* * *

Меня преследовали мысли об удушье. Еще много недель после постановки диагноза я в холодном поту просыпалась по ночам, потому что мне снилось, как Мот захлебывается слизью. Как его шея разбухает, а челюсть перекашивается в попытках втянуть хоть немного воздуха, пока он не погибает наконец от удушья, а мы с детьми стоим рядом и смотрим на это, ничем не в силах ему помочь.

* * *

Ласточки прилетели позднее обычного, поодиночке и по двое. Наконец-то добравшись домой после своего грандиозного путешествия, они порхали между буковыми деревьями, глотая насекомых. Вот бы и мне стать ласточкой, свободно мчаться, куда душе угодно, и возвращаться домой, когда захочу. Я разломила хлеб, чтобы угостить Смотин, и вышла в прохладу июньского утра. Воздух был нежным и легким, он ласкал мои щеки, обещая чудесный день. Я протиснулась в узкий проход между кустами дикой груши, из которой состояла живая изгородь. Эти кусты я как-то купила на распродаже в питомнике. Они продавались как бук, но выросли в колючие кустики с мелкими листьями, без плодов и с дурным характером – каждый раз, проходя мимо, я за них цеплялась. Я потерла свежие царапины на руке, алевшие среди старых, уже затянувшихся и побледневших. Теперь заниматься обрезкой изгороди не было смысла. Поле было теплым, и зацветающий клевер наполнял его сладким ароматом меда. Ночью здесь снова резвились кроты, и тут и там виднелись бугорки свежей земли. Я на автомате разровняла их ногой, продолжая по привычке заботиться об этой земле – о нашей земле. Мот когда-то отвоевал это поле у огромных сорняков. Он наотрез отказывался пользоваться пестицидами, а трактора у нас еще не было, так что он вручную выкосил все два акра, убрал мусор, выкопал крапиву. Затем он восстановил окружавшую поле каменную изгородь, сложив из десятилетиями валявшихся на земле камней аккуратную стену. В этом поле дети наших гостей собирали еще теплые, только что снесенные яйца, а по весне кормили ручных ягнят. Здесь мы бессчетное количество раз играли всей семьей в крикет и лежали в высокой, еще не скошенной на сено траве, любуясь звездопадом. Наша земля.

Смотин нигде не было видно. По утрам она всегда подходила к изгороди за своим куском хлеба. Всегда. Отправившись ее искать, я уже знала, что увижу. Она лежала в своем любимом местечке под буками, вытянув в траве голову, будто спала. Она знала. Знала, что не сможет покинуть свое поле, свое место, и просто умерла. Положила голову на землю, закрыла глаза и умерла. Я погладила ее мохнатую морду, в последний раз провела рукой по кривому рогу, и у меня внутри все сжалось. Больше сдерживаться я не могла. Отдавшись отчаянию, я свернулась калачиком в траве рядом со Смотин и разрыдалась. Я содрогалась от рыданий, пока у меня не кончились слезы, пока мое высохшее от потерь тело не замерло, полностью опустошенное. Перед моим лицом колыхалась трава, над головой шумели буковые деревья, а я лежала и пыталась умереть, освободиться и отправиться к Смотин, чтобы беспечно летать с ласточками и никогда не покидать ферму, никогда не видеть медленной гибели Мота. Позволь мне умереть сейчас, пусть я умру, не оставляй меня одну, дай мне умереть.

Я взяла лопату и начала рыть землю, чтобы похоронить Смотин в ее поле, рядом с сестрами. Подошел Мот, и мы вдвоем молча копали яму, отказываясь говорить, отказываясь признавать реальность растущей ямы. Чернота, в которую мы заглянули накануне, была слишком страшной, слишком новой, чтобы мы признали ее реальность, даже в теории. Я накрыла голову овцы кухонным полотенцем – мы не могли смотреть, как ей на морду падает земля. Она умерла. Все кончилось. Вместе с ней мы похоронили ту мечту, которой была для нас наша ферма.

3. Сейсмический сдвиг

Когда мы навсегда покинули свой дом, у нас было две недели на то, чтобы вывезти свои немногочисленные пожитки в сарай к другу и придумать какой-то план действий. Дети не могли нам помочь: они оба еще учились в университете, снимали жилье вместе с другими студентами и едва сводили концы с концами. Брат Мота как раз уехал в отпуск и пустил нас пожить к себе, но через две недели он вместе с семьей должен был вернуться, и нам предстояло куда-то съехать. Мы находились всего в двадцати милях от дома, совсем рядом, но вернуться туда не могли. Это была пытка. В шоке от расставания со своим домом, не в силах осознать новость, услышанную от врача, мы провели первые дни как во сне, в каком-то тумане.

Назад Дальше