К концу 1948 года Грейс Хартиган нашла свой путь в творчестве, а благодаря Элен она нашла и собственный личностный стиль. Она, как пишет Барретт, более не была простой возможностью. С этого момента перед ее именем стоит слово «художник». Все ее прежнее существование было лишь пробой жизни будущей, в которой будет всего две константы: творчество и великое приключение. Да, Грейс для этого потребовалось некоторое время, но в результате она все же оказалась среди цыган в таборе, как мечтала в детстве.
Глава 21. Деяния апостолов, I
Все долго-долго что-то отвергают, а потом, практически без паузы, почти все это же принимают. Скорость перемен в истории того, что было отвергнуто в искусстве и литературе, не перестает поражать.
Восьмого января 1949 года в половине пятого пополудни Грейс Хартиган Джейхенс и Гарри А. Джексон предстали перед мировым судьей в маленькой гостиной дома Поллока и поклялись любить друг друга до смерти. Ленор Поллок и Джексон Поллок подписали свидетельство о браке как свидетели, и Поллок испек пирог, чтобы отпраздновать это событие[108]. Гарри вступал в эти отношения преисполненным великих надежд, явно представляя себе Грейс в роли верной жены, во всем поддерживающей художника, по образу и подобию Ли, а самого себя – этаким ковбоем холста и кисти, вроде Поллока. После той церемонии бракосочетания он написал в своем дневнике:
Я встретил Грейс в июне 1948 года, и у нас, конечно, бывали взлеты и падения, которые мы переживали вместе… Мы часто думали о браке, но никогда серьезно, а когда наконец созрели, все-таки поженились и начали планировать поездку в Мексику, находились на грани разрыва. Я с каждым днем люблю Грейс все сильнее…
Вдохновляемый такими людьми, как Джексон П., Тамайо и Билл де Кунинг, и с такой женой, как Грейс, я просто не могу не создать чего-то действительно стоящего[109].
Грейс, однако, видела в этом браке всего лишь очередной «зов природы», связанный больше с манящими красотами Мексики, нежели с человеком, в компании которого она туда собиралась[110]. Дело в том, что Руфино Тамайо, бывший учитель Гарри в Бруклинском колледже, однажды рассказал ему о Сан-Мигель-де-Альенде, некогда величественном городке в горах Центральной Мексики, пережившем чрезвычайно трудные времена. Со временем это богом забытое место стало истинным магнитом для иностранных студентов-художников, и там была основана художественная школа, которую особенно полюбили ветераны войны, получившие государственный грант на образование[111]. И вот, оценив перспективу долгой холодной зимы в Нью-Йорке, Грейс и Гарри решили поступить в эту школу семейной парой, что существенно увеличивало сумму льгот для ветеранов, на которые Гарри мог рассчитывать как бывший военный[112]. А пока они занимались организацией путешествия из Нью-Йорка в Мексику, по стопам многих художников в поисках экзотики, Грейс вызвалась помочь Ли и Поллоку подготовиться ко второй выставке Джексона в галерее Бетти Парсонс.
Эта выставка стала результатом самого продуктивного сезона в творчестве Джексона Поллока. И хотя за лето и осень случилось немало пьяных дебошей и вспышек агрессии, он написал за это время тридцать две картины[113]. Но это была также чрезвычайно трудная для него выставка. Джексону впервые в жизни пришлось прийти на открытие совершенно трезвым, а в экспозиции были представлены очень смелые и весьма масштабные (одна картина была почти пять с половиной метров в длину) экспериментальные работы. В частности, посетителям, еще не успевшим как следует переварить его капельную живопись и разлитую на холст краску, предстояло столкнуться с деревянной лошадиной головой, прикрепленной к поверхности одной из работ, и с фигурками, вырезанными из холста другой картины, да еще и с отпечатками ладоней Поллока по всей верхней части полотна. Больше того, если зритель, не сумев понять замысла и смысла увиденного, искал подсказки в названии, он к своему ужасу обнаруживал, что даже это последнее прибежище тех, кто мыслит буквально, сведено художником до ничего не проясняющего номера, например «Номер 1А», или «Номер 13А». Поллок считал, что более информативные и описательные названия только усугубят «путаницу»[114]. Иными словами, чтобы 23 января хоть как-то пережить враждебный прием, который неизбежно ждал его выставку, когда Бетти откроет двери своей галереи, Джексону необходимо было окружить себя друзьями.
Грейс предложила Поллокам, пока они будут в городе в дни выставки, остановиться у нее на 33-й улице. Приняв ее приглашение, 21 января они прибыли на новеньком «Форде А» Джексона. Всего год назад Грейс, впервые увидевшая картины Поллока, стояла на пороге вожделенного мира искусства, только мечтая проникнуть в него. Теперь она готовила ужин и обсуждала искусство со своим новым мужем-художником и хорошими друзьями Ли и Джексоном[115]. «Ее превращение из мамочки из Нью-Джерси в профессионального художника произошло молниеносно, – утверждал искусствовед Роберт Солтонстолл Мэттисон. – Особенно для женщины без реальных связей в мире искусства»[116]. Быстрое проникновение Грейс в этот мир можно, безусловно, объяснить небольшими размерами арт-сообщества и тем фактом, что составлявшие его люди совсем не считали себя знаменитостями. Но и характер Грейс сыграл в этом немаловажную роль. Под аккуратной прической и крестьянской блузкой домохозяйки скрывалась сильная личность: жесткая, целеустремленная, порой даже безжалостная.
В день приезда Поллок просмотрел работы Грейс и к ее огромному удовольствию перевернул одну из простых абстракций вверх ногами, а потом все отправились заниматься делами в галерею. Там их команда из четырех человек пополнилась еще несколькими друзьями Джексона[117]. В этих кругах, и особенно в галерее Бетти, не было ни ассистентов, ни тех, кто профессионально развешивал картины на стенах, ни даже специалистов, решавших, как их следует разместить. Бетти Парсонс и так едва сводила концы с концами. Так что в те дни по традиции работы на выставке развешивали друзья художников; они же строили леса, перекрашивали стены залов и распределяли полотна для наилучшего визуального взаимодействия. Расплачивались за это обычно бутылкой виски или ящиком пива. Но Ли запретила любой алкоголь и на время инсталляции второй выставки Поллока, и даже на ее открытии. Ли хотела максимально избавить себя от опасения, что в пять вечера, когда распахнутся двери галереи, Джексон появится на пороге безобразно пьяным. И у нее получилось. В костюме и галстуке Поллок приветливо улыбался окружающим, говорил очень мало и явно не мог дождаться момента, когда сможет наконец перестать играть роль «творца». Ли же выглядела невероятно счастливой. Но вместо того, чтобы отмечать великую веху на творческом пути Джексона, она с радостной улыбкой сообщала друзьям и знакомым, что он бросил пить, и что доктор Хеллер нашел поистине «чудодейственное средство»[118].
У художников была еще одна традиция: после открытия все шли на ужин, на котором виновника торжества либо поздравляли, либо утешали, в зависимости от того, как публика приняла его творчество. Тем вечером Ли, Джексон, Грейс, Гарри, Билл, Элен, Милтон и еще трое художников, которых Элен привела для развешивания картин, отправились в японский ресторан на 29-ю улицу[119]. Компания еще толком не знала, как большой мир отреагирует на новые полотна Джексона, но свое мнение они уже составили: это было великолепно и непонятно, а значит, здорово и очень интересно. Джексон с Ли скоро ушли домой к Грейс – спать, но остальные продолжили кутеж, переместившись по освещенной фонарями дорожке Вашингтон-сквера в таверну «Минетта» на улице Макдугал, где пили и болтали до рассвета. Шесть дней назад доктор строго-настрого запретил Гарри алкоголь и вообще посоветовал обратиться к неврологу[120]. Парень страдал эпилепсией из-за черепно-мозговой травмы, полученной во время войны; в 1947 году после сильнейшего приступа он даже лежал в психиатрической клинике[121]. Однако Гарри не счел нужным рассказать о своих проблемах со здоровьем Грейс[122]. Он был, по сути, бомбой замедленного действия, но упорно скрывал и игнорировал этот факт.
Вечеринка по случаю открытия выставки Поллока в конечном итоге оказалась событием праздничным. О вернисаже написали многие уважаемые издания, в том числе New York Times, Art Digest и New York World-Telegram. Элен в ArtNews уделила ей больше внимания, чем в обычной рецензии[123]. И комментарии в целом были положительными. Открыто враждебно высказалась только Эмили Дженауэр из World-Telegram. Она написала, что картины Поллока «так похожи на копну спутанных волос, что она с трудом сдерживала желание их причесать»[124]. Впрочем, это замечание было сведено к нулю хвалебной статьей Клема в The Nation. Гринберг, в частности, написал, что новых работ Поллока «более чем достаточно для доказательства, что он является одним из важнейших художников нашего времени»[125]. И даже если такой оценки критиков недостаточно, то факт, что Джексон уверенно идет к великому признанию, безусловно, подтверждался продажами: девять из выставленных работ были проданы, причем две – в очень важные коллекции. Одну купил Музей современного искусства, а вторую – Альфонсо Оссорио, художник и наследник солидного состояния. На вырученные средства Ли с Джексоном наконец-то провели отопление и горячую воду в своем доме в Спрингсе[126].
В том году, глядя на новые произведения нью-йоркских художников, многие люди кроме вопроса «Что это?» стали задавать еще один: «Кто автор?»[127]. И больше других американских авангардистов прессу заинтересовал Джексон Поллок. Седьмого февраля 1949 года журнал Time опубликовал фото его новой картины, а самого художника назвал «объектом поклонения высоколобых интеллектуалов, считающих его “самым мощным художником Америки”»[128]. Примерно через неделю после публикации в Time журнал Life попросил у Джексона разрешения отправить к нему фотографа для съемок в мастерской рядом с огромной, почти шестиметровой картиной «Лето». У Life тогда был самый большой журнальный тираж в США – более пяти миллионов экземпляров. «Мы тогда долго думали о “шансе” опубликовать статью о Поллоке в Life, – рассказывала Ли, – обсуждали все преимущества и недостатки этого решения»[129]. Джексон был человеком чрезвычайно ранимым и болезненно чувствительным, не говоря уже о том, что он был тогда в завязке. И вообще не привык к вниманию СМИ. А вот Ли эта перспектива очень взволновала. Она понимала, как это может изменить их жизнь. Статья в Life могла в одночасье решить материальные проблемы, с которыми они боролись с того момента, как Джексон, не спросив никого, решил, что жить они будут за счет продажи его картин. Ли никогда не корила мужа за это решение и не обвиняла в нереальной оценке своих возможностей, даже когда они замерзали зимой в холодном доме. Но когда им представился шанс жить хотя бы с минимальной степенью комфорта (если известность поможет продавать картины), Ли очень хотелось его не упустить. Кроме того, она свято верила, что Поллок заслужил почет и признание. В этом она пошла даже дальше Клема. Она считала, что Джексон не просто один из лучших художников Америки, а самый лучший. Иными словами, Ли долго уговаривала Джексона сфотографироваться для журнала, и он в итоге согласился, о чем довольно скоро пожалел[130].
Тридцатилетний фотограф-фрилансер по имени Арнольд Ньюмен приехал в Спрингс, намереваясь сделать для августовского номера журнала серию фото художника в его творческом логове. Ньюмен по пятам ходил за Джексоном (а за ними Ли) по всему дому, в амбар-мастерскую, по двору. Он снимал, как Джексон, одетый в забрызганную краской куртку и джинсы, напряженно нависает над холстом, льет на него краску и сыплет песок[131]. А еще он сфотографировал Поллока в галерее Бетти перед картиной «Лето». Там Поллок наконец расслабился. На этом фото он выглядел уверенным, сильным, даже высокомерным; одетое в джинсу тело художника так слилось с мазками картины, что лицо стало словно еще одним ее элементом.
Для статьи требовалось, чтобы Джексон и Ли пришли на интервью с редактором журнала Дороти Зайберлинг. «Он говорил со мной, – рассказывала потом Зайберлинг, – но чувствовалось, что для него это чистое мучение. Он постоянно скручивал кисти рук»[132]. В итоге Ли «вступила в беседу и начала говорить, как бы подкрепляя и усиливая сказанное им. Она не пыталась доминировать или говорить вместо него; она делала это, просто чтобы помочь ему, иногда что-нибудь поясняя. Эти двое были отличной комбинацией, они дополняли друг друга»[133]. Надо сказать, некоторые друзья Поллоков считали, что Ли была для Джексона спасением; она не только просвещала его («У Ли Краснер был менталитет авангардиста, вероятно, еще до того, как этот менталитет появился у Поллока», – утверждал Уильям Рубин из Музея современного искусства»[134]), но и сделала из него великого художника, которого мы знаем. Их коллега Джон Литтл, например, говорил: «Что касается Джексона, без Ли он был бы тем же, чем была бы американская живопись без Гофмана»[135]. Однако другие друзья жаловались, что со временем Ли стала чрезмерно властной и требовала от Поллока большего, чем он мог дать. Художник Фриц Балтман грустно объяснял: «Джексон в некотором смысле был творением Ли, ее Франкенштейном; она заставляла его шевелиться и двигаться. И она видела не только то, куда он идет, в плане таланта и всего такого, но и то, что приходящая слава опустошает его»[136]. И фотосессия в Life была только началом.
Все чувствовали, что в Нью-Йорке что-то происходит, что-то меняется. В воздухе разливалась какая-то волнующая свежесть и бодрость. На сцене появилась целая группа новых персонажей: молодые люди, которым не только нравились работы местных художников, – они восхищались мужчинами и женщинами, которые их писали. Молодежь хотела подражать им во всем, от стиля живописи – Нью-Йорк вдруг наполнился «маленькими поллоками» – до манеры одеваться. Молодые женщины, и среди них Грейс, видели в Элен дерзкую свободу, которой они так жаждали. А некоторые новички были настолько очарованы Биллом, что подражали даже его манере разговаривать, в результате чего в Гринвич-Виллидж без каких-либо объективных причин часто слышалась английская речь с голландским акцентом[137]. После многих лет работы в полной безвестности, когда вся их аудитория состояла лишь из них самих, у художников старшего поколения наконец появился столь необходимый импульс для укрепления собственного эго. Да, официальный мир искусства по-прежнему их игнорировал, зато молодое поколение коллег знало их и ценило.
Центром активности, как всегда, считалась Восьмая улица. Художники помладше курсировали между ателье-типографией Стэнли Уильяма Хейтера и двумя школами: Гофмана и Мазервелла. Надо сказать, количество студентов второй школы так и не увеличилось, а один из них скончался, уменьшив и без того скудный контингент учащихся[138]. Однако интерес к школе Мазервелла резко вырос благодаря пятничным лекциям. Осенью 1948 года, когда лекции только начались, школа арендовала для них зал всего на пятнадцать мест. Потом, когда пошли слухи, потребовалось двадцать пять мест[139]. К началу 1949 года лекции приобрели такую популярность, что пришлось нанять еще одного художника, который их курировал. Это был Барни Ньюмен, теоретик здешнего творческого сообщества; в своем строгом костюме и с моноклем в глазу он как нельзя лучше подходил на роль куратора[140]. «Эти вечера пользовались фантастическим успехом, – рассказывала Аннали Ньюмен, жена Барни. – Я часто проверяла билеты у входа…Однажды не пустила без билета одного мужчину, как потом оказалось, это был [Альфред] Барр. Но ведь в зале совсем не было места. Людей набилось больше некуда. В основном художники. Люди жаждали знаний»[141].