Со смертью братьев на тётушку легки новые заботы о сиротах умерших. У дяди Ивана остался круглым сиротой приёмный мальчик, взятый при приюта – Борис, по некоторым признакам не «русского» происхожения. Он остался, не получив устойчивых навыков воспитания, не по летам развитый, балованный. Никто официально не был назначен его опекуном, но тётушка, как, вероятно, и всякая на её месте другая тётушка, в силу такого своего положения, считала себя опекуном Бориса, зная, что наша матушка переобременена своей семьёй. Борис же прежде всего бросил учение и рано, в возрасте 15–16 лет, занялся бродяжничеством: то он объявлял себя артистом какой-то кочующей труппы, то каким-то служащим и т. д. Некоторые время после смерти дяди до бродяжничества он летом приезжал к нам в деревню, жил у дяди Василия и на короткое время бывал у тётушки. Сделавшись «бродягой» и ведя беспутную жизнь, чем он даже рисовался, он, зная, что у тётушки остались кое-какие мелкие вещи из наследства дяди Ивана, приходил к тётушке и вымогал эти вещи, чтобы пропить их. Оставалась последней из выдаваемых ему вещей – икона с серебряной ризой, и он явился за тем, чтобы снять серебро и продать, а деньги пропить.
Несмотря на свою безграничную мягкость и доброту, тётушка прощала Бориса и он больше никому из нас не показывался на глаза. Ходили слухи о том, что, в конце концов, он сложил свою голову во время первой империалистической войны на одном из фронтов её.
У дяди Василия осталась дочь – Милица. Мать её, Алла Петровна, вышедши замуж за учителя, можно сказать, бросила девочку на попечение тётушки, которая устроила её, как сироту, учиться на казённый счёт в епархиальном училище, а на летние каникулы Милица ездила к нам в Течу. После смерти тётушки в судьбе Милицы принял участие наш дедушка – протоиерей Иван Алексеевич Никитин, а дальнейшая судьба её осталась не известной.
Так, нашу тётушку Антонину Ивановну тоже не «миновала чаша» забот и хлопот, которые, очевидно, природой определены всем тётушкам и входят в самое название «тётушки», в самое понятие о ней.
«Снег на голову».
В 1905 г. нашу семью постигли два несчастья: пала корова от бешенства и пала лошадь. В виду того, что семья пользовалась молоком от бешеной коровы, наш земский врач – Меньшиков Алексей Семёнович – всех нас в количестве восьми человек направил в Пермь на прививки от бешенства, выхлопотав на это пособие. И вот вся эта наша орава, как «снег на голову» обрушилась на голову тётушки. Были и радость и хлопоты. Тётушка нашла для нас какую-то избушку у одной из своих знакомых, где мы могли только в повалку спать на полу. Двадцать дней мы принимали уколы. Было много воспоминаний у наших родителей: ведь начало служебной деятельности у отца было в Перми. Были встречи с Досмановым, дедушкой Никитиным. Сколько забот и хлопот было у тётушки. Отец наш был тогда в Перми в последний раз, а матушка приезжала ко мне в семинарию в бытность мою помощником инспектора со старшей сестрой и племянницей, но тётушки уже не было в живых.
Я учился в Казанской духовной академии и получил письмо от брата Николая из Перми с печальным извещением о смерти тётушки. В письме была приписка о том, что она умирала тяжело, а именно: по словам присутствующих при этом сиделок больницы, она кричала: «Не хочу умирать!» Это было в 1910 г.
Прошло уже полвека, а образ тётушки Антонины Ивановны стоит перед моим умственным взглядом. Вот сижу я в её каморке и пьём чай с неизменным вареньем из рябины. Никогда бы я да, вероятно, и никто другой не подумал бы, что может быть варенье из рябины – сочетание горечи и сладости, а вот у тётушки я пил чай именно с таким вареньем, пил с наслаждением, и это варенье навсегда у меня ассоциируется с тётушкой. Так бывает в жизни, что какая-либо деталь так запоминается навсегда в связи с личностью кого-либо. В нашем семейном альбоме хранились две карточки с тётушки: от её молодых лет и в пору, когда болезни наложили на её облик свои неизбежные черты, особенно, когда на лице у ней на одной щеке появилось пятно величиной с пятак – экзема. Припоминая вид тётушки на первой карточке – вид цветущей девушки[118] – и видя её одинокой в её каморке, я часто думал, почему она осталась одинокой. Спросить постеснялся, а теперь жалею, потому что чувствую, что мне чего-то недостаёт для восстановления полного образа тётушки, а все мои отдельные моменты воспоминаний о ней не имеют внутреннего единства.
Сравнивая столь различные судьбы сестёр: моих матушки и тётушки – а также и из наблюдений над другими случаями в жизни, я приходу иногда к мысли о том, что в области нравственного мира, а именно того, что касается судьбы людей тоже, может быть, есть какой-то закон, вроде закона средних температур, или среднего выпадения атмосферных осадков, по которому если в одном месяце, скажем, выпало больше, чем следовало осадков, то в другом выпадет меньше и наоборот, т. е. я хочу сказать, что в судьбе двух сестёр многодетность одной из них уравновешивалась одиночеством другой. Но чувствую, что я забираюсь здесь в области метафизики.
Александр Алексеевич Игнатьев[119]
Расстояние между нами было по возрасту в четырнадцать лет.[120] Я запомнил его с того времени, когда он по окончании Пермской дух[овной] семинарии в течение двух лет работал сельским учителем в Колединских Песках.[121] Он приезжал домой только на каникулы и в моём представлении уже не был членом нашей семьи из тех, которые всё время были при нас, в нашем домике, а являлся уже оторвавшимся для самостоятельной жизни. Помню, он привозил мне разные подарки: детские книжки с картинками или одни картинки.[122] Сам он любил рисовать и выпиливать что-либо лобзиком. Поэтому он мне казался художником, «искусником». Странно то, что я не столько заметил тогда его внешний вид: черты лица, рост, манеры, сколько его одежду. Особенно мне запомнилась его визитка, серая, как мне показалось тогда, очень красивая и дорогая. Позднее я узнал, что его отношения ко мне – особенное внимание – основано было на том, что он был моим крёстным отцом, а этому в те времена придавалось большое значение.
Он учился, очевидно, в Далматовском дух[овном] училище, но никогда не вспоминал ни о своём учении в нём, ни об учении в Пермской дух[овной] семинарии.[123] У него была карточка с его однокурсников-выпускников, на которой красовались ректор Добронравов, преподаватель философии А. Н. Юрьев и совсем ещё молодой преподаватель математики В. А. Кандауров, а из учащихся – Павел Пономарёв, впоследствии профессор Казанской академии, и А. И. Дергачёв. Он больше вспоминал о Каме и при встрече со мной, когда я учился в Перми, всегда спрашивал: «Ну, как Кама?» – и начинал восторгаться её величавостью. Учился он в семинарии хорошо и кончил её по первому разряду – «студентом».[124]
Я запомнил его хорошо в то последнее лето жизни его в нашей семье, когда он был женихом.[125]
Перед свадьбой он заболел. Я помню, он лежал в коробу в нашей завозне и томился в ожидании свадьбы. Мне пришлось тогда быть посредником между ним и его невестой – Марией Владимировной Бирюковой, но инициатива по использованию меня в этом направлении всегда исходила от невесты.[126][[127][[128][[129]
Я помню его совсем молодым попиком: в подряснике, а в домашних условиях иногда без него – в ситцевой рубашке, подтянутой пояском и плисовых шароварах. Мне казалось, что он не давал своим волосам вдоволь расти в длину, и подстригал их, чего не полагалось.
Он всегда чем-либо увлекался, но только не своей службой. Наоборот, мне казалось, что его увлечения всегда сводились к тому, чтобы, как говорится, забыться от своей службы. Он выписывал много газет и различные ценные книги, например, Брэма. Он купил фотоаппарат и увлекался фотографированием. В Сугояке[130], где он священствовал, прихожане узнали об этом, и во время первой империалистической войны солдатки постоянно приходили к нему с просьбой сфотографировать их и послать карточку мужу на фронт. У него хранились горы негативов, которые во время революции затерялись, вернее всего – были разбиты.
Он выписывал домашнюю аптечку, и к нему приходили то с «больным брюхом», что было чаще летом, то с головной болью – с «жаром», и он давал то висмут, то аспирин и пр. Впрочем, чаще он направлял больных к врачу.
В первые годы жизни в Сугояке он завёл хозяйство: рабочих лошадей, сельско-хозяйственный инвентарь, но не увлёкся этим и поддерживал больше это предприятие по инерции и под влиянием супруги Марии Владимировны, унаследовавшей это увлечение сельским хозяйством от своего батюшки. У ней, у его супруги, сильнее была развита «хозяйственная жилка» и даже склонность к стяжательству, опять-таки как у её батюшки. Брат, например, тяготился так называемыми «сборами» по приходу: сам не ездил и супругу отговаривал, но она не соглашалась «попускаться своему» и всё выводила в «ажур».[131] Но он увлекался разведением новых видов овощей, а особенно цветами. Так, в огороде они разводили морковь-коротель, корляби[132], репчатый лук, цветную капусту, тыквы и пр. В саду у них были различные цветы: настурции, флоксы, резеда, различные сорта георгинов, портулак, ролы и пр. Он выписывал из Голландии корни гиацинтов. Он выписывал каталог цветов.[133]
В Сугояке вся семья Игнатьевых увлекалась пением. Он не пел в хоре в отличие от своих братьев ни в детском, ни в юношеском возрасте, но как все уроженцы Течи, любил пение. Он, как и братья, переписывал свои любимые произведения. Мария Владимировна преподавала в школе пение и руководила церковным хором, а он был её помощником. У них была фисгармония, и он самоуком научился играть. На спевках хора, которые производились в их доме, он подыгрывал на фисгармонии и подпевал необработанным баском. Он выписывал ноты. Среди них были и оперы, которыми он увлекался в бытность учеником семинарии, но особенно много было церковных сборников: партитуры и по голосам. Это увлечение пением потом передалось и его старшему сыну Сергею.
Родство с теченским протоиереем Владимиром Бирюковым сказалось на том, что он в некотором отношении стал подражать своему тестю в обращении со своими прихожанами. Наш батюшка был очень недоволен этим и не раз ворчал про себя: «стал подражать тестю». При всём уважении к свату, он не мирился с его грубостью, а именно эту черту характера тестя и стал усваивать Александр. Он однажды позволил себе сделать одно грубое замечание даже в адрес батюшки, и на этой почве произошла у батюшки размолвка со своим первенцем. Я был свидетелем того, как наш батюшка «переживал» это, но дело обошлось примирением: Александр «покаялся» в своём «грехе», и всё утихомирилось.
Приходилось мне иногда наблюдать и размолвки у него с Марией Владимировной, но они были мимолётными, в общем же редко приходилось наблюдать у супругов такую свежесть чувств любви, какая была у Александра и Марии Владимировны.
Он любил поспорить на философские и богословский темы, и, когда я учился в семинарии, часто вызывал меня на диспуты, свидетелем которых была Мария Владимировна. У ней, поэтому, создалось обо мне мнение, как об упрямом спорщике, что она однажды и высказала мне. Александр явно провоцировал меня на споры, подзадоривал на это, и ему, очевидно, доставляло удовольствие видеть меня возбуждённым спорщиком. Позднее я понял, что для него наши диспуты были не просто увлечением «словопрением» на образец софистических споров, а он искал в них проверку и подтверждение своим взглядам. Я понял, что он по природе склонен к скептицизму, и чувствовал, что, приняв священный сан, он, образно выражаясь, «попал не в свою тарелку», в конечном счёте – он не верил в то, что служило предметом его «службы», в лучшем случае сомневался в пользе служения священником. Было видно, что он тяготился своей профессией.[134] Особенно он тяготился выполнением так называемых «треб». Он иногда, в порыве своих размышлений и сомнений, становился «провидцем», и его воображение рисовало ему картину будущего в полном противоречии с его настоящим. Так, как мне рассказывала одна из его дочерей, когда он производил расширение площади церковного строения, то обмолвился, что, может быть это пригодится, когда церковь превратят в клуб или что-либо подобное. Жизнь не раз ставила его в положение Василия Фивейского, персонажа известного рассказа Леонида Андреева.[135]
Шести лет умер мальчик Борис, а особенно он глубоко переживал смерть любимой дочери – двенадцатилетней девочки Нины.[136] Это были острые моменты проверки его веры в Бога, а чем они заканчивались – это осталось его тайной. Одна из его дочерей говорила, что он утверждал существование Бога: будто бы говорил: «Бог есть», а старший сын его на мой вопрос: «верил ли его отец в Бога – отвечал: «и верил, и не верил», т. е. пребывал в плену ползучего скептицизма. Одно ясно: он, как и многие другие юноши того времени, пошёл не по той линии, которая соответствовала бы его характеру, и причиной этого была та бедность социального происхождения, бедность среды, из которой он вышел, и вдобавок отсутствие инициативы, которую не воспитала в нём школа, которую он прошёл. Он выполнил, однако, свой долг перед семьёй, как и старшая сестра: помогал родителям выучить других братьев и сестру.[[137] ]
Ему было около сорока пяти лет, когда он поступил в Казанскую дух[овную] академию.[138] Год проучился, но всё изменила Октябрьская соц[иалистическая] революция. Роковым шагом было для него поступление в священники в Каменский завод, нынешний Каменск-Уральский. Здесь он погиб вместе с прочими служителями религиозного культа.[139] Sic transit gloria mundi![140]
Мария Владимировна[141]
Она была старшей дочерью теченского протоиерея Владимира Александровича Бирюкова и женой старшего брата Пети Иконникова – Александра Алексеевича. В семье она была третьим по счёту ребенком, а после неё было ещё восемь человек детей, из которых один брат рано умер. Если распределять детей по поколениям, то её нужно отнести к старшему поколению.
В детстве она, как и все дети семьи, пронесла суровую школу, лучше сказать – систему воспитания своего батюшки. Эта система была строгой, но только внешне строгой, и в этом был её коренной недостаток. Она, эта система не вела к внутренней организации характера детей, а только к показной стороне: на глазах – одно, а за глазами – другое. По существу, эта система вырабатывала у детей только лицемерие. Строгость и требовательность отца, не мотивированные какими-либо внутренними соображениями, а часто соединявшиеся с грубостью, только озлобляли детей и толкали их в объятия распущенности за границей непосредственной отцовской опеки. Эта система на примере уже двух первых сыновей потерпела крах: они оказались неудачниками в учении. Мария Владимировна, находясь за чертой отеческой опеки, т. е. уже замужем, однажды отомстила отцу за эту систему, сказав ему: «Вот, папочка, сколько Вы не следили за ними, а мы с Сашей, будучи женихом и невестой, всё-таки целовались». Папочка проглотил пилюлю. В дальнейшем эта система ещё больше дала брешь: мать, будучи слабой по характеру и не будучи в силах преодолеть грубость мужа в отношениях с детьми, стала на путь скрывания их проступков от отца, т. е. по существу попустительствовать им в их неблаговидных поступках. Вместо того, чтобы взыскать с них за проступки и наказать их, она старалась всячески их выгородить, оправдать, только бы не узнал отец. Ясно, к чему могла привести эта система воспитания: к безответственности детей.