Петербургский текст Гоголя - Денис Владимиров 4 стр.


Имена героев, по общеизвестному тогда значению, были соотносимы с амплуа персонажей народной комедии: Иван – простак; Онисько (Анисим) – «исполнитель»; Катерина – «чистая». Имя козака Харька восходило к греческому имени Харитон – «щедрый, осыпающий милостями», хотя напоминало… хорька и маленькую харю, а прозвище Потылица означало «затылок» (тот, кто «ничего не видит, не ведает»). У мирошника / мельника Солопия Чубко прозвище связывалось с «чубом» – метонимическим обозначением козака, а имя – с украинским глаголом солопити – «лизать, высовывая язык»65 (тем же народным именем Солопий, созвучным и салу, и холопу, и салопу – верхней женской одежде в виде широкой длинной накидки, Гоголь назовет простака Черевика в «Сорочинской ярмарке»). Отношения героев были простодушно-естественными, земными – соответственно окружающему. Автор высмеивал несовершенство человеческой натуры, ее смешные, физиологические, «животные» черты, порождавшие такие извечные пороки, как обжорство, пьянство, женская трусость, болтливость66, – без какого-либо демонического оттенка. Вероятно, даже устрашение и посрамление учителя (которое тот в повести В. Ирвинга воспринимал как мистическое) получило бы простую разгадку, а взаимная любовь возвысила бы героев над их недостатками и обыденностью. Но здесь же звучали и достаточно тревожные нотки: недоучка-семинарист «торжествовал» в храме над дьячком, «сам сатана перерядился в… бабу», «старую ведьму» (III, 275, 276), а кухмистер, который, по просьбе учителя, должен был объявить о его любви Катерине, обнаружив ее чувство к себе, тут же отказывался, ради личного счастья, от мужской дружбы (как Андрий).

«История создания семьи», намеченная в этих главах, сближает их с большинством повестей будущих «Вечеров». Кроме того, давно отмечено, что объяснение кухмистера Онисько и красавицы Катерины почти дословно повторится в диалоге кузнеца Вакулы с Оксаною из повести «Ночь перед Рождеством», в повести «Сорочинская ярмарка» литературным прототипом Хиври отчасти станет Симониха, а прототипом поповича Афанасия Ивановича – семинарист Иван Осипович [III, 710]. Образ хлопочущей по хозяйству Анны Ивановны даст начало изображению таких хозяйственных помещиц, как тетушка Шпоньки, а в повести «Старосветские помещики» Пульхерия Ивановна Товстогуб. Намеченный мотив перехода мужской дружбы во вражду предвосхищает ссору двух Иванов. Но есть в этих главах и то, что уже не повторится в другом художественном произведении Гоголя: никогда больше он не будет так близок к современности, к дорогим ему «берегам Голтвы» (III, 265)67, к своим юношеским устремлениям68 и так оптимистичен!

Здесь выражены его «гимназические» просветительские взгляды на природу человека и общества, которую еще можно исправить правильным и последовательным естественным развитием. Его герои сами, без родителей, и рационально, и под влиянием чувств определяют свою судьбу, несмотря на трудности (отчасти водевильного характера); над героями не властно их несовершенное прошлое, они готовы отказаться от настоящего лишь во имя лучшего будущего. А чудесное является им вне действительности – в мечтах, в сфере воображения, с книжным и театральным оттенком (стоицизм, Орест и Пилад, Мельпомена, вертеп), или относится к народным преданиям, – для чудесного в действительности просто не остается места.

Повесть «Вечер накануне Ивана Купала», как мы говорили выше, показывала прошлое отвратительным, неправедным, безобразным, будущее – сомнительно-неопределенным, а чудесное – как языческо-демоническое наваждение. Видимое снижение образа козачества в повести приводит к тому, что единственными защитниками односельчан (и самой православной веры) от демонического воздействия предстают одиночки: священник Афанасий и Пидорка (Федора), подвиг которых возможен только вне обычной жизни – в освященном пространстве церкви или монастыря – и потому несколько статичен. Соответствует этому и значение имен героев: Афанасий – греч. «бессмертный», Пидорка (от Феодора – греч. «Божий дар»). Имена Афанасия и Феодора носили многие видные духовные лица в России, а священник – борец с нечистой силой, вероятнее всего, назван так в честь одного из отцов церкви, епископа александрийского Афанасия Великого (293–373), воителя с арианской ересью, «творца компромисса» между белым и черным духовенством, иерархией и монашеством (можно соотнести с этим решение Пидорки уйти в монастырь). Правда, священник Афанасий оказывается во многом бессилен перед бесом. Имя героя Пётр (греч. «камень») и здесь, и в повести «Страшная месть» (1832) обозначает вероотступника, изменника, предателя, чью «двойственность» души Гоголь, видимо, связывал с евангельской легендой о том, как будущий апостол Пётр трижды отрекся от Учителя, Который это предсказал. Кроме того, глава католической церкви занимает престол св. Петра (в тексте слово «католик» означает «враг Христовой церкви и всего человеческого рода», то есть дьявол. – I, 140). Так ономастика проясняет символический подтекст повести.

Вместе с тем предисловие повести ограничивало ее действие одним «старинным чудным делом», одной из возможных точек зрения на прошлое, наряду с «наездами запорожцев» и «молодецкими делами» (I, 138). По мере изложения его тенденциозность во многом смягчали субъективность и сказочность, отдаленность действия во времени, ирония и оптимизм старого дьячка, отчасти дезавуирующие апокалипсическую перспективу: ныне, по его словам, бывший «бедный хутор» стал селом, нравы исправляются, исчез бесовский шинок на Опошнянской дороге, и «теперь на этом самом месте, где стоит село… кажись, все спокойно; а ведь еще не так давно <…> доброму человеку пройти нельзя было» (I, 151–152). Однако представленное в повести негативное отношение к прошлому козачества в целом не характерно ни для известных Гоголю книг Цертелева, Максимовича, Кулжинского, ни для трудов Бантыша-Каменского, где подобные инвективы адресовались лишь «изменникам-запорожцам» (примеры см. в § 4). А поскольку демоническое будет обосновано в «Вечерах» несколько иначе, то, вероятно, перед нами первоначальный этап разработки концепции козачества, который можно назвать «цивилизаторско-государственным», когда начинающий писатель (видимо, под воздействием гимназического курса истории) связывал смягчение «хаоса» буйных языческих народных нравов, его упорядочивание и установление «космоса» общественного согласия с влиянием «русской» Церкви и последующим вхождением в Русское государство (то есть с гармонией славянской империи, ее цивилизации). Здесь воинственность козаков объясняется «азиатской» традицией и страстью к наживе как сила бесовская – агрессивная, разрушительная, антинародная, которая разобщает людей, делает чужими родителей и детей, мужа и жену, плодит сирот. И характерно, что, обрабатывая повесть для «Вечеров», Гоголь предисловие к ней сделал ярко полемическим, но в самом тексте сузил круг демонических проявлений, исключив упоминания о шайке Басаврюка, о трусости козаков, их равнодушии к церкви… Впрочем, уже в «Главе из исторического романа» (1831) Гоголь воплотил иное бытовавшее представление: воинственность козаков была вызвана покушениями вероломных соседей на их землю, веру, обычаи предков, попытками изменить народную жизнь, навязать не свойственные ей ценности, начиная с унии 1596 г.

Та и другая концепции козачества перекликаются в повестях «Вечеров на хуторе близ Диканьки», где прошлое и современность взаимосвязаны тем, что во времена Гоголя казаками уже стали именоваться и военнослужащие, состоявшие в реестре, и государственные, «казенные» крестьяне. Считалось, от прежних воинов-козаков «произошли и украинцы, составлявшие прежде Малороссийское войско: остаток оного суть нынешние козаки, но они уже не воины, а сельские жители. Они пользуются особливыми правами, не состоят в крестьянстве и могут торговать вином <…> остается их в Малороссии еще весьма много, где и живут отдельно или вместе с крестьянами»69. В повести о малороссийском разбойнике (конец 1820-х гг.) О. М. Сомов указывал: «Казаками в Малороссии называются и теперь все казенные крестьяне. В Слободско-Украинской губернии носят они имя казенных обывателей»70.

И уже в «Вечерах» будет воспето изначальное единство в прошлом вольных хлебопашцев, ремесленников и защитников родной земли, которое явно противопоставлено современным отношениям крепостной зависимости. Позже, во 2-й редакции «Тараса Бульбы», Гоголь покажет, как в прошлом на первый же призыв добиваться «славы рыцарской и чести <…> доставать козацкой славы!» – «Пахарь ломал свой плуг, бровари и пивовары кидали свои кади и били бочки, ремесленник и торгаш посылал к черту и ремесло и лавку, бил горшки в доме. И все, что ни было, садилось на коня» (II, 47–48). Об этом былом единстве, вновь проявившемся в Отечественную войну, писатель хотел напомнить современникам, не скрывая и разрушительных тенденций в обществе, негативных черт народного характера, что выявляет История. В «диканьском» цикле, где все повести так или иначе о козаках, нынешние, внешне благополучные «истории создания семьи» («Сорочинская ярмарка», «Майская ночь», «Ночь перед Рождеством») противопоставлены низкой бытовой прозе «истории одиночества Шпоньки», «истории создания и разрушения семьи» в «Вечере накануне Ивана Купала» или «истории уничтожения семьи и рода» в «Страшной мести», хотя и сами обнаруживают некоторые явные или скрытые чудесные проявления демонического71.

Изображая чудесное в своих первых малороссийских произведениях, Гоголь и следовал сложившимся литературным традициям, и отступал от них – впрочем, тоже в соответствии с духом романтического направления русской литературы. К тому времени творческое освоение фольклора и культурного наследия Древней Руси продолжалось около 70 лет. Под влиянием отечественной эстетики и историографии во второй половине XVIII в. были созданы такие популярные произведения, как «Пересмешник, или Славенские сказки» (1766–1768) М. Д. Чулкова, «Славенские древности, или Приключения славенских князей» (1770–1771) М. И. Попова, «Русские сказки, содержащие Древнейшие Повествования о славных Богатырях. Сказки народные и прочие, оставшиеся чрез пересказывание в памяти Приключения» (1780–1783) В. А. Левшина, его же «Вечерние часы, или Древние сказки Славян Древлянских» (1787) и др. «Краткий мифологический лексикон» Чулкова (1767), затем неоднократно переиздававшийся под разными названиями, стал основой знаменитой «Абевеги русских суеверий, идолопоклоннических приношений, свадебных простонародных обрядов, колдовства, шеманства и проч.» (1786). В большинстве «сказок» мифопоэтический мир Древней Руси воссоздавался авторами на основе сюжетов богатырского эпоса, традиционных фольклорных мотивов, особенно волшебной сказки, и «полуисторических» сведений о язычестве, быте и нравах древних славян. Особенно значимым было сближение таких произведений с западноевропейским рыцарским романом, подчеркнутое прямыми историко-литературными соответствиями (например, изображением турнира вместо поединка), или, наоборот, скрытое отторжение от этого жанра, подтверждавшее своеобычность, оригинальность изображаемого, его отличие от западноевропейского72. И Россия представала естественной «законной наследницей», «правопреемницей» древнерусского мифопоэтического мира, сопоставимого с мифами средневековой Европы.

Те же тенденции изображения сказочного прошлого сохраняла русская литература начала XIX в. Таковы сказочно-рыцарские «Славенские вечера» В. Т. Нарежного (1809; переизд. 1826), баллады, сказки и «древнерусская» проза В. А. Жуковского, поэма «Руслан и Людмила», баллады и сказки А. С. Пушкина. Особые заслуги в этом у историографии (известно, как «История Государства Российского» Карамзина вдохновляла авторов в 1820–1830-е гг.) и западноевропейских исторических литературных жанров, романов В. Скотта73. Так, например, «Двенадцать спящих дев» В. А. Жуковского были вольным переложением в стихах историко-мистической повести Х. Шписа.

В подобных произведениях русской литературы чудесное было имманентно свойственно средневековому миру, а потому представлено или фольклорными, или европейскими книжными образами традиционных носителей (волхв- колдун-кудесник, финн или восточный чародей). К середине 1820-х гг. под воздействием немецкого романтизма – в частности, произведений Э. Т. А. Гофмана – чудесное начинает проникать в изображение современной действительности (например, описание русского городского быта в повести А. Погорельского «Лафертовская Маковница» 1825 г.), – причем модифицируются, «маскируясь» под обычных героев, и носители чудесного. Однако его сфера продолжает ограничиваться русским, сугубо европейским или восточным. Так, в сборнике «Двойник, или Мои вечера в Малороссии» (1828)74 намеченный несколькими деталями украинский фон не имел прямого отношения к самому повествованию о таинственном в русской и европейской жизни. Черты глухого провинциального быта обозначали окраину России, удаленную от европейской культуры, где сама обстановка как бы инициировала «образованное» повествование о необычном (ср. позицию рассказчика в «Предисловии» Пасичника ко второй книжке «Вечеров»: «Я всегда люблю приличные разговоры; чтобы, как говорят, вместе и услаждение и назидательность была…» – I, 196).

Главная же особенность ранних произведений Гоголя, при явной ее близости к повествовательной манере тех или иных его литературных предшественников и современников, состоит в том, что здесь Малороссия – пожалуй, впервые! – предстала краем чудес, настоящим заповедником мифопоэтического мира, со своей Историей, отражавшейся в современности, как устные предания, песни, сказки европейского ее народа – в книгах и в жизни. Здесь христианское встречается (а главное, уживается) с язычеством, Божественное – с демоническим, чудесное – с обыденным, славянское и «русское» – с европейским, то и другое – с азиатским… Таким образом, еще не входя в пушкинский круг, Гоголь понимал задачу создания истории народа в духе времени – скорее как литературно-историософскую, нежели как научно-историческую, – но при этом не оставлял и планов большой теоретической работы, продолжая сбор различных исторических сведений.

§ 4. Гоголь в работе над «Историей Малороссии». Обзор историко-литературных трудов о козачестве

Дальнейшее осмысление Гоголем истории Украины связано с преподаванием всеобщей истории в Патриотическом институте и завершением в 1832 г. «Вечеров на хуторе близ Диканьки». С этого времени он сочетает занятия всемирной, русской и малороссийской историей, штудирует различные источники, обращается к летописям. Так, в письме к И. И. Срезневскому от 6 марта 1834 г. Гоголь упоминал «летописи Конисского, Шафонского, Ригельмана», уточнив: «Печатные есть у меня почти все те, которыми пользовался Бантыш-Каменский», – утверждал, что из летописей, названных Срезневским, он не знает всего две, и просил того сообщить выписки из рукописных, еще не опубликованных летописей (X, 298–299). На первых же порах он пользовался сведениями из летописей Грабянки и Самовидца, книг «Летопись Малой России, или История Казаков запорожских и Казаков украинских» (1788) Ж. Б. Шерера и «Описание Украйны» Г. Л. де Боплана75.

Впервые о своем труде Гоголь открыто упомянул в письме к М. А. Максимовичу от 9 ноября 1833 г.: «Теперь я принялся за историю нашей единственной бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, что до меня не говорили» (X, 284). 23 декабря 1833 г. он сообщил А. С. Пушкину, что «достал летопись без конца, без начала, об Украйне, писанную, по всем признакам, в конце XVII века», а в Киеве (если ему дадут место профессора в Киевском университете) он хочет закончить «историю Украйны и юга России» (Х, 290). Чуть позже, в письме М. П. Погодину от 11 января 1834 г., Гоголь восторженно признавался: «Ух, брат! Сколько приходит ко мне мыслей теперь! да каких крупных! полных, свежих! мне кажется, что сделаю кое-что необщее во всеобщей истории, малороссийская история моя чрезвычайно бешена, да иначе, впрочем, и быть ей нельзя. Мне попрекают, что слог в ней слишком уже горит, не исторически жгуч и жив; но что за история, если она скучна!» (X, 294). По-видимому, Гоголь в то время считал художественными и «мысли» о всеобщей и украинской истории, и «пламенный слог» их воплощения – в отличие от Карамзина, который в «Предисловии» к ИГР требовал от историка представить читателю «единственно то, что сохранилось от веков в летописях, в архивах», ибо «здравый вкус… навсегда отлучил Дее- писание от Поэмы, от цветников красноречия, оставив в удел первому быть верным зерцалом минувшего, верным отзывом слов, действительно сказанных Героями веков»; а ниже, в характеристике замечательных исторических трудов, сообщалось, что «усердно хваля Мюллера (историка Швейцарии), знатоки не хвалят его Вступления, которое можно назвать Геологическою Поэмою», – подобное «желание блистать умом, или казаться глубокомысленным, едва ли не противно истинному вкусу» (ИГР, 18–19). Гоголя явно стесняли такие рамки. Ведь сама История, как заявит он в статье «О преподавании всеобщей истории» (1834), должна «составить одну величественную полную поэму <…> Слог профессора должен быть увлекательный, огненный <…> Каждая лекция профессора непременно должна… в уме слушателей… представляться стройною поэмою…» (VIII, 26, 28, 30). Но размах научно-художественных его замыслов требовал все новых и новых материалов…

Назад Дальше