Детство оборвалось неожиданно. Умерла мать. Марку едва исполнилось 14. Бабушка и старшая сестра старались возместить потерю. Дом и после смерти матери остался, как и прежде, открыт для друзей. И если бабушка Фрида Мордковна варила борщ, а народу в квартире набивалось больше, чем она рассчитывала, всех усаживала за стол. Только в кастрюлю с борщом или супом добавляла кипятку. И всем хватало! А в середине пятидесятых годов несмотря на то, что минуло десять лет со дня окончания войны, было голодно.
Марк рос независимым, дерзким, но ранимым ребёнком и не любил быть попрошайкой, как он тогда говорил. Например, знал, если придёт к бабушке Агате в Брюсов переулок, та и накормит, и с собой пятёрку даст. Но именно потому Марк перестал туда ходить после смерти матери, чтобы это не выглядело как подаяние сироте. Травма осталась на всю жизнь. Впечатлительный мальчик переживал трагедию трудно. Какое-то время отец жил с ними. Сыну казалось, так будет всегда. Но вдруг выяснилось, что у отца появилась новая семья и он уходит от своих детей. Вот этого Марк простить отцу не смог. Он его возненавидел. Он не понимал, как от таких прекрасных детей – от него и сестры – можно было уйти. Лишь спустя много лет, после смерти отца, он понял, что тот был прав: он должен был строить свою жизнь. И простил его.
Отправляясь в гостиницу к Марку в октябре 2018-го, я прихватил мой экземпляр «Сабли», который постарел, как и мы. Главу с воспоминаниями о детстве можно оставить без дополнений, предварительно решил я. Листая уже в номере страницы, на всякий случай вслух произнёс, что, мол, навряд ли ты, мой герой, тут выложишь что-то ещё. Но как выяснилось, есть новые факты. Да и трактовка прежнего текста первой главы, кстати, как и следующей, близкой по теме, нынче может быть несколько иная.
– Миуссы преображаются, – заметил Марк. – Из окна моей квартиры, например, была видна школа до того, как туда пошла в первый класс моя самая младшая внучка. Теперь виды из окна закрыли строения Миусской больницы. Мэрия отдала этому лечебному учреждению всю прилегающую территорию. Миусский телефонный узел, 50-е отделение милиции, троллейбусный парк – всё за минувшие десять лет стало историей. Но остаётся дом, где я родился. Всякий раз, когда проезжаю на машине мимо, не отказываю себе в удовольствии заглянуть туда… Вот и ты поменялся. Больше сидишь не в Лондоне, а в пригороде. Стал зловреднее…
– Ну да, ну да, едкий старик, как ты выразился! Я ж не удержался даже в предисловии пройтись по традиции российской – устраивать в честь дней рождения банкеты…
– А что тут плохого? Можно подумать – в Англии иначе…
– Иначе. За четверть века мы с моим близким английским другом не выучили наши даты рождения. И с поздравлениями не докучаем друг другу. В Англии отмечают такие дни походом в театр, поездкой в другую страну. И почти никогда застольями… За день до 80-летия этого моего друга, кстати, многолетнего президента Королевской ассоциации писателей Великобритании, мы сидим в моей Студии, разговариваем. Спрашиваю – а как ты завтра будешь отмечать юбилей? Никак, отвечает, посидим дома с женой и детьми. Да-а-а, говорю, а ведь в твоём ранге (равном посту Первого секретаря Союза писателей СССС), случись такая дата и в сегодняшней России, тебя бы с твоими книгами и регалиями непременно в Кремль вытащили, орден вручили, банкет закатили. В такой день кормить-поить юбиляра до отвала и славословить – святое дело! А он мне: «Блудить словами? Зачем?»
– Ну, отнеси это к чопорности англичан, к их холодности. Не вижу ничего плохого в традиционном российском гостеприимстве, которым иностранцы восхищаются.
– Восхищаются со стороны, считая это родом провинциальности…
Впрочем, диалогов такого рода у нас будет много. А пока вернусь к повествованию.
Глава II. Двор
Когда началась война, по всей Москве ввели затемнение. На окнах опускали шторы из синей плотной бумаги. Две белые бумажные перекрещивающиеся полосы на стеклах должны были их сохранить во время бомбёжек. В небе повисли аэростаты. Всё чаще объявляли воздушную тревогу. Бомбоубежище, находившееся в подвальном зале дома композиторов, набивалось, прежде всего, детьми. Туда же спускались трёхлетний Марк со старшей сестрой. Но вскоре энергетиков с семьями решено было отправить на Урал. Комнаты закрыли на замок, ключи сдали в домоуправление и поехали на вокзал. Марк помнит, что на привокзальной площади у взрослых оказалось слишком много тюков. На пути к платформе и ему дали в руку сетку, которую называли авоськой. В семье позже вспоминали, с какой важностью в этой авоське он тащил к эшелону три килограмма репчатого лука. Почему-то именно три.
Эвакуацию семья провела на Урале. Отец получал «генеральский паёк», который мать с бабушкой обменивали в окрестных деревнях на сметану и мешки с семечками. Из этих семечек делали подсолнечное масло. Мешки стояли на кухне. Когда никого из взрослых там не было, Марк с сестрой пробирались к мешку и делали дырку, ссыпая в ладоши семечки… Очевидно, годы эвакуации были голодными. Но Марк это помнит плохо. Помнит только семечки.
В конце 1943 года семьи энергетиков вернулись в Москву. Война ещё продолжалась, но фронт продвигался к границе, оставляя за собой пепелища. Всем было понятно, без электроэнергии восстановить разрушенную промышленность невозможно. Специалисты НИИ «Теплоэлектропроект», где работал отец, составляли «золотой запас». В этот период они получали повышенные пайки, льготы, всё. От них требовалось только одно – в максимально короткие сроки выдавать проекты, привязанные к местности, и строить новые электростанции. Отец постоянно ездил в командировки, уходил на работу ранним утром и возвращался поздним вечером.
Марк его почти не видел. Он подрос и, конечно, пропадал во дворе. Пока семья находилась в эвакуации, двор изменился. Теперь он представлял собой своеобразное каре. Вход – через арку главного здания был всё тот же. Напротив, торцом к арке, как было и до эвакуации, стояла их шестиэтажка энергетиков. А вот слева выросли бараки. Дальше – гаражи. На задах двора поставили новую котельную, которая казалась тогда внушительным строением. Именно сюда, к котельной, всем двором сбегались теперь ребята играть в «войну», в хоккей, а после того, как посмотрели фильм «Кардинал Ришелье», фехтовать на палках.
Двор же, на самом деле, был очень необычный. Реник (Карен) – сын Арама Ильича Хачатуряна, Юра – сын Дмитрия Кобалевского, сыновья Шапорина… Дети «маститых» композиторов играли с мальчиками и девочками других композиторов, «помельче» – Будашкина, Покрасса, Александрова, Иванова-Радкевича…
Из дома энергетиков выбирались на тот же Двор и дети руководителей министерства, проектировщиков, крупных инженеров. Ребята из голодных окрестных деревень, жившие в бараках, быстро освоились во Дворе, хотя были далеки от искусства. Родители их работали дворниками в Миуссах или грузчиками на предприятиях поблизости. Но никто в том Дворе на это не обращал внимания. Все были равны, когда играли в «казаков-разбойников», прятки, салки. Не только сами Творцы музыки, но и их отпрыски, никому из детей Двора не казались чем-то неземным. Ну, ездили они на трофейных «эмках». Ну, одеты немного лучше, чем другие. Ну, по радио звучали имена Глиэра, Мурадели, Хачатуряна. Это было не важно. Выбегая из своих подъездов, дети Двора перемешивались, дружили, курили, ссорились, мирились, матерились. А вечерами все ходили к «Композиторам» смотреть кино. Там, на первом этаже, располагался кинозал.
В семье Марка тем не менее говорили, к примеру, что в том доме живёт Зиновий Львович Компанеец. Но Марку и его сверстникам тогда в голову не приходило, что тот – настоящая знаменитость! Каждое утро миллионы людей от Москвы до Владивостока просыпались под бодрящие мелодии этого композитора «На зарядку». А потом уже звучал голос диктора Всесоюзного радио Гордеева: «Доброе утро, товарищи!.. На зарядку становись! Шагом, марш: раз, два, три…»
– И сегодня от меня, – смеётся Марк, – мои внуки, не знакомые с прошлым страны, всё равно могут слышать, как я напеваю эту мелодию Зиновия Компанейца – «На зарядку становись!» Но мы-то во Дворе сталкивались с этим Компанейцем и пробегали мимо, здороваясь или нет. А вот на втором этаже этого замечательного дома жил наш настоящий друг, композитор Вано Мурадели. Он наблюдал за футбольными матчами, которые устраивались под его окнами. Сначала мы играли тряпичными мячами, которые шили наши мамы и бабушки. Потом появились настоящие мячи с надувной камерой. И когда вдруг прохудившаяся камера спускалась, Вано Ильич бросал нам из окна 5 рублей. Мы тут же неслись в магазин «Динамо», на Тверскую улицу. Футбольная камера стоила 4.50, а на оставшийся полтинник покупали 7 пачек фруктового мороженого по 7 копеек или три пачки настоящего, сливочного, по 15 копеек.
Ребята из других домов сюда не приходили. Они считались чужими. Более того, Двор «войной» ходил на «серую коммуну». Так почему-то прозвали татар, живших по соседству – в каменном доме. Драки с ними были серьёзные. Они ненавидели «элитных» детей и подкарауливали их, когда те выбегали из своей арки. Бегать же было куда. Например, к строящемуся зданию «Трёх райкомов» – Свердловского, Ленинградского и Фрунзенского, где работали пленные немцы. Им через забор бросали хлеб, а они в обмен – выточенные из деревяшек пистолеты. В таком пистолете торчало металлическое дуло из пустой гильзы. Туда насыпали серу, счищенную со спичек, поджигали и стреляли. Хлопки походили на настоящие выстрелы, доставляя прохожим немалое беспокойство.
Сбегали со Двора и в подвалы недостроенного Собора Александра Невского. Там играли в ту же «войну», а, самое главное, искали подземный ход к Кремлю. Ребята были убеждены, что он есть. Из подвалов возвращались, когда уже темнело. Тут-то их поджидали «враги» из соседнего двора. Приходилось отбиваться. Бежать с «поля боя» было невозможно. Это сплачивало.
– Мы в нашем Дворе, – вспоминает Марк, – случалось, дрались и между собой, но быстро мирились. С ребятами же из «серой коммуны» – никогда.
Вот такое раннее социальное расслоение было в стране, где… все равны. История творилась рядом, хотя ребята ещё плохо понимали это. И вдруг все по-настоящему ощутили её дыхание. Вдруг стало очевидным – дети композиторов, энергетиков, дворников, ребята из окрестных дворов, все были одинаково заряжены советской пропагандой. Все любили Родину, Кремль, вождя. Во время ребячьих игр, не задумываясь, присваивали себе имена «полководцев», сталинских маршалов, сталинских «соколов», за исключением имени самого Отца народов.
Когда умер Сталин, всех объединило неподдельное горе. Марк, не раздумывая, присоединился к тем, кто решил прорываться сквозь кордоны в Колонный зал Дома Союзов. Во что бы то ни стало ребята хотели попрощаться с товарищем Сталиным. Ведь живым его почти не видели. А тут по радио объявили: «Доступ к телу товарища Сталина открыт…» Конечно, сыграло свою роль и «ощущение события», к которому хотелось быть причастным! Около десяти часов утра ватага ребят двинулась дворами, вдоль Тверской улицы, по крышам и пожарным лестницам, преодолевая заборы и наглухо закрытые ворота.
– Добрались до Пушкинской площади, – вспоминает Марк. – Сверху видели давку. Люди уже пытались вынырнуть из несущегося вперёд потока. Но это нас не остановило. Никто из ребят и не помышлял повернуть назад. Наоборот, с дома у Столешникова переулка спустились по ограде в эту толпу. А тут была западня. Тяжелые военные грузовики никого не выпускали. Через несколько мгновений началась давка. Солдаты прикладами сдерживали напиравшую толпу, чтобы их не смяли. А потом уже лупили без разбору по головам. Обезумевшие люди затаптывали друг друга насмерть. Стоявший передо мной солдат вдруг сгрёб меня в охапку и пихнул под «Студебеккер». Тут же оказался мой приятель со Двора. Наверное, это нас спасло. Так, вдвоём мы просидели под машиной несколько часов, пока не увидели какой-то просвет. Вход в переулок со стороны Тверской перекрыли, и мы поняли, что из него уже можно выйти. Путь назад был открыт…
К вечеру Марк вернулся домой. Грязный, оборванный, он до конца ещё не понимал случившегося. Просто замёрз, просто пережил страх и свалился в постель до утра. Дома его никто ни о чём не спрашивал. Было не до него: в спальне второй месяц лежала тяжелобольная мать. Но уже на следующий день по Москве пошли слухи о кровавой давке: по пути в Колонный зал погибали сотни людей. Толпа насмерть затаптывала тех, кто упал. Люди проваливались в люки, с которых сбивались крышки. Набитые трупами, они вызывали панику, многократно увеличивавшую число погибших. Возможно, подросток понял тогда, что, оказавшись в толпе, поддавшись массовому психозу, можно было и не уцелеть.
Многое вспомнилось Марку в год его семидесятилетия, когда вдруг решил навестить Двор, где прошло детство. Ожили в памяти троллейбусы, которые не помещались на территории парка. Их тогда, как и сейчас, оставляли ночевать на прилегающих улицах. В пустых салонах сидели допоздна. Первые поцелуи, первые объятия! Никому в голову тогда не приходило, что свою девочку, своего мальчика можно привести домой…
Марк прошёл по 5-й Тверской-Ямской. Слева, около Физического института, через чугунные прутья забора виднелся заросший, запустелый сквер. Оказавшись на перекрестке бывшей 3-й Миусской, увидел незнакомые дома. Поразила безвкусица строительства последних десятилетий. Какой-то упадок, запустение. Но, всё равно, это были улицы его детства, его сквер, его деревья, его закоулки. Подошёл к знакомой арке. Вот и та самая их шестиэтажка, пристроенная, прямо-таки приляпанная торцом к дому композиторов. Оглянулся вокруг, постоял, потом, не спеша, поднялся на третий этаж, позвонил в квартиру под номером 30. Долго не открывали. Наконец, из-под двери мужской голос спросил: «Чего надо?» Сказал, что жил здесь когда-то, и хотел бы взглянуть. Из-за двери услышал в ответ: «Иди отсюда!» Ну, конечно, это неправильно. Надо было сначала зайти в домоуправление, договориться с жильцами заранее…
Когда вышел из подъезда, запрокинул голову, посмотрел на свои три окна. Какая там сейчас жизнь? Ничего, кроме дешёвых тюлевых занавесок и приоткрытой форточки, он не увидел. А может быть, хорошо, что ему не предложили войти! Как мог бы он представить там чужую обстановку, чужие обои, какие-то люстры вместо абажура над круглым столом, эти тюли вместо тяжёлых штор? Ведь не было там ни маминого рояля, ни дубового шкафа, ничего из той жизни. Возможно, и не надо туда заходить.
Выставляя эту главу в новом издании практически в том же виде, что и в «Сабле», я вдруг почувствовал, что в ней не хватает дополнительных штрихов, дающих представление читателю о времени, об эпохе, в которой вызревал мой герой в своём Дворе. Тех самых штрихов, которыми я был увлечён, когда разбирался с главным персонажем в «Романе Графомана». Возможно, я ещё не вполне остыл от прежнего сочинения. К тому же сегодня мы с Марком придерживаемся разных взглядов на известные страницы истории. Произнося эти мысли вслух, я оценил, что Марку не пришло в голову скрывать эту разницу. Он, к счастью, не собирался угождать никаким мнениям ярых антисталинистов, отпетых антисоветчиков, непримиримых оппозиционеров. Я же со своей стороны, выпуская пар в начавшемся диалоге, вдруг ощутил – а ведь мы с моим героем принадлежим к одному клану 80-летних. И потому имеем редкую возможность в этой книге дать представление будущим поколениям, как трудно укладывалось в наших мозгах прошлое, пережитое нашими семьями, нами в ту самую эпоху, которую историки называют сталинской.
Да, мы с Марком вызревали при жизни Сталина. Мы оба родились в Москве. При жизни генералиссимуса пошли в первый класс и заканчивали среднюю школу через пару лет после его смерти. До того, в самом начале войны, мы малышами, со своими семьями оказались в эвакуации на востоке, в районе Урала. Ближе ко Дню Победы вернулись в столицу. Мы провели в Москве, столице нашей Родины, (так принято было называть ее тогда) детство, отрочество. В стольном городе мы входили во взрослую жизнь, подчиняясь тогдашним порядкам. Пробуя выживать в тех условиях, мы вступали в пионеры, в комсомол, в партию. А потом ловчили, помалкивали, обманывали Режим, который ставил интересы общественные выше личных…