Под огонь критики попало как материальное, так и буржуазное. Нельзя было придавать значение одежде; прихорашиваться или хотя бы признаваться в этом послужило бы доказательством фиксации на внешнем. Малодетная буржуазная семья считалась не аутентичной, приспособленческой, не «прогрессивной». Заявлять о своих правах стало особенно тяжело частной собственности и владению, этим достойным достижениям правового государства европейского Просвещения. Предубеждения против частной собственности касались как основного закона капитализма, так и ориентации на исключающие иные варианты отношения пар. Частная собственность имела в любом случае плохую репутацию. Тому, кого обвиняли в «фиксации на обладании», должно было быть стыдно. В первую очередь осторожность надо было проявлять мужчинам, они скоро стали называться «шови» или «мачо» и считались особенно зафиксированными на обладании собственностью. «Я тогда на самом деле чувствовал себя в сексуальном плане неспособным соответствовать предъявляемым требованиям, и все это из-за этой сраной теории, которая утверждала, что нельзя предъявлять претензии на владение. То есть это время для меня выглядело так, что я, с одной стороны, влюблялся, а с другой стороны – должен был мириться с тем, что эта женщина, в которую я влюбился, не может мне принадлежать, и я ей тоже» (Кордт Шниббен). Малейшие признаки, позволявшие сделать вывод о наличии этой культурно-опосредованной страсти подчинения и овладения, жестоко преследовались. Альтернативой претензий на обладание были, правда, взаимозаменяемость и безразборность отношений. А этого как-то тоже не хотелось.
Как и в случае холодного сердца, здесь за пренебрежением к «обладанию» также стоит долгая традиция. «Обладание» презирается как недостойная форма существования. У него всегда была плохая репутация, как показал лингвист Харальд Вайнрих в своем великолепном эссе «Об обладании» («Über das Haben», 2012). Еще в перечне категорий Аристотеля (четвертый век до нашей эры) обладание смогло занять лишь восьмое место из десяти позиций. Превыше всего там стоит категория «бытия». Психоаналитик Эрих Фромм (1900–1980), чье «Искусство любви» («Kunst des Liebens») тогда наряду с Гербертом Маркузе входило для каждого из нас в перечень обязательной для прочтения литературы, написал на этом материале в 1976 году свою необычайно популярную книгу «Иметь или быть» («To have or to be»). Целью была жизнь, по возможности полностью свободная от «обладания». Не только в обращении с материальными благами, но, как пишет Фромм, и в учебе, в воспоминаниях, в разговоре, чтении, знании, в вере – и, конечно, в сексе – желание обладать было под запретом. В мягкой, менее революционной форме, нежели в марксизме, за этим скрывается принципиальный бунт против частной собственности:
«Суть модуса обладания в существовании вытекает из сути частной собственности», – говорит Фромм. Тот, кто хочет преодолеть обладание, должен отменить и частную собственность. И он должен, самое позднее, детям, которые мутузят друг друга в песочнице из-за формочек, объяснить, что спор из-за «моего» и «твоего» прямо ведет в ориентированный на обладание капитализм. Здесь жизненный проект левого альтернативного крыла встречался с жесткой теорией марксистов. И за этим с самого начала стояла педагогическая программа перевоспитания.
Если есть желание воспроизвести сегодня жизненные ощущения того времени, рекомендую бросить взгляд в дневники писателя Мартина Вальзера. Для Вальзера, родившегося в 1927 году и принадлежащего к совершенно иному поколению, политика не главное, а лишь важный сопутствующий элемент. Именно по этой причине у него можно так хорошо проследить очарование и изменение коллективных убеждений и позиций. Романы Вальзера могут отличаться индивидуальностью, но к его политическим предпочтениям это никак не относится. Он примыкает к любым явлениям моды, причем всегда на стороне большинства. Вальзер никогда не придерживался левоальтернативной утопии мира коммун с совместным проживанием, а вел классический буржуазный образ жизни с заботливой супругой, четырьмя дочерьми и загородным домом на берегу Боденского озера. Но мятежная левая совесть вынуждала социалиста Вальзера, которым он был в начале 70-х годов, в качестве выражения правильности убеждений вопреки интересам буржуа Вальзера выступать за социализацию побережья озера: все должны были иметь возможность без помех взирать на Боденское озеро. В этом случае социализм уже продвинулся бы чуточку в сторону Южной Германии. Буржуа Вальзеру повезло в том, что его левая утопия на Боденском озере в результате осталась нереализованной.
В 70-е годы Вальзер играл в коммуниста. В 80-е он превратился в друга рынка. Позднее он считался немецким националистом и был объектом насмешек из-за его фантазий на тему единства. Еще позже он стал набожным и писал о протестантском учении об оправдании. А из-за того, что его некоторое время даже подозревали в антисемитизме, он в конечном итоге посвятил себя публикации еврейских поэтов. Мартин Вальзер не упускает ничего. Как и многих других, его политизировала война во Вьетнаме, и после этого все сильнее радикализировал левый климат. Человек языка начинает пользоваться агитационным жаргоном: «Каждое слово, которое здесь произносится в болтовне о демократии, должно оцениваться критерием продолжающегося изо дня в день геноцида во Вьетнаме, который происходит с согласия и к выгоде тех, кто здесь говорит о демократии».
Своим собственным путем Вальзер пришел к культу аутентичности. Эрика Рунге – так звали тогда героиню писателей и семинаров по германистике, чьи «Боттропские протоколы» («Bottroper Protokolle») в зеленой обложке издательства Suhrkamp воспроизводили то, как рабочие на самом деле мыслили и говорили. Это было тем, о чем тогда мечтали многие, а именно что интеллектуалы примирятся с рабочими, чтобы показать им и всему миру, что и у них сердце на правильном месте и что они идентифицируют себя вместе с правильным классом. Многие левые студенты, например во Франкфурте Йошка Фишер со товарищи, отправлялись на автосборочный конвейер, скажем, на заводы «Опель», чтобы побрататься с рабочими, которые о таких акциях в большинстве случаев не хотели ничего знать. Правда, для того чтобы объекты эксплуатации обрели нужное классовое сознание, всегда требуется некоторое время. Но так далеко Вальзер заходить не собирался; конвейер его не манил. Однако он с энтузиазмом участвовал в усилиях по привитию профсоюзного сознания писателям. Его мечтой был «Профсоюз средств массовой информации», который объединил бы всех деятелей культуры. У профсоюзов тогда еще была положительная репутация, для многих левых интеллектуалов они были приютом коллективного в его противостоянии экзистенциалистскому уединению поэта и одновременно инструментом реального изменения общества. Рабочие не желали быть по-настоящему аутентичными. И Эрика Рунге была вынуждена признаться, что она выдавала за протоколы то, что на самом деле было чем-то вроде лоскутного одеяла, смонтированной мозаикой из самых красивых фраз о рабочих. Фикция остается фикцией.
Разумеется, Вальзер также игнорирует опыт Солженицына. Более того, он потешается над тем, что часть немецкой общественности шокирована описаниями ГУЛАГа, причем не только Генрих Бёлль, который предложил Солженицыну приют, но и Гюнтер Грасс, продемонстрировавший свою солидарность. Вальзер язвит: «Я бы предложил следующее: Мы закажем доски с изображением Солженицына. Такие доски мы выставим в общественных местах. Может быть, нам удастся разместить вокруг них фонарики со свечами. После этого мы предлагаем, чтобы каждый проходящий мимо снимал шляпу или какой-то иной головной убор». Так диссидент Солженицын превращается в тирана Гесслера, который требует от западных левых подчинения, к которому готовы слабаки Бёлль и Грасс, но в котором ему отказывает стойкий бунтарь Вальзер. Здесь на самом деле требовался такой деятель, как Мартин Вальзер, который мог стилизовать иммунизацию и вытеснение советской системы бесправия под проявление гражданского сопротивления à la Вильгельм Телль для того лишь, чтобы не надо было менять собственную картину мира.
Вальзер флиртовал с ГКП, но всегда громко жаловался, если люди называли его коммунистом, во всяком случае, когда они использовали эту политическую классификацию для оценки его литературной продукции. Однако среди своих Вальзер вполне мог выступать с позиций вульгарного марксизма. Он на полном серьезе утверждал, что Федеративная республика движется курсом в направлении фашизма. Частная собственность была и для него чем-то крайне отвратительным, из-за чего он с энтузиазмом принимал участие в попытках социализировать издательство Suhrkamp. По той причине, что Зигфрид Унзельд, издатель Suhrkamp, был одновременно единственным предпринимателем, которого он знал близко, тот в знак благодарности удостаивался чести играть в его книгах роль образцового капиталиста из книжки с картинками. Издательство Suhrkamp должно было стать своего рода югославской моделью рабочего и авторского социализма: «Я хотел бы, чтобы часть той доли, которая принадлежит Зигфриду, была распределена между сотрудниками». В романе Вальзера «Письмо лорду Лисцу» («Brief an Lord Liszt») действует фабрикант Артур Тиле, капиталист чистейшей воды, эксплуататор, который эксплуатирует все, что ему достается, и держит зависимых от него людей в полном подчинении. Унзельд, читая это, сразу же узнал себя и, судя по всему, терпеливо вынес порицание, тем более что он рассчитывал в будущем на прибыль от вальзеровских книг.
Любопытно то, что Мартин Вальзер поносит в качестве предпринимателя именно Унзельда, того человека, за счет которого он существовал, – как, конечно, и тот за счет Вальзера. Ведь издательства до наступления эры интернета были единственными институциями, которые могли обеспечивать распространение литературы. Вальзер, предвыборный лозунг которого гласил: «Ничто не может быть истинным без своей противоположности», – судя по всему, не обратил внимания на это противоречие. Это нечто большее, нежели клише? Вряд ли. Вальзер вел серьезный диспут с капитализмом? Вряд ли. Это типично? Да. Капиталист-эксплуататор выступает как аксессуар, колорит, чтобы на этом фоне можно было рассказать какую-нибудь историю. Социализму левых как-то на самом деле не хватало истинной серьезности.
Вальзер пребывал в лучшем обществе из возможных. Ганс Магнус Энценсбергер, который родился в 1929 году и таким образом немного моложе Вальзера, тогда тоже не щадил усилий, чтобы приспособиться к духу времени (о чем он написал в 2014 году в книге под названием «Сумятица» («Tumult»). Энценсбергер был бóльшим анархистом, менее предсказуемым, чем Вальзер, он сам называет себя «биллиардный шар». Он тоже познал соблазн возможности увлекать за собой большие массы людей: «Я заметил, как можно было водить возбужденную толпу за кольцо в носу, если найти нужный тон». Тон, который делал музыку, был тогда именно левым тоном. А американцы были свиньями и империалистами. Сегодня Энценсбергер утверждает, что ему за это стыдно. Но если он входит в образ того, кем он был тогда, то он и сегодня еще может возмущаться по поводу ЦРУ и всего такого.
Вальзер называет себя в эти годы социалистом. Галлистль, герой романа, которого он тогда – в 1973/1974 году – моделировал в своих дневниках, должен был бороться за прекрасный новый мир. В необходимости развивать общество в сторону социализма сомневаться ни в коем случае нельзя, гласит запись от 2 июля 1974 года. И когда католик Вальзер 17 августа 1975 года участвует в престольном празднике в великолепной возвышающейся над Боденским озером построенной в стиле рококо монастырской базилике Бирнау, он иронизирует по поводу отца-предстоятеля и его проповеди, извлеченной из сундука, набитого марксистским старьем. Рай невозможно построить на земле, изрекал священнослужитель. В то время как страждущие благ и страждущие справедливости едины в отрицании потустороннего мира. Вальзер возмущается в роли фейербаховского критика религии, обвинявшего христиан в том, что они утешают людей перспективой загробной жизни, не давая им возможности наслаждаться лучшей жизнью здесь. Если бы я в тот летний воскресный день оказался на мессе в Бирнау, я бы присоединился к поэту.
Вальзер (а также Энценсбергер) дают возможность догадываться о том, почему именно интеллектуалы были (и есть) столь падки на левые идеи. Писатели и левые связаны между собой своего рода естественной близостью. Тот, кто пишет политически ангажированную литературу, хочет сделать мир с помощью своей литературы лучше. Тот, кто придерживается левых политических взглядов, хочет добиться того же – своими действиями, если его выберут, или посредством революции, если выборы для этого не требуются. Обе группы укладывают действительность в историко-философскую схему: из долины скорби в земной рай. Обе рисуют картины того, как будет выглядеть этот лучший мир. Обе имеют план и представляют себя воспитателями рода человеческого. Они претендуют на то, что либерал Фридрих Хайек в полемическом запале назвал «самонадеянным знанием».
В полдень на излете лета 2007 года мы сидим в саду семейства Вальзеров – берег озера все еще не социализирован – и говорим о капитализме. На столе испеченный супругой Кете знаменитый сливовый пирог, кофе, а хозяин дома позволяет себе бокал белого вина с минералкой. Да, говорит Мартин Вальзер, задним числом ему стыдно за все то, что он писал и говорил. Самое ужасное, говорит он, это его тогдашнее выступление в Констанце про «капитализм и демократию»; оно все полно общих мест и свидетельствующей об отсутствии опыта лексики: «Что касается капитализма, то я хотел бы зашить себе рот, когда я сегодня смотрю на то, что я тогда писал». Писатель, говорит он сегодня, не должен пользоваться заученной лексикой. Правда, его произведения на тему капитализма с течением лет становились все серьезнее. Теперь он считает, что читатель в романе всегда должен знать, где его герои зарабатывают деньги, иначе это не выглядит правдоподобно, – и превыше всего ставит деньги: единственное средство, делающее человека свободным и независимым. Вальзер и сам, иногда с большим, иногда с меньшим успехом, спекулирует акциями. Его истинный герой сегодня, следовательно, Уоррен Баффетт: «Зарабатывать деньги – это для Баффетта искусство, которым он занимается ради него самого». Вальзер сохранил горячее сердце и восхищается холодными капиталистами.
Вдоль берега проплывает лебедь. Смеркается. От коммуниста и социалиста до друга спекулянтов и их приверженца – намного длиннее путь интеллектуала в XX и XXI веке вряд ли мог бы быть. Раньше его от денег «тошнило», сегодня Вальзер видит в деньгах выражение свободы. Вальзер великий конвертит. Он говорит о своем обращении. Многие интеллектуалы в течение лет прошли схожий путь, как и Вальзер. Но лишь немногие говорили об этом так открыто. В капитализм его обратил немецкий экономист Герберт Гирш, прежде всего его книга «Прощание с экономической теорией» («Abschied von der Nationalökonomie»), говорит Вальзер. Книга вышла в 2001 году. И то и другое у меня общее с Вальзером: встреча с Гиршем и позднее обращение в другую веру. Я к этому вернусь.
Что мы читали? Как могло случиться так, что в целых сообществах, университетских как-никак, части интеллектуальной карты мира просто-напросто отсутствуют? Из книг на прилавках, которые в 70-е годы были установлены в столовой тюбингенского университета, мне запомнилось имя Исаак Дойчер. У троцкистов, которые, будучи меньшинством, как-то вызывали симпатию, была выложена его трехтомная биография Троцкого. Дойчер, польский еврей, с 1939 года живущий в Англии, семья которого была уничтожена нацистами, был в то время одним из героев «Новых левых». В 1967 году он умер, дожив лишь до 60 лет: интеллектуал, которому ни разу не удалось получить постоянную университетскую должность. Он был марксистом и антисталинистом; даже догматические троцкисты находили у него изъяны. Но молодежь в Беркли и Оксфорде любила его и охотно приглашала его на свои «Teach-ins», как тогда называли протестные мероприятия. Дойчер примирял Beach Boys «новых левых» на американском западном побережье со старыми левыми из среды рабочего класса Европы: родившийся в 1907 году, он был как бы еще свидетелем коммунистической революции и предупреждал молодых хиппи о необходимости в своем культурном бунте помнить о рабочих, что они охотно выслушивали, не принимая это особенно близко к сердцу.