Большую часть моего детства еду выдавали по карточкам, и наши аппетиты уменьшались вместе с нашими животами. На завтрак у нас была каша и бутерброды с сахаром к чаю. «Национальный хлеб» приходил с «добавкой кальция», он был посыпан мелом – уловка, чтобы мы думали, будто получаем белый хлеб. Приходилось стоять в очереди за еженедельной порцией яичного порошка. Два раза в год в качестве угощения у нас была жареная курица. Тогда это было большое событие, но сегодня эти цыплята вряд ли смогли бы попасть на полку супермаркета. Это были паршивые, тощие, жилистые недомерки – больше костей и сухожилий, чем мяса. В 1998-м я сыграл Эбенезера Скруджа в постановке «Рождественской песни», которая проходила в Мэдисон-сквер-гарден, и на столе у бедного трудолюбивого офисного клерка Боба Крэтчита была курица по крайней мере вдвое больше, чем у нас после войны. И это его мы должны были жалеть?
Мы ничего не выбрасывали: старые тряпки, бумага, банки, кусочки ниток и пустые бутылки – все это могло пригодиться. На полках не было игрушек. Нельзя было заскочить в магазин за новой детской коляской или даже детской одеждой и обувью – все бралось из вторых, третьих, четвертых и даже шестых рук. Мы снашивали наши туфли до дыр, а потом папа показывал нам, как чинить их. Сколько людей сегодня смогут починить свою обувь? Тогда это было нормально, но сейчас такое просто невозможно представить. Сменилось целых три поколения, и те времена отстоят от нас на тысячи миль, но я все еще поражаюсь, как мы проделали этот путь оттуда сюда. Что интересно, я не помню, чтобы в те времена мне было тяжело. Возможно, эти чувства спрятались где-то глубоко внутри, но по большому счету мое детство, не считая Реджи и его предательского одеяла, было счастливым.
Чем больше я об этом думаю, тем больше понимаю, каким удивительным было поколение наших родителей. Им никогда не нужно было много для счастья. Все, что им было нужно, – это мирное небо над головой и возможность время от времени повеселиться. Попойка с парой бутылок бурого эля считалась вечеринкой века. Набор проще некуда, но они знали, как отлично провести время, обходясь малым. Сегодня все наоборот – можно получить что угодно по щелчку пальцев. Если честно, не совсем понимаю, к чему все это нас приведет. Я уверен, что если вы молоды и не ведали другой жизни, то вы так и будете плыть по течению. Возможно, когда-нибудь вы сможете мне это объяснить.
До того, как моя сестра серьезно заболела, каждое воскресенье всецело посвящалось семье. Все мы, каждый член семейства Долтри, начинали день в церкви на Рейвенскорт-парк-роуд. Я пел в хоре. Я ведь уже говорил вам, что был маленьким ангелочком? Затем, после воскресной школы, мы отправлялись в Хануэлл колонной автомобилей, которую возглавлял папа на своем такси. Это был «Austin 12/4» с отделкой кузова от Strachan (Strachan & Brown, один из крупнейших производителей автобусных кузовов в период с середины 20-х до конца 60-х годов XX века. – Прим. пер.) Крыша сзади складывалась, что очень напоминало современный «Роллс-Ройс». Впереди восседал он, наш шофер. Рядом с ним за импровизированной дверью находилась мама – на сиденье, которое он прикрутил туда, где раньше был багажный отсек. Мы все сидели сзади, одаривая наших подданных королевскими приветствиями. Это было невероятно.
Где-то в окрестностях было местечко под названием Банни-парк, прямо под виадуком Уорнклифф в Хануэлле, где мы проводили весь воскресный день, играя в крикет, пока мимо проносились паровозы Большой западной железной дороги. Так, час за часом, проходили длинные летние дни, и все кузины, тетушки и дядюшки присоединялись к нам. Может быть, я вспоминаю только хорошие времена. Может, я приукрашиваю все, в точности как это делали мои родители. Наверняка у нас случались споры, но я их не помню. Говорили, что со мной проблем не напасешься. Я всегда замышлял какую-нибудь шалость. Что я точно помню, так это то, что мне приходилось бороться за все, чего мне хотелось. В те дни тебе ничего не приносили на блюдечке с голубой каемочкой. На мой взгляд, это было не так уж плохо. Сомневаюсь, что моя жизнь сложилась бы так, как она сложилась, если бы я с младых ногтей не усвоил этот урок.
Мы жили в съемных комнатах в доме под номером 16 на Перси-роуд. Моя тетя Джесси и мой дядя Эд жили внизу с тремя моими кузинами – Энид, Брендой и Маргарет, самой младшей из них. Я, мама и этот странный человек в армейских ботинках, который оказался моим отцом, жили наверху. У нас было две спальни, гостиная и кухня, где стало тесновато, когда на свет появились две мои сестры. За кухней вниз по лестнице была общая ванная комната. Я был единственным мальчиком, который делил ванную комнату с двумя сестрами и тремя кузинами. Пять девочек против одного мальчика, так что мне пришлось научиться скрещивать ноги.
Мои тетя и дядя были убежденными лейбористами, и когда я стал постарше, нас, бывало, отвозили на социальные лейбористские уикенды в общественные центры, где стоял запах табачного дыма и было вдоволь пива. Я никогда не разговаривал с отцом о его политических взглядах. По идее, он тоже был лейбористом, но по неясным причинам он их ненавидел. Он называл их пустобрехами.
Кстати, мои кузины были очень смышлеными. Они без конца говорили о том, что сегодня узнали в школе, и я слушал их с открытым ртом. Как и большинство детей, я стремился к знаниям. Система еще не отбила у меня желания учиться. Энид рано стала следовать тенденциям моды. Она увлекалась битниками. Для меня все они были похожи на стариков с их вязаными мешковатыми пуловерами и неряшливыми бородами. А девчонки одевались, как Дорис Дэй. Они слушали традиционный джаз, который, конечно, был бодрее, чем группа Билли Коттона, звучавшая по радио каждое воскресенье в обед.
Энид и Бренда сдали все свои экзамены и поступили в университет. Понятия не имею, от кого им достались мозги. Это сбивает с толку. Другая сестра моей мамы, Лорна, вышла замуж за парня по имени Эрни, который работал электриком. У них было два сына, один из которых попал в Оксфорд, когда ему было четырнадцать лет. Они оба стали уважаемыми физиками-ядерщиками. Вы бы ни за что не догадались, что в моей семье есть физики-ядерщики, не так ли? Своему успеху мои двоюродные братья и сестры обязаны системе средней классической школы Великобритании. Они были умным рабочим классом, поколением классической школы, которое отстроило Британию после войны и пробилось в люди. Они были наглядным доказательством того, что система работала. Но она работала для них, а не для меня. Думаю, больше я страдал не от образования как такового, а от необходимости быть как все. Во мне было больше бунтарского духа, чем в моих двоюродных братьях и сестрах. Я ненавидел, когда мне говорили, что делать. Хотя нет, я слукавил. Я был довольно счастлив, выполняя приказы в «Бригаде мальчиков». Я пел, сидя на плечах сержанта, и шагал туда-сюда по пляжу в строю. Я был рад придерживаться правил в начальной школе. На самом деле мне это нравилось. Я хорошо ладил с учителями, был лучшим среди одноклассников. Моей любимой частью дня была прогулка до моей школы имени королевы Виктории. Сколько детей могут сказать то же самое?
Мне приходилось носить короткие брюки, жилет и свитер. Этот чертов свитер стал единственной тучей на моем ясном синем небе. Он был сделан из шерсти. Речь идет не о приятной мягкой и удобной ягнячьей шерсти. На дворе было начало 1950-х годов, и это была грубая, колючая ужасная шерсть, то ли овечья, то ли конская. Казалась, надень я свитер из металлической мочалки для мытья посуды – кожа и то чесалась бы меньше. Мне годами приходилось носить этот свитер, и я возненавидел его всей душой. Когда мне было восемь лет, мама купила мне серую фланелевую рубашку, и это стало поворотным событием в моей жизни. Мама говорила мне, что я могу носить ее только два дня подряд, а потом ее нужно было стирать. Это значило, что мне пришлось бы вернуться к грубому, колючему проклятому свитеру. Поэтому я вставал в шесть утра, стирал рубашку, сушил и гладил ее, чтобы носить каждый день. Я был рабом моды. Или комфорта.
В течение последних трех лет начальной школы у меня был классный руководитель по имени мистер Блейк, и я любил его почти так же сильно, как эту фланелевую рубашку. Он учил меня истории, географии и всему тому, что мне было интересно. Он брал нас в школьные поездки, и мы с ним совершили много интересных открытий. Мы учились естественным путем, который является самым лучшим из всех. Он думал, что у меня есть потенциал. «Мальчик с широкими интересами, интеллектуальный, музыкальный и спортивный», – написал он в итоговом отчете за 1955 год. Может быть, из меня тоже мог бы получиться физик-ядерщик. Тем летом я сдал экзамен «11+» (экзамен, сдаваемый некоторыми учениками в Англии и Северной Ирландии по окончании начальной школы, который позволяет выбрать учреждение для продолжения образования. – Прим. пер.) и «выиграл» место в школе района Актон[7]. Тогда же папа получил повышение по службе в Armitage Shanks, компании по производству сантехники, поэтому моя семья тоже понемногу выбиралась в высший свет. Мы переехали на две мили западнее, в утопающий в зелени отдельный дом номер 135 на Филдинг-роуд в Бедфорд-парке. У нас была своя собственная ванная комната, собственный сад перед домом и на заднем дворе. Это была настоящая мечта амбициозной семьи из рабочего класса. Что касается меня, мне было все равно. Я не хотела никуда ехать. Мне не хотелось терять своих друзей. Для меня эти две мили были все равно, что миллион световых лет. Мне казалось, будто мы переехали на Марс.
Глава 2. Вон из школы
Спустя неделю занятий в новой школе я понял, что все это было ужасной ошибкой. Все ученики были из таких районов, как Гринфорд и Райслип, где деревья были выше, трава зеленее, а тротуары шире. Эти мажоры из интеллигентных семей даже говорили как-то по-другому или попросту «задирали нос», как это называли мои друзья. Это был не просто другой акцент – это был другой язык. Я не понимал ни слова из того, что они говорили. Вдобавок все усугублялось тем, что на вид я был очень худой и странный. Я не преувеличиваю, я выглядел… своеобразно. Всему виной был один инцидент. Не тот, о котором я уже рассказывал, а другой. Это случилось за четыре года до того, как я поступил в среднюю школу. Мы проводили отпуск в летнем домике моей тети в Борнмуте. По соседству была строительная площадка – обычное дело для тех дней: столько домов разбомбили до основания. Людям негде было жить. Как только дом достраивали, семья сразу же въезжала, даже если остальные дома на улице еще не были закончены. Поэтому было нормально быть в окружении строительных площадок, играть на стройках. Я дурачился по соседству, вероятно играя в ковбоев и индейцев. В разгар игры я умудрился споткнуться о какой-то строительный провод и приземлился прямо на свою челюсть.
Мама отвезла меня в больницу, там меня смотрели и сказали, что все в порядке. Я не знаю, почему с больницами повторяется одна и та же история. Они всегда осматривают источник проблемы, а затем говорят: «Все в порядке». Домой я вернулся с мыслями, что это была ложная тревога. Через несколько часов моя челюсть опухла. Следующие пару дней каждый раз, когда мы выезжали из дачного домика, я отказывался выходить из папиного такси, потому что на моем фоне человек-слон выглядел бы как Фрэнк Синатра. Все на улице таращились на меня, и я просто сидел взаперти, жалея себя.
Мне становилось только хуже. Челюсть опухала все сильнее и сильнее и вдобавок начала пульсировать к тому времени, как мама отвезла меня обратно на операцию. Пока мы ждали доктора, кое-что случилось. Откуда ни возьмись в помещении появился ужасный запах. Люди принялись осуждающе смотреть друг на друга. Кто мог быть настолько безрассудным, чтобы «пустить голубя», находясь в приемной? «Это не я», – читалось в моих глазах, когда все уставились на меня. Но потом и я это почувствовал. Моя рубашка, моя прекрасная фланелевая рубашка вся промокла, потому что нарыв на моей челюсти лопнул. На этот раз меня отправили на рентген, и выяснилось, что у меня в трех местах была сломана челюсть.
Я рассказываю вам эту историю по двум причинам. Во-первых, чтобы вы могли представить, что каждый раз, переступая порог Актонской средней школы, я обращал на себя внимание, словно большой палец, по которому заехали молотком. Во-вторых, после того, как моя челюсть выздоровела, я больше не чувствовал боли, когда меня били по лицу. Наверное, это очень важно. Если бы я пошел по жизни со стеклянной челюстью, все могло бы сложиться иначе.
В школе, где большую часть составляли щеголи из высшего общества, которые ожидали, что в первые годы обучения ты будешь их мальчиком для битья, последнее, чего бы вам хотелось, – это выделяться среди остальных словно набухший палец. Очень быстро и весьма предсказуемо я стал мишенью для насмешек. Мне дали прозвище Трог (пещерный человек (англ.). – Прим. пер.), которое до сих пор преследует меня. Любимым занятием старшеклассников было подвесить меня к проволочной ограде, окружавшей игровую площадку. Они заставляли меня держаться за нее руками, а потом поднимали мои ноги, чтобы я оказался в горизонтальном положении. А затем, когда мои руки уставали, – бац! Я падал. Ох, как им это нравилось. Я никогда не чувствовал себя таким ничтожным.
Вскоре я начал прогуливать уроки и просто ошивался то тут, то там целый день. Бывало, я часами бродил туда-сюда по прибрежному парку Дьюкс Медоус, вечно голодный и отчаянно одинокий. На берегу реки было красиво: дикая природа, зелень и свежий воздух, но я думал, что если жизнь действительно такова, то я не хочу жить в этом мире. Я был близок к мысли о самоубийстве. Думаю, все усугублялось еще и тем, что годы учебы так сильно отличались от моего счастливого дошкольного детства.
Те дни кажутся такими далекими. Это было шестьдесят с лишним лет назад. Но я до сих пор помню один день, словно это случилось вчера. Это была пятница, конец длинной недели. На перемене я находился на детской площадке, пытаясь чем-то себя занять, чтобы не выглядеть таким одиноким. Я представил свое будущее и вдруг осознал, что впереди меня ждали долгие годы такой жизни. Страданиям не было конца. Я вышел из школы и направился к дому, чувствуя себя совершенно опустошенным. Дома никого не было. Я нашел снотворное моей мамы и просто сидел, глядя на бутылку. Затем я принял четыре или пять таблеток. Мама с папой потом все не могли взять в толк, почему я проспал сорок восемь часов. Вероятно, они подумали, что это просто часть взросления.
Вдобавок общение с учителями не складывалось. Там не было мистера Блейка. Единственным, кто мне нравился, был мистер Гамильтон, наш преподаватель по труду. Учитель математики терпеть меня не мог, потому что я ненавидел математику. Я просто не мог затолкать ее в свой мозг. Для меня остается загадкой, почему нельзя просто выяснить, какие дети хорошо разбираются в математике, и позволить им заниматься ей, а остальных оставить в покое. Дико, что мы до сих пор не разобрались с этим. Очевидно, в жизни пригодится умение складывать цифры, но я и без того мог это сделать. Как еще, по-вашему, мне удалось выяснить, на сколько нас нагрели, когда The Who начали зарабатывать хорошие деньги в 1970-х? Но алгебра, тригонометрия, синусы, косинусы, тангенсы и все такое? Умоляю! Каждый должен заниматься своим делом.
Наш классный руководитель, мистер Ватсон, презирал Элвиса. Как вообще можно презирать Элвиса? У меня был один и тот же учитель английского на протяжении трех лет, и все, что он делал, это бросал нам учебник в начале каждого урока, зажигал трубку, закидывал ногу на ногу и читал газету «Racing Post»[8]. Он ничему нас не научил. Еще была учительница музыки, миссис Боуэн. Она просто хотела научить нас обращаться с точками и черточками на нотном листе, и это ничего для меня не значило. Вот так пишут хорал в стиле Баха, это восьмая нота, это четвертая нота. Это то, это се. Я не мог этого вынести. Где музыка? И знаете, что она мне отвечала? Она говорила мне, что я никогда не смогу зарабатывать на этом.