Детство в европейских автобиографиях: от Античности до Нового времени. Антология - Коллектив авторов 4 стр.


Ричард Коу – первый из исследователей, специально занявшийся воспоминаниями о детстве и их особенностями в структуре автобиографического жанра, – также построил свою книгу по преимуществу на сочинениях XIX—XX вв., посвятив более ранним текстам лишь часть введения59. В нем он раскрывает преемственность и различия автобиографических текстов разных эпох.

Однако в исследовательской литературе сложился и другой подход, трактовавший термин «автобиография» весьма расширительно и понимавший под ним все виды литературных свидетельств о себе людей разных эпох. Его основу заложила многотомная «История автобиографии» Георга Миша, который определил необычайно широкие хронологические рамки жанра «рассказов о себе и своей жизни», начав работу с Древнего Востока и, доведя ее до начала XIX в., так и не успел закончить задуманное60. В последнее время исследователи пришли к выводу, что более целесообразно для ранних «рассказов о себе» употреблять такие термины, как «эго-документы», «свидетельства о себе», чтобы подчеркнуть отличия подобных сочинений древности от современной «автобиографии» и самостоятельность их задач. Дело в том, что в течение многих веков «рассказы о себе» находили приют «под крышей» других жанров: речей, хроник, исповедей, писем, житий, судебных показаний и проч., – и подчинялись их законам. Да и задачи авторы этих рассказов ставили перед собой отличные от задач «классической» автобиографии. С введением вышеуказанных понятий изменилась не только терминология, но подчас и сам объект изучения. Долгое время исследовательская традиция включала в поле своего зрения рассказы о себе лиц известных и выдающихся в истории, в настоящее время вектор интереса переместился в сторону свидетельств о ничем особенно не примечательном, «маленьком» человеке и его повседневной жизни в разных регионах, сословиях, в разные эпохи.

Развитие «рассказов о себе», как известно, шло параллельно с развитием понимания человеком своей сущности в соотношении с Богом, природой, обществом, близкими ему людьми. Тексты «о себе», спрятанные в других жанрах, благодаря усилиям многих исследователей извлеченные из них и собранные вместе, приобретают сейчас яркое звучание. Из многих изданий таких текстов можно привести в пример обширный справочник эго-документов, относящихся к периоду первой половины XVII в. в Германии, в котором есть и воспоминания тех, чьи детские годы пришлись на это время61; обзор эго-документов австрийского происхождения за 1400–1650 годы, содержащий в том числе сведения о фрагментах, относящихся к детским годам62; свидетельства англоязычных эго-документов (дневников, писем, воспоминаний) за 1600–1800 годы, в которых отражены разные аспекты отношений родителей к детям и детское воспитание63; две работы по немецким воспоминаниям о детстве, относящимся к 1700–1900 годы64 и др.65 К настоящему времени таких собраний эго-документов и справочников по ним, а также отдельных публикаций монографического типа издано уже немало, имеется даже сборник «автобиографических» текстов древних египтян66. Однако автобиографические документы о детстве ранних эпох почти не исследовались полностью и систематически как определенный вид источника.

Авторы исследований по истории детства обычно стремятся включить в них различные «рассказы о себе»: они являются наиболее живым и интересным материалом и для читателя, и для исследователя. Автобиографические материалы рассматривались уже таким классиком истории детства, как Филипп Арьес. Однако работы последних лет проявляют все больше скептицизма в отношении «рассказов о себе». В них отмечается, что автобиографии неправомерно принимать за наиболее достоверные источники о детстве, хотя они и являются свидетельствами «из первых рук», то есть сообщениями «очевидцев». Более пристальное и специальное изучение «рассказов о себе» заставляет оценивать их не как прямые свидетельства о реальной жизни детей, но как отражение «понимания детства» взрослым обществом соответствующей эпохи в литературном, культурном, педагогическом, психологическом и иных контекстах личностного бытия конкретного автора. Подчеркивается, что различные тексты «личного происхождения», к примеру, не столько раскрывают реальные отношения родителей к детям, сколько отражают их утопические стремления в отношении к ним67.

Но все же было бы неверно, на наш взгляд, полностью отказать «рассказам о себе» и в отражении реалий детства, и в наличии отходов их авторов от «канонического» мышления, и в выражении личных, индивидуальных мнений и памяти чувств. Примером тому является «Исповедь» Августина, уникальная своим подробным изображением детства, которое одновременно и подчинено типичному для раннехристианской мысли отношению к нему, и дает ему новое осмысление, повлиявшее на дальнейшее развитие образов детства в духовной исповедальной автобиографии.

Придерживаясь основной концепции своего повествования, авторы «рассказов о себе» не только умалчивают о многих реальных событиях или субъективно их искажают, но и «проговариваются» о многом, не имеющем для них существенного значения, обыденном, но важном для исследователя, для людей других эпох. Кроме того, жизнь индивида и его внутренний опыт становления раскрываются подчас именно через автобиографические памятники, что делает их особенно ценными для истории семьи, брака, детства, эмоций и т. п.

* * *

Тексты, с которыми вы встретитесь в данном сборнике, показывают, как в автобиографии своеобразно звучит и набирает силу мотив детства. Это свидетельствует о значимости такой темы для различных поколений, с одной стороны, и о многообразии ее воплощений – с другой. Как собственная личностная история, детство необходимо каждому человеку (для перехода из настоящего в будущее человеку необходимо его прошлое). Необходимо и умение его осмысливать, возвращаться к нему на разных этапах своей жизни. Обращаясь к своей автобиографической памяти, каждый человек стремится лучше понять самого себя, увидеть развитие своей личности. Делать это более осознанно и умело поможет познание образцов прошлого: образы детства различных эпох дают возможность в сравнении с ними понимать свое время и идущие в сфере детства сложные и часто укрывающиеся от поверхностного взгляда процессы. Представленный в данной подборке материал показывает детство и ребенка как исторически сложившиеся явления, что помогает осознать наше сегодняшнее отношение к детям и детству как исторически изменчивое.

Тексты расположены в хронологической последовательности времен детства их автора, а не времени написания текстов. Историческая последовательность помогает познакомиться со своеобразием каждого произведения и представить историческую динамику не только способов репрезентации детства, применявшихся на протяжении столетий, но и отраженного в них осмысления детского опыта.

Виталий Безрогов,
Ольга Кошелева

Часть 1

От Античности до высокого Средневековья

Воспоминания о детстве в Европе I–XIII веков

Знала ли эпоха поздней Античности и Средневековья детство как особый период в жизни человека, отличный от других? Раздумья ученых над этим вопросом и их споры, особенно после выхода в 1960 г. программной книги Филиппа Арьеса «Ребенок и семейная жизнь при Старом порядке»68, породили несколько десятилетий назад новую междисциплинарную область исследований – «историю детства»69. По Арьесу (его позиция и на сегодняшний день, пожалуй, продолжает оставаться наиболее авторитетной)70, не только современное понятие детства, но и вообще интерес к этому важному периоду жизни были чужды культуре западноевропейского Средневековья; средневековый мир был «миром взрослых», где ребенка тоже считали маленьким взрослым и где, как правило, никто глубоко не задумывался над его возрастными особенностями. Складывание же современного образа ребенка в европейской культуре относится к XVII–XVIII вв., когда детский и взрослый миры получают отчетливые различия и за первым признается самостоятельная социальная и психологическая ценность, и в еще большей степени – к эпохе романтизма, создавшей нечто вроде культа ребенка.

Нужно заметить, впрочем, что в последующие годы эта позиция не раз вызывала аргументированные возражения71. Серьезной критике подверглась эвристическая значимость метафоры «открытие детства», лежащей в основе подхода Арьеса, найдено немало свидетельств того, что Средневековью были вполне знакомы этапы человеческой жизни, соответствующие современным понятиям детства и подросткового возраста. Сегодня исследователи все более решительно формулируют неприятие тезиса об игнорировании ребенка европейским Средневековьем. Суламифь Шахар, специально посвятившая свою книгу проблеме детства в Средние века, например, категорически заявляет: «Был ли взгляд на детство позитивным или негативным, нет сомнения в том, что детство воспринималось в Средние века как самостоятельный этап человеческой жизни с его собственными качествами и характеристиками»72.

Но что, собственно, мы знаем о средневековом ребенке? Довольно хорошо изучены философские и педагогические воззрения о нем современников73; социальные институты, определявшие его развитие, в особенности такие, как школа и семья; изображение детства в художественной литературе и живописи. Однако важные для воссоздания картины прошлого во всей его живой многогранности вопросы о том, чем было детство для обыкновенных людей Средних веков, как переживали они свой собственный детский опыт, только начинают формулироваться исследователями. Очевидно, что для уяснения их особое значение имеют сохранившиеся документы личного характера, в особенности средневековые автобиографические сочинения. В некоторых из этих самоизображений достаточно подробно говорится о первых годах героя-автора. Не могут ли они внести некоторые уточнения или даже новые существенные штрихи в сложившуюся общую картину? Ведь автобиографический характер этих сочинений превращает их в особую, весьма специфическую группу «живых» свидетельств – тех, которые дают возможность узнать не только то, что думали люди Средневековья о первых годах жизни человека, но и то, как они их чувствовали и переживали на своем собственном опыте.

* * *

Автобиографические тексты VII—XV вв., впрочем, далеко не всегда рисуют яркие и информационно насыщенные картинки первых лет жизни их авторов. П. Абеляр, например, в «Истории моих бедствий»74 о своем детстве сообщает крайне скупо и бесцветно. Он приводит лишь некоторые самые общие отрывочные сведения, составляющие часть универсального набора биографических клише: указывается место его рождения, отмечаются одаренность ребенка и склонность к учению, особая забота о нем отца – все это умещается в какие-нибудь два десятка строк. Несколько подробнее вспоминает о детстве Карл IV в третьей главе автобиографического «Жизнеописания»75, но его рассказ, по форме мало чем отличающийся от средневековой хроники, лишь сухо регистрирует отдельные внешние жизненные обстоятельства. Здесь следует заметить, что описания жизни автора в средневековом автобиографическом тексте – это вообще чаще всего история событий и поступков, за которой не всегда удается разглядеть даже того условного «внутреннего человека», делающего выбор между грехом и Божественной благодатью, о котором говорил Апостол Павел в I в. (Рим 7: 22). Помимо прочего, такие описания нередко имеют выраженный риторический характер. Ордерик Виталий (1075—ок. 1142), автор «Церковной истории» в 13 книгах, по примеру древних снабжает свой труд автобиографическим отступлением, в котором немало говорит о собственном детстве. Однако это описание настолько наполнено изысканными красотами стиля и общими местами, что внутренняя история его собственного детства почти целиком растворяется в них. То, что остается на поверхности и что отличает рассказ монаха о себе от какого-нибудь хрестоматийного «жития», – отдельные биографические факты, прочно встроенные в общую повествовательную канву: дата и место рождения, имена крестившего его священника, школьного учителя и монаха-наставника, других людей, сыгравших важную роль в начале его жизненного пути.

Впрочем, отдельные «детские» сюжеты в памяти некоторых авторов запечатлелись довольно живо и подробно. Чаще всего и больше всего они вспоминают о своем учении. Любопытное описание «запойного чтения» встречаем в «Поучениях» греческого монаха Дорофея (ум. после 560). Сначала книга, по его словам, вызывала у него неудержимый страх: всякий раз, когда ему приходилось брать ее в руки, он «был в таком же положении, как человек, идущий прикоснуться к зверю». Несмотря на это, мальчик продолжал понуждать себя, и вскоре был вознагражден за свое упорство Господом: прилежание обернулось в необычайную тягу к чтению. «… От усердия к чтению, – вспоминает Дорофей о том, что стало с ним вскоре, – я не замечал, что я ел, или что пил, или как спал. И никогда не позволял завлечь себя на обед с кем-нибудь из друзей моих, и даже не вступал с ними в беседу во время чтения, хотя и был общителен и любил своих товарищей».

Богослов, переписчик и школьный учитель XI в. Отлох Санкт-Эммерамский (ок. 1010 – ок. 1070), рассказывая о своем учении, рисует автобиографический образ пытливого, любознательного и усердного мальчика, намного превосходящего своими способностями сверстников. Рвение этого мальчика вознаграждается Господом, избавляющим его от усвоенного в детстве неправильного наклона пера и открывающим ему тем самым карьеру переписчика священных книг76. Византийский монах Никифор Влеммид (ок. 1197 – ок. 1282) говорит о науках, которые он изучал, а также подробно перечисляет наиболее важные произведения античных и христианских авторов и даже называет учебники, которые он штудировал.

Особое место при этом писатели отводят рассказам о тяготах, сопутствовавших их учебе, в особенности о жестокостях и несправедливостях учителей. Много, с нескрываемой болью и горечью говорит о своем учении Августин Блаженный (354–430). «Боже мой, Боже, – сокрушается он, – какие несчастья и издевательства испытал я тогда». Детский и взрослый миры в его рассказе отчетливо разведены и даже противостоят один другому. В школе, куда его отдали постигать грамоту, он вначале не отличался прилежанием и за свое нерадение частенько бывал жестоко бит. Причем жестокость, проявленная к нему, ребенку, как он хорошо помнит, вызывала не возражения, а, напротив, снисходительные улыбки его родителей, несомненно, любивших свое чадо и искренне желавших ему добра. И это доставляло юному Августину дополнительные тяжкие страдания: «Маленький, но с жаром немалым, молился я, чтобы меня не били в школе. И так как Ты не услышал меня… то взрослые, включая родителей моих, которые ни за что не хотели, чтобы со мной приключилось хоть что-нибудь плохое, продолжали смеяться над этими побоями, великим и тяжким тогдашним моим несчастьем».

Суровыми и полными несправедливостей выглядят и годы учения в автобиографии настоятеля Ножанского монастыря Гвиберта (1053–1121). Однако его отношение к перенесенным тяготам и к взрослому миру в целом не столь однозначно, как у Августина. Он считает, что учитель искренне желал ему добра, но был излишне строг и неискусен в своем деле. «Мой учитель, – вспоминает Гвиберт, – питал ко мне гибельную дружбу, и чрезмерная его строгость достаточно обнаруживалась в несправедливых побоях, которыми он меня наделял».

Сюжетная канва рассказа Гвиберта о годах ученичества, если оставить в стороне детали, близка к модели Августина: он тоже не проявлял поначалу должного рвения к занятиям и бывал за это жестоко бит, тоже тяжело переживал несправедливость этих побоев. Что отличает оба сюжета, причем отличает разительно, – это интерпретация событий авторами. В «Исповеди» шалости мальчика и его увлечение играми, мешавшие учебе, – это всего лишь подтверждение истины об изначальной греховности человеческой природы (детство не невинно, оно всего лишь менее порочно по сравнению с другими периодами жизни человека). У Гвиберта воспоминания о трудных годах ученичества дают материал для заключения иного рода. Причиной его первоначального неуспеха в постижении наук оказывается не он сам, не ребенок, несущий на себе печать первородного греха, а нехватка знаний и умений учителя, за которую приходилось сурово расплачиваться мальчику: «Он бил меня тем несправедливее, что если бы у него был действительно талант к обучению, как он полагал, то я, как и всякий другой ребенок, понял бы легко каждое толковое объяснение». Говорит же он об этом в своем сочинении, как он сам признается, не для того, чтобы запятнать имя доброго друга, каковым этот учитель для него был, но чтобы поделиться с читателем одним из своих философско-педагогических наблюдений: «Мы не должны выдавать другим за верное то, что существует в нашем воображении, и не должны покрывать сомнительного мраком своих догадок».

Назад Дальше