В-третьих, наша доктрина сдерживания никогда не могла стать достаточным ответом на современное воздействие коммунистической идеологии, которая преобразует отношения между государствами в конфликты между философиями и создает проблемы для баланса сил путем внутренних пертурбаций.
В итоге мы никогда полностью не понимали, что в то время как абсолютная сила нарастала, наша относительная позиция обязательно должна была бы упасть по мере восстановления СССР после Второй мировой войны. Наше военное и дипломатическое положение никогда не было так благоприятно, как в самом начале проведения политики сдерживания в конце 1940-х годов. То было время попытки проведения серьезного обсуждения будущего Европы. Мы этой возможностью не воспользовались.
На самом деле я склонен сомневаться в том, что Сталин изначально рассчитывал запереть всю Восточную Европу в своей орбите сателлитов. Его первые послевоенные шаги – такие, как разрешение на свободные выборы в Польше, Чехословакии и Венгрии, которые коммунисты все проиграли, – предполагают, что он, вероятно, был бы готов на урегулирование со статусом, близким статусу Финляндии. Неожиданно мы отложили серьезные переговоры до того времени, когда смогли бы мобилизовать как можно больше наших потенциальных сил. Таким образом, мы предоставили Советскому Союзу время – самый ценный товар, который был ему необходим для того, чтобы закрепить свои силы и восстановиться после войны.
Как часто бывало в прошлом, Уинстон Черчилль понял это лучше всех. В речи, преимущественно проигнорированной всеми, в октябре 1948 года, в то время, когда он не входил в правительство, он сказал:
«Возникает вопрос: что произойдет, когда у них самих появится атомная бомба и они накопят значительный их запас? Можете судить сами, что случится, исходя из того, что происходит сейчас. Если такое творится с сырой древесиной, то как будет обстоять дело с высушенной? …Никто в здравом уме не поверит, что у нас есть ничем не лимитированный срок. Мы должны довести дело до логического конца и принять окончательное решение. Хватит бегать вокруг да около, действовать непредусмотрительно и некомпетентно в ожидании, когда что-нибудь да проявится, под этим я понимаю ожидание появления для нас чего-то весьма скверного. Западные страны, по всей вероятности, скорее смогут добиться долгосрочного урегулирования и избежать кровопролития, если они сформулируют свои справедливые требования, пока в их распоряжении имеется атомная энергия и до того, как русские коммунисты получат ее тоже»[11].
Так случилось, что две войны, в которых Америка участвовала после 1945 года – в Корее и во Вьетнаме – не соответствовали никаким нашим политическим и стратегическим ожиданиям. Корея была войной, не вызванной нападением на Соединенные Штаты или наших главных союзников. Она не была нацелена на центр Европы. Не вовлекала она напрямую и СССР. Неудивительно, что ответственные лица в Вашингтоне видели в ней стратегическую диверсию, направленную на втягивание нас в Азию, в то время как Советский Союз готовил бойню в Европе. Наше ведение войны носило в силу этого экспериментальный характер. Цели колебались в зависимости от военной ситуации. В разное время нашей целью объявлялся отпор агрессору, объединение Кореи, обеспечение безопасности войск или гарантированное перемирие для разрешения военного тупика.
Наше восприятие силы и дипломатии как отдельных и последовательных фаз во внешней политике не дало нам возможности провести переговоры по урегулированию корейской войны после высадки в Инчхоне, когда у нас были самые сильные военные позиции. Это побудило нас расширить цели. Годом позже это заставило прекратить военные операции, за исключением действий сугубо оборонительного значения, в то время как переговоры стартовали, тем самым избавив противника от главного стимула к скорейшему дипломатическому урегулированию. Мы действовали так, будто процесс переговоров шел сам по себе по присущей ему своей логике вне зависимости от военного баланса – и действительно, военный нажим мог бы подорвать переговоры, настроив-де негативно нашего противника или продемонстрировав вероломство. Неудивительно, что последовал тупик, продолжавшийся почти два года, во время которого наши потери сравнялись с теми, которые мы несли, когда враждебные действия ничем не сдерживались. Отношение к силе и дипломатии как к раздельным, не связанным явлениям привело к тому, что наша сила утратила целенаправленность, а переговоры – поддержку со стороны силы.
Результатом стали внутренние потрясения, продемонстрировавшие первый раскол в новом национальном согласии по внешней политике: конфликт между Дугласом Макартуром и гражданским и военным руководством в Вашингтоне. Макартур ратовал за победу на Дальнем Востоке. Его критики утверждали, среди всего прочего, что нам следует сохранить силы для вероятной неминуемой пробы сил с Советским Союзом с применением всех средств и ресурсов, возможно, в Европе. Макартур возражал на директивы, которые ему слали, потому что они казались ему слишком ограниченными, если говорить в терминах нашей традиционной концепции войны; для политического же руководства, с другой стороны, Корея была стратегическим отклонением: она была слишком большой войной в плане восприятия Вашингтоном Европы как решающей арены битвы.
Учитывая угрозу, которую вскоре будет представлять растущий советский ядерный потенциал, можно выразить сомнение в отношении предпосылок, что время было на нашей стороне или что нам было больше терять из-за тотальной войны с Советским Союзом. Парадокс, который так и не разрешили, состоял в том, что мы ввязались в корейскую войну по причине боязни, что в противном случае гораздо большая опасность возникнет в Европе в самом ближайшем будущем. Но тогда сама неготовность оказаться перед лицом тотального удара в Европе серьезно ограничивала риски, на которые мы готовы были идти в Корее. Образовавшийся тупик ослабил внутренние связи и содействовал наступлению на наши свободы в форме маккартизма.
Десятью годами позже мы столкнулись с теми же самыми дилеммами во Вьетнаме. Еще раз мы оказались вовлеченными потому, что считали войну в Индокитае проявлением скоординированной глобальной коммунистической стратегии. И вновь старались ограничить наши риски, потому что сама глобальная проблема, в которой Индокитай казался лишь какой-то ее частью, создавал впечатление того, что Вьетнам является невыгодным местом для открытой схватки. На каждой стадии мы старались удерживать наши риски ниже уровня, который, по нашим оценкам, вызвал бы китайское или советское вмешательство. Короче говоря, наше восприятие глобального вызова в то же самое время толкало нас на какие-то дела вдали от своей страны и не позволяло нам решительно с ними справиться. Вновь война, в которую мы вступили при большой поддержке со стороны общественности, превратилась в разочаровывающий тупик, который постепенно привел к утрате поддержки.
К 1969 году война во Вьетнаме превратилась в национальный кошмар, вызвавший нападки на всю нашу послевоенную внешнюю политику. До того времени почти единодушное убеждение в том, что «холодная война» была вызвана советской непримиримостью, стало оспариваться крикливым и временами неистовым меньшинством, которое стало настаивать на том, что именно в американской воинственности, американском милитаризме и американском экономическом империализме коренилась вся международная напряженность. Этот доморощенный радикализм никогда не имел много подлинных сторонников; он рухнул моментально, как только мы ушли из Вьетнама. Поражает больше не тот факт, что он имел временную привлекательность, а его раскалывающий эффект, направленный на деморализацию тех самых групп, которые, как, возможно, ожидалось, должны были бы защищать предпосылки и достижения нашей послевоенной политики. Правящие элиты, истеблишмент, носивший интернационалистский характер, благодаря которому и стали возможны великие достижения нашей внешней политики, рухнули под натиском своих детей, которые стали задавать вопросы относительно всех их ценностей.
Новая Администрация Никсона была первой из послевоенного поколения, которая должна была проводить внешнюю политику, не имея общенационального консенсуса, который наличествовал у ее предшественников в значительной степени с 1947 года. И наша задача была, пожалуй, посложнее. Мы столкнулись не только с неурядицами войны, но и с необходимостью изложить новую внешнюю политику для новой эры. Рано или поздно Вьетнамская война закончилась бы. В чем состояли глобальные проблемы, с которыми мы сталкивались? В чем состояли наши цели в мире? Сможем ли мы сформировать новый консенсус, который смог бы примирить наш идеализм и наши обязательства, нашу безопасность и наши ценности, наши мечты и наши возможности?
Проблемы нового равновесия
Именно тогда, когда мы приступили к исполнению своих обязанностей, было уже ясно, что агония с Вьетнамом грозила новыми разочарованиями по отношению к международным делам, которые заставили бы Америку копаться в себе самой и залечивать свои раны, отказываясь от мирового лидерства. Это было бы глубочайшей трагедией, намного более печальной, чем трагедия, вызванная Вьетнамом сама по себе. Мы были бы отброшены назад в историческом цикле развития к периоду избыточной переоценки и мрачного изоляционизма. На этот раз мы бросали бы мир намного более сложный, более опасный и более зависимый от руководства со стороны Америки, чем мир 1930-х годов. В силу этого администрация Никсона посчитала своей задачей заложить основу для долгосрочной американской внешней политики, даже во время ликвидации нашей вовлеченности в дела Индокитая. Кризисного управления, являвшегося предметом научного внимания в 1960-е годы, было уже давным-давно недостаточно. Кризисы были симптомами более глубоких проблем, которые, если дать им возможность нагноения, могли бы оказаться во все большей степени неуправляемыми. Моральное процветание было стимулом как излишней вовлеченности, так и изоляционизма. Я лично был убежден в том, что концепция наших фундаментальных национальных интересов придаст нам сдержанность и уверенность в обеспечении преемственности. Наш идеализм должен быть не оправданием безответственности, а источником смелости, стойкости, уверенности в своих силах и указателем направления движения. Только в таком случае мы будем в состоянии формировать образующуюся международную систему, которая не имела своих прецедентов ни по своим рискам, ни по своим большим ожиданиям, ни по своей глобальной природе.
Поскольку мы были охвачены болезнью пострашнее Вьетнама, ее лечение менее всего было делом некоего опыта, а скорее философии. В эссе, опубликованном за несколько недель до выборов 1968 года, когда у меня даже и намека не было на то, что меня пригласят проверить мои идеи на практике, я написал:
«Современные брожения, несомненно, используются некоторыми людьми, чьи цели совершенно очевидны. Но тот факт, что здесь есть что использовать, является подтверждением глубокого разочарования сугубо административными и потребительски ориентированными качествами современного государства и миром, который, как представляется, генерирует кризисы по инерции. Современное бюрократическое государство, несмотря на всю его видимость силы, зачастую оказывается расшатанным до своих основ в результате на вид пустяшных причин. Его уязвимость и всемирная молодежная революция – особенно в передовых странах и среди сравнительно богатых – предполагают духовную пустоту, почти метафизическую усталость от политической окружающей обстановки, которая все больше подчеркивает бюрократические проблемы и никак не направлена на достижение более глубоких целей, а лишь на материальный комфорт…
При самых благоприятных обстоятельствах следующая администрация окажется охваченной кризисами. Почти во всех районах мира мы живем за счет капитала – борясь с тем, что лежит близко на поверхности, но редко имея дело с подспудными мотивами. Эти трудности, судя по всему, будут множиться, когда станет очевидно, что одним из наследий войны во Вьетнаме станет сильное нежелание Америки идти на риски вовлеченности за рубежом.
Новая администрация имеет право на сочувствие и понимание со стороны американского народа. Но она должна претендовать не на готовые технические ответы на трудные вопросы; ей стоит задаться правильными вопросами. Она должна признать, что в области внешней политики мы никогда не сможем внести вклад в строительство стабильного и творческого миропорядка до тех пор, пока мы, прежде всего, не сформируем какую-то концепцию этого мирового порядка»[12].
Самым зловещим изменением, ознаменовавшим наш период, стало преобразование характера власти. До наступления ядерного века невозможно было и представить, что какая-то страна могла бы обладать слишком большой военной мощью как эффективным политическим средством. Каждое пополнение мощи – по крайней мере, чисто теоретически – имело политическое применение. Ядерный век разрушил эту традиционную мерку. Страна могла бы быть достаточно сильной для того, чтобы уничтожить противника и, тем не менее, больше не способной защитить собственное население от нападения. По иронии истории, колоссальный рост мощи разрушил взаимоотношение силы с политикой. Отсюда, крупные ядерные державы в состоянии уничтожить друг друга. Но у них будут большие трудности в использовании своей силы по вопросам, которые вероятнее всего могут возникнуть. Они могли бы отразить прямой вызов своему собственному существованию; они не обязательно смогут использовать эту силу для того, чтобы навязать свою волю. Способность разрушить оказалось трудно трансформировать в вероятную угрозу даже против стран, у которых отсутствует возможность ответного удара. Разрыв между сверхдержавами и неядерными странами расширяется; и все же страх перед их силой усилил все запреты с их стороны. По мере того как мощь нарастала и становилась все более устрашающей, она также становилась абстрактной, неосязаемой и неуловимой.
Военная политика, которую мы взяли на вооружение, была политикой сдерживания. Но сдерживание это философское явление. Оно больше всего зависит от того, какой потенциал агрессор считает неприемлемым риском. В ядерный век блеф, воспринимаемый серьезно, полезен; а серьезная угроза, воспринимаемая как блеф, может оказаться катастрофой. Чем больше сдерживание имеет успех, тем труднее показать, что заставляет его работать. Поддерживался ли мир риском начать войну или потому, что противник никогда и не собирался, прежде всего, совершать агрессию? Не случайно, что движение за мир становилось все шире и шире, чем дольше сохранялся мир. Но если сдерживание так эффективно, тогда демонтируем те силы, которые его поддерживают, с серьезной угрозой для самих себя.
Ядерное оружие осложнило политическую консервативность биполярного мира. Защитники равновесия XIX века были готовы приспособить его к изменениям в силовой структуре. Политики из сверхдержав во второй половине ХХ века имеют намного меньше доверия к возможностям равновесия восстановить баланс после его нарушения. «Баланс» между сверхдержавами стал и ненадежным, и негибким. Когда мир стал биполярным, он также утратил перспективы нюансировки; выигрыш одной стороны оказывается абсолютным поражением для другой. Каждый вопрос, как представляется, связан с проблемой выживания. Дипломатия становится негибкой, а отношения, по своей сути, – подозрительными.
В то же самое время, как ни странно, военная биполярность поощряла, если не уменьшала, глобальное распыление политической мощи. Малые страны разрываются между желанием получить защиту и стремлением избежать великодержавного господства. В той же мере, в какой малые страны сомневаются в том, что их старшие партнеры стали бы рисковать своим собственным выживанием ради защиты их собственного, они вынуждены искать некие независимые средства своей защиты. Даже тогда, когда они действительно рассчитывают на то, что старшие партнеры защитят их, они тем более склонны проводить независимую внешнюю политику, даже вопреки собственному желанию. Вполне вероятно, что вызов, брошенный Шарлем де Голлем Соединенным Штатам в 1960-е годы, больше свидетельствовал о его убежденности в том, что у Соединенных Штатов не будет иного выбора, как защитить Францию в случае советского нападения, чем о заявляемом им опасении того, что они не станут этого делать. Таким же образом, новые независимые государства оказались весьма искусными в игре на разногласиях между двумя сверхдержавами, даже тогда, когда военное превосходство сверхдержав было огромным и продолжало расти.