Владимира Сергеевича считали «юдофилом». Он таковым не был. Мы, евреи, не желаем иметь юдофилов, мы только желаем, чтобы в нас видели людей со всеми достоинствами и недостатками, присущими каждому народу. Если Владимир Сергеевич и был юдофилом, то разве потому, что признавал за еврейским народом известные исторические заслуги и относился с глубоким уважением к духу еврейской религии, этой «праматери» христианства. В своей частной и общественной жизни он был до такой степени чист, что самые ярые юдофобы не смели на него клеветать и именовать его «еврейским наймитом».
Понятно, с каким нетерпением я ждал случая познакомиться с Владимиром Сергеевичем. Передал я ему привет от И. И. Бакста312 и просьбу последнего повидаться с ним в Петербурге. Владимир Сергеевич много беседовал со мной по еврейскому вопросу, по поводу преследования еврейских детей, стремившихся к знанию, удивлялся слепоте руководителей высшей политики.
Мы уединились с ним в комнате, соседней с залой, где происходило заседание. Владимир Сергеевич интересовался общественной жизнью в провинции. Интересовался он живым элементом общества, положением народного образования, отношением крестьян к школе. Расспрашивал о деятельности судебных следователей, о том, как они смотрят на принцип «не судите, да не судимы будете».
Владимир Сергеевич обещал приехать летом в Самару, посетить Самарскую губернию, где так много сектантов, людей, по его словам, «жадно ищущих Бога». Но, не успев выполнить этого намерения, вскоре скончался. Как известно, он и на смертном одре молился Богу об облегчении участи евреев. Преследования евреев всю жизнь удручали Соловьева, этого гостя с неба, пролетевшего метеором над русской землей.
Кстати упомяну я об отце Владимира Сергеевича, известном историке Сергее Михайловиче Соловьеве, читавшем нам, юристам первого курса, в 1871 году, историю России. Выше среднего роста, довольно красивой наружности, с голубыми глазами и окладистой бородой, он был замечательным лектором, привлекавшим в свою аудиторию даже студентов других факультетов. Он был большим поклонником Петра I и его реформ.
Первый раз я увидел Сергея Михайловича Соловьева вскоре после моего поступления в университет, в конце сентября 1871 года. По случаю посещения университета известным министром народного просвещения графом Толстым313 в актовом зале университета собрались все студенты, вновь поступившие, ректор Соловьев, проректор Минх314 и некоторые профессора. Толстой, заметив одного из вновь поступивших студентов-евреев, сказал ему:
– Вы кончили Шавльскую гимназию, я помню вас, – и прибавил, обратясь к Соловьеву и другим профессорам:
– Я объехал Северо-Западный край, и, представьте себе, самые лучшие ученики по словесности и русскому языку там – евреи, хотя в крае очень значителен русский элемент.
Соловьев пробовал объяснить это тем, что для еврея русский язык – чужой язык, которому он обучается, а русский не считает нужным изучать свой язык. Проректор Минх вставил свое замечание. Толстой тут же ответил:
– Да, я с вами согласен: способный народ, – и спросил Соловьева, много ли евреев поступило и на какие факультеты.
Какой вывод следовало сделать из этого обмена мнениями? Практика вскоре показала этот вывод: поменьше евреев пускать в университет и на государственную службу.
Теперь перехожу к знакомству с ныне здравствующим и, несмотря на преклонный возраст, продолжающим свою литературную работу Анатолием Федоровичем Кони. Его брат – бывший мировой судья в Варшаве – по выходе в отставку служил в Самаре на железной дороге. Как-то раз, садясь в вагон поезда, отправлявшегося из Самары в Сызрань, я увидел на перроне группу лиц, в которой были высшие представители железнодорожной администрации. Оказалось, что с этим поездом едет обер-прокурор сената Анатолий Федорович Кони. Я вошел в вагон первого класса, туда же после третьего звонка вошел и Кони, с которым я не был знаком. В купе, кроме нас, никого не было.
По поводу газеты, которую он купил, завязался у нас разговор. Я сказал, что знаю, кто он, и что недавно в историческом журнале, – не помню теперь, в каком, в «Русской старине» или в «Историческом вестнике», – я читал его археологическую заметку «Из царствования Петра I»315Эта заметка меня удивила, так как она не соответствовала его литературному и публицистическому амплуа. Он тоже удивился, что нашелся читатель, не археолог, читавший эту заметку. Таким образом, у нас начался живой разговор. Коснулись, конечно, самого больного вопроса – еврейского. Анатолий Федорович рассказал о своем бывшем секретаре Лихтенштейне, перешедшем в православие, о многих других судебных деятелях, ради карьеры решившихся на шаг, не одобряемый, как мне показалось, Кони. Он подробно, с большим воодушевлением, рассказал мне о процессе Веры Засулич316, на котором он председательствовал; рассказал, как призывали его в Министерство юстиции за несколько дней до слушания дела, как хотели влиять на него, чтобы он побудил присяжных заседателей вынести обвинительный вердикт. Говорил о самом деле Засулич, о речи защитника Александрова317 и о бездарности обвинителя Киселя318По словам Кони, весь зал уголовного заседания (причем за судейскими креслами сидели высшие государственные сановники) с напряженным вниманием слушал всё судебное следствие и речь защитника, что всех возмущал произвол, царивший в тюрьме и проявившийся особенно резко по отношению к Боголюбову319Кони рассказал, как он подвергся опале после суда, так как оправдательный приговор присяжных заседателей приписывался отчасти его председательскому резюме и вообще ведению им судебного заседания по этому делу.
Излишне распространяться о том, что Анатолий Федорович – искусный собеседник. Помню, что, утомившись разговором, он взял в руки «Русские ведомости» и хотел, кажется, читать, но я попросил его отложить газету. Кони сначала удивился, но когда я ему сказал, что скоро мне нужно с ним расстаться и жаль не использовать такой редкий случай беседовать с интересным человеком, улыбнулся, положил газету, и мы продолжили беседу. После этого, приезжая в Петербург, я каждый раз заходил к Анатолию Федоровичу. Он всегда был занят, и наши свидания были кратковременными, но, конечно, очень интересными для меня320.
Между прочим, Анатолий Федорович рассказывал о страстной враждебности к евреям известного либерального сотрудника «Вестника Европы» Евгения Исааковича Утина, еврея по происхождению. У Утина было имение в Подольской губернии, где он проводил летнее время. Возвращался оттуда, насыщенный юдофобством. Кони говорил, что останавливал Утина, когда тот чересчур уж распространялся о порочности евреев.
С Кони мы встречалиь и в Москве, у его друга, писательницы Р. М. Гольдовской321Он был в хорошем расположении духа и рассказывал много интересного из своей общественной и судебной деятельности.
В доме Гольдовских я близко познакомился с Владимиром Петровичем Потемкиным. Талантливый лектор, блестящий оратор, он, не будучи евреем, горячо принимал к сердцу все ужасы еврейской жизни. После неурожая, постигшего сельскохозяйственные колонии на юге, группа московских еврейских общественных деятелей во главе с В. О. Гаркави задумала издать сборник «Помощь»322.
С одной стороны, предполагалось доходом от продажи этой книги помочь пострадавшим от неурожая евреям, с другой – и это главное – издатели хотели привлечь к участию в сборнике исключительно русских литераторов и, таким образом, выразить протест против политики правительства по отношению к евреям, политики, поощрявшей еврейские погромы. Собирание материалов для «Помощи» и их редактирование взял на себя Потемкин. Массу энергии и времени потратил он на это. Интересны были его рассказы о беседах с разными литераторами и общественными деятелями при подготовке сборника. Первым, как и следовало ожидать, откликнулся Владимир Галактионович Короленко323, предложивший составителю прелестный рассказ «Огоньки». Передал для сборника рассказ и Гарин-Михайловский: «Старый еврей». По своему обыкновению, он взял действительный факт и художественно его описал, нарисовал душу старика, преследуемого полицией за неимение права жительства. Светлой памяти Владимир Сергеевич Соловьев также дал статью, и многие другие.
Потемкин ездил в Ясную Поляну к Льву Николаевичу Толстому, просил у него статью для сборника, но Толстой статьи не дал, сказав, что он возмущается еврейскими погромами, бесправием евреев, но еврейский вопрос у него на восемьдесят первом месте.
Книга появилась, получила широкое распространение.
Живя в Самаре, но приезжая в Петербург, я познакомился со всей редакцией «Русского богатства». Познакомился, когда журнал еще только начал выходить. Первыми его издателями были Надежда Валериановна Михайловская, жена Н. Г. Гарина-Михайловского, и Н. К. Михайловский324Во главе редакции «Русского богатства» стоял Н. К. Михайловский. По настоящее время имя его окружено особым ореолом. Это был кумир молодежи, всей интеллигенции. Его статьи в «Отечественных записках» читались всей мыслящей Россией. Говорил он мало, вдумчиво, серьезно, поднимал интересные вопросы о литературе и печати. С Н. Г. Гариным-Михайловским я несколько раз бывал на редакционных вечерах. Вначале беседы были серьезные, а затем оживлялись, благодаря участию таких талантливых сотрудников, как Южаков, Иванчин-Писарев, Лесевич, Серошевский и другие325.
С особым удовольствием вспоминаю свои кратковременные посещения Михайловского на его квартире, на Бассейной. Николай Константинович был очень гостеприимным, любезным, много рассказывал о Салтыкове-Щедрине и Некрасове, покойных издателях «Отечественных записок». В то время большой интерес возбудила книга Панаевой326, по мужу Головачевой. В этой книге она в самых мрачных красках рисовала Некрасова как издателя «Отечественных записок», его высокомерное отношение к литераторам, особенно к начинающим. Николай Константинович возмущался этой клеветой, он хорошо знал Некрасова, знал его как человека в высшей степени широкого разума, сердечно относившегося именно к начинающим литераторам. В корыстолюбии, высокомерии, в отсутствии сердечности, по словам Михайловского, Некрасова ни в коем случае нельзя было обвинять. О личности Панаевой и о ее произведении Николай Константинович отзывался пренебрежительно. Не отрицал он пристрастия Некрасова к картам. Говоря про сделанный Некрасовым фальшивый шаг (как известно, поэт посвятил Муравьеву327, усмирителю польского восстания 1863 года, стихотворение, возмущавшее всю честно мыслящую Россию), Михайловский не одобрял его, но искал объяснения в обстановке того времени и в исключительности тогдашних условий. Он говорил, что Некрасов, будучи по виду барином, был искренним поэтом. С особым умилением Михайловский говорил о Михаиле Евграфовиче Салтыкове-Щедрине. При внешней его суровости Щедрин был, по словам Николая Константиновича, сердечен, щадил юное авторское самолюбие начинающих писателей, скромно и застенчиво присылавших в редакцию журнала свои произведения. Он сам читал, перечитывал их и лишь тогда возвращал авторам, когда, по выражению Михайловского, в них не было ни одной искры божьей.
У меня хранится большой портрет Михайловского с его надписью.
Один раз я оказал услугу Николаю Константиновичу, или, лучше сказать, редакции «Русского богатства». В то время журналы подвергались строгой предварительной цензуре, причем цензоры задерживали книжки журналов и те выходили с большими опозданиями. Цензором «Русского богатства» был тогда некий Матвеев328До цензорства он состоял сначала членом Самарского окружного суда, а потом, когда русское правительство стало хозяйничать в Болгарии, был назначен там министром юстиции. С Матвеевым я познакомился через О. М. Сербулова329Говорили мы с Матвеевым о «Русском богатстве», о тех огорчениях, какие доставляет цензура этому журналу. Он рассыпался в комплиментах в адрес редакции и Николая Константиновича в особенности. Пообещал не задерживать журнал, что потом и исполнил. Я передал Николаю Константиновичу отзывы Матвеева; тот отнесся к ним иронически и в редакции, смеясь, сообщил, что новая литература имеет ярого поклонника, самого цензора, бывшего болгарского министра юстиции.
Весь состав журнала «Русское богатство» был крайне интересен. Это были люди ученые, как, например, Лесевич, политически образованные, как Южаков, и такие интересные писатели, как Серошевский330, только что вернувшийся тогда из Якутской области, где он долгое время был в ссылке. Серошевский женился там на якутке и с особым умилением говорил о чистоте нравов этого племени.
Невольно вспоминаю рассказы о якутской жизни другого политического ссыльного, Г. А. Гроссмана331Когда он вернулся в Самару, несколько вечеров посвятил нам, рассказывая о жизни в тамошнем крае, о характере, нравах и культуре жителей Якутской области. Впоследствии он стал корреспондентом «Русских ведомостей» и многих толстых журналов в Германии.
Как я уже сказал, весь состав редакции «Русского богатства» был крайне интересен. Взять хотя бы Александра Ивановича Иванчина-Писарева. Дворянин-помещик с высшим образованием, он пренебрег всеми удобствами жизни и пошел в народ революционировать его332Чтобы быть ближе к мужику, он под разными фамилиями служил то волостным писарем, то кучером, то кузнецом. С большим юмором, образно и добродушно он рассказывал, как его ловили исправники и становые приставы и как он их ловко обманывал. Характеризовал он многих революционных деятелей, своих сотоварищей с восьмидесятых годов.
Иванчин-Писарев, всю жизнь боровшийся с самодержавием, умер, не дождавшись осуществления своей заветной мечты – свержения царского ига. Умер весною 1916 года в Петропавловской больнице. Похороны его были весьма скромны, не было ни венков, ни речей. Собрались самые близкие друзья, но, что было приятно, на похоронах присутствовали рабочие. Стройными рядами шли они, мрачные, вдумчивые. Они чувствовали, что хоронят одного из своих лучших борцов. В воздухе уже носилась, если так можно выразиться, революция. Война Россией была почти проиграна, жизнь становилась всё более тяжелой. Чувствовалось приближение грозы. Не сознавали этого только стоявшие у кормила правления, цеплявшиеся за власть высшие бюрократы и придворная камарилья. Когда стали опускать тело Иванчина-Писарева в могилу, один из рабочих как-то растерянно крикнул:
– Неужели мы так расстанемся с Александром Ивановичем, неужели для него не найдется нескольких слов?
– Найдется, – послышалось в толпе, и какой-то рабочий начал было речь. Тут же стоявший полицейский пристав, приняв грозный вид, крикнул:
– Никаких речей! – и, когда другой рабочий всё-таки хотел что-то сказать, раздался оклик того же полицейского:
– Молчать!
Тут же я услышал в толпе слова:
– Не долго молчать!
Стали расходиться. Никогда не забуду выражения лиц рабочих, когда они проходили мимо полицейского и начальства, смотревшего вызывающе. Рабочие молчали, но молчание было зловеще. Представители четвертого сословия как будто предчувствовали наступление другого времени, когда не им, а другим придется молчать.
Хотя я хорошо был знаком с приемами и тактикой власть имеющих, в особенности полицейских, всё-таки меня поразили бестактность и недальновидность столичной бюрократии. Какая опасность могла быть от надгробных речей рабочих? Сам покойник, Александр Иванович, задолго до своей смерти перестал быть активным деятелем и не принимал участия в каких бы то ни было ниспровержениях. Несколько прощальных слов, как я узнал, хотели сказать у его могилы мирные рабочие из типографии журналов, где Александр Иванович работал.
Скиталец – Степан Петров. Могу сказать: мой, некоторым образом, духовный сын. Приехав как-то раз в село к своему другу мировому судье Самойлову, я узнал от него, что в Обшаровке имеется самородок, столяр Петров, – философ, изобретатель самоката (велосипедов тогда еще не было). Попросил Самойлова познакомить меня с ним. Петров пришел. Увидел я степенного, с умным лицом крестьянина; говорил он медленно, будто обдумывая каждое слово. Весь вечер мы беседовали с ним. Ясность ума, правильность суждения о земстве, о крестьянском самоуправлении, о религии действовали чарующе. Прощаясь, Петров сказал, что у него имеется мальчик Степан, который хорошо пишет стихи, и которого всё тянет в город к образованным людям. На другой день утром пришел ко мне этот мальчик, довольно рослый для его возраста, говорил басом. Принес он свои произведения. Не откладывая в долгий ящик, я этого Степана забрал с собой в Самару. Познакомил его с редактором «Самарской газеты» и достал ему место писца в окружном суде333В то же время он пел в архиерейском певческом хоре, а вращался всё среди литературной братии. Особенно покровительствовал ему Горький. И таким образом вырос Скиталец.