Людмила Пожедаева
Война, блокада, я и другие… Мемуары ребенка войны
Мила Анина
(Людмила Пожедаева)
1950 г.
Книга обжигает и потрясает… Горе и радость, мужество и трусость, верность и предательство, жизнь и смерть, голод, одиночество, жгучий холод были «блокадными подружками» маленькой девочки Милы…
Город и люди, живые и мертвые, 900 дней и ночей вопреки всему противостояли разрушению, голоду, смерти… И в этом аду самыми верными и самыми хрупкими солдатами были дети…
Она должна была погибнуть в той страшной бомбежке, ее должны были раздавить железные гусеницы прорвавшихся немецких танков, она должна была умереть еще много раз, потому что такого не может вынести даже взрослый и сильный человек. Но, наверное, души и судьбы маленьких, таких же, как она, девочек и мальчиков оставили ее жить, чтобы она могла нам сегодня рассказать о той страшной войне, которую вели блокадные дети, большие и маленькие, как могли… и часто без взрослых, закрывая и спасая своими худенькими, тщедушными тельцами нас, сегодняшних…
Эта книга – укор о забытом долге перед ними, детьми Ленинградской блокады, умершими, замерзшими, раздавленными фашистской танковой атакой, разорванными самолетной бомбежкой… И нам нужно этот долг отдать и живым, и мертвым…
У войны не детское лицо
(Реквием)
Страничка из рукописи
Сытость
Трудно сказать, что именно заставило меня оторваться от книги. Сильно толкнуло сердце. Меня качнуло от этого толчка, и я почувствовала, как что-то непонятное защемляет душу. И вдруг – вот оно… Чужой, монотонный голос рассказывает совершенно невероятные вещи. Прислушиваюсь, и мне становится тревожно и жутко. «Конечно плохо, когда есть хочется. Но и нам тогда не легче было, хоть и ели вдоволь. Картошку-то, бывало, почистишь, а очистки-то куда девать? Люди-то ведь как звери тогда были. И отдать нельзя, и выкинуть боязно – разорвут ведь, удушат… Чего только не придумывали, как избавиться от отходов…»
Встряхиваю головой. Уж не мерещится ли? Не наваждение ли? Heт! Все тот же голос спокойно продолжает рассказ о блокадной жизни… о том, как у них было все, что и до войны… что не было у них ни в чем нужды… Нет! Это невероятно! Этого не могло быть! Люди умирали от голода, а тут… от-хо-ды!
К горлу подступает удушье… стучит в висках… начинает бить дрожь… Я сама еще до сих пор не наелась… Я все время хочу есть. Я стараюсь не вспоминать ту страшную военную зиму 1941–1942 гг.
Встаю и на ватных ногах иду на голос. В кухне сидит мама и наша случайная гостья, которая и рассказывает эти странные вещи. Мама, с бледным лицом, как-то странно сглатывает воздух, словно давится. Но гостья этого не замечает…
Я не слышала начала разговора. Видимо, вспоминали войну, и то, что я услышала, потрясло меня, и понятие справедливости и несправедливости приобрело для меня страшные оттенки. Гостья даже не пыталась скрыть чувства превосходства и самодовольства. Человек не понимал того ужаса, когда одни не только ели, но и выбрасывали еду, а другие умирали от недостатка этой еды. Разве такое может быть? Может, она лжет?..
В конце концов мама не вынесла этой пресыщенной особы и выгнала ее. Отец рассердился, и они поссорились…
Война ужасно изменила их обоих и ничего не оставила от них довоенных. Мы с братом стали «лишние люди», лишняя докука, и поэтому мы как бы сами по себе. А мама очень больна. У нее совсем слабые легкие, и ее часто мучает жестокий кашель. И сердце у нее слабое. И у нее нет ни одного своего зуба после блокадной цинги. А ей всего 40 лет. Нас с братом она часто упрекает, что из-за нас остается голодной. А мы действительно живем на полуголодном пайке. Обед бывает редко. В основном кусочничество. Когда в доме бывает Красносельский батон и кусок «собачьей радости»1 – это уже праздник. Брат покрепче, а у меня постоянно кружится голова, и я часто совсем неожиданно падаю. Врач говорит, что если так будет продолжаться и дальше, то меня снова освободят от экзаменов. Учусь я хорошо, но трудно: быстро устаю и не могу собрать мысли – они разбегаются в разные стороны, и мне не сосредоточиться. Все время мучительно хочется спать, спать, спать… В Военно-медицинской академии мне вырезали аппендицит, шов долго не срастается, расползается и гноится. Его снова чистят и снова шьют. От этого он стал очень широким и длинным. Распахали полживота. Меня давно уже выписали, но я постоянно езжу в город на перевязки и лечение. Врачи говорят, что это авитаминоз и что так же было у раненых в период блокады. Но блокады давно уже нет, а меня все дразнят «дохленькой»…
Сейчас лето 1950 г. Мне 16 лет.
Когда началась война, мне было неполных 7 лет… 7 лет мне исполнилось 28 июля 1941 г. И в первый же месяц войны я была изувечена… еще до дня рождения…
Что знаю? Значу? Помню? Понимаю?
Война
Я с детским садом на даче в Сиверской. Дача стоит на высоком берегу реки Оредеж, и к ней спускается длинная деревянная лестница. Места дивные, и детская Душа моя живет восторгом этого прекрасного мира. Мне просто хорошо и спокойно, хотя тогда я этого объяснить не могла. Я просто жила и радовалась, как все дети кругом.
На участке нашей дачи совсем незнакомые люди роют окопы. Мы не знали, что это такое и зачем, и дружно решаем, что это нам делают для игры, и мы очень радуемся. Когда люди уходят, мы бегаем по этим извилистым лабиринтам. Там можно прятаться. Мы уверены, что там сделают деревянный пол, стены поклеют обоями или покрасят, а чтобы нас не мочил дождь, сделают крышу. А пока нас ругают, потому что мы там очень пачкаемся. Но окопы продолжают рыть, а мы продолжаем там играть.
Потом вдруг нас начинают стричь наголо. Девочки постарше плачут, сопротивляются. Но нас продолжают стричь. Я долго бегаю по даче, прячусь. Мне жаль моих косичек. За мной бегает воспитательница младшей группы Нина Антоновна. Мне всегда казалось, что она меня любит. И поэтому мне совсем не понятно, за что она хочет меня остричь. Я пытаюсь перелезть через забор и спрятаться под деревянной лестницей, ведущей к реке, но повисаю на платье и оказываюсь в руках у Нины Антоновны. Она сжалилась надо мной и оставила мне челочку. А я все плакала и кричала, что мама теперь меня не узнает. Мама меня узнала и почему-то совсем не удивилась. Она приехала на дачу не в родительский день и сказала, что началась война и папу забрали на фронт. Я тогда ничего не поняла, но помню, что первый раз мама показалась мне некрасивой. Она всегда была красивой, веселой, любила петь и играла на гитаре. А тут она была очень грустной. Лицо почему-то было серое, щеки провалились, и стали торчать скулы, которых у нее никогда не было. Потом приезжали и другие мамы, и все говорили – «война». И мы с упоением играли в свою войну – «убивали и ранили» друг друга, затем воскресали, наступали, отступали… Делали из травы и цветов разные «лекарства». Все хотели быть командирами и никто – фрицами. До хрипоты орали «Ура!» и «Хенде хох!», сдирали в кровь коленки, ползая по-пластунски. В общем, жили своей детской жизнью. И вдруг нас почему-то везут домой, в город, хотя лето только началось. Нам сказали, что нас повезут на другую дачу, вот только заедем домой и поедем дальше. Меня в городе никто не встретил. Я долго болталась по двору одна. Квартира была закрыта. Мама пришла с работы только вечером. Ей никто не сказал, что нас вывозят с дачи. На другой день началась какая-то непонятная суматоха. Меня фотографировали – одну и с мамой. Мама покупала мне много разных сластей – шоколада, конфет, печенья, пирожных… Она пришивала к моим вещам лоскутки с моей фамилией и именем, с адресом и еще какими-то данными. К пальто, кофтам и другим вещам пришивала кармашки и в них вкладывала маленькие фотокарточки – свою, мою, папы и братика – и записки с нашим домашним адресом, на случай если я вдруг потеряюсь. А я никак не могла понять, почему я должна теряться – ведь я уже совсем большая, мне скоро будет семь лет.