Сейчас уже не бывает таких людей. На днях я прочитала твит журналиста, защищающего тех, кто пишет для изданий вроде Daily Mail: «Журналистика – умирающая профессия, работникам пера тоже надо платить за квартиру. Мы, безусловно, не так богаты, чтобы ставить мораль выше потребности выжить».
Воображаю, как смеялся бы над этим Дерек. Вся его жизнь была опровержением подобной жалкой логики. Моральные суждения как роскошь для сверхбогатых! Он считал кино умирающей индустрией, но при этом не прекращал снимать, не дожидаясь финансирования или разрешения, а беря камеру Super 8 и используя вместо актеров друзей. Когда ему и дизайнеру Кристоферу Хоббсу нужно было, чтобы задник в «Караваджо» выглядел как ватиканский мрамор, они зачернили бетонный пол и запрудили его водой – иллюзия полноты, ставшей полноценной благодаря богатому воображению, богатству, состоящему не в наличности, а в смекалке и усердии. За фильм «Военный реквием» он получил всего десять фунтов. На еду ему хватало, а чем еще заняться, кроме любимой работы? Непреложно стремясь вперед, ведь его интересовали «съемки, а не фильм».
Пара строк врезалась мне в память более двадцати лет назад. Она приведена в «Современной природе» и повторяется в «Хроме. Книге о цвете» и «Блю» (Дерек очень любил начинять новым смыслом любимые кадры и строки). Это вольная цитата из «Песни Песней Соломона», слабый отголосок христианства, сделавший его детство столь несчастным.
Ибо жизнь наша – прохождение тени, и нет нам возврата от смерти,
И наши жизни воссияют как искры, бегущие по стеблю.
Такова уж наша участь – то погружаться во тьму, то рассеивать мрак, вспыхивая ярким пламенем.
Черная, как смоль, Хижина Перспективы стоит на гальке Дангенесса. Ее построили на краю моря восемьдесят лет назад; однажды ночью, во время шторма, волны ревели у самой двери, угрожая поглотить весь дом… Сейчас море отступило, оставив полосы гальки. Их ясно видно с воздуха; они расходятся от маяка на краю Несса, словно контурные линии на карте.
Окна Хижины выходят к дороге, в сторону восходящего солнца, бросающего блики на серебристый морской туман. Сквозь плоскую гальку цвета охры пробивается маленький темно-зеленый ракитник. Дальше, на краю моря, виднеются силуэты нескольких хижин и рыбацких лодок, а также давно брошенный кирпичный барак, причудливо наклонившийся, словно дамская шляпка; много лет назад в нем кипятили в янтарном консерванте рыбацкие сети.
Здесь нет стен и заборов. Граница моего сада – горизонт. В этом пустынном пейзаже тишину нарушают лишь ветер и чайки, ссорящиеся вокруг возвращающихся с дневным уловом рыбаков.
Здесь больше солнечного света, чем где бы то ни было в Британии; солнце и постоянный ветер, превратившие галечный пляж в каменистую пустыню, где выживает лишь самая стойкая трава, подготовили почву для серовато-зеленого приморского катрана, синего воловика, красного мака, желтого очитка.
Галечный пляж – дом жаворонков. Весной я насчитал дюжину птиц, поющих в голубых небесах. Стайки зеленушек кружатся по спирали, пойманные стремительными порывами ветра. Во время отлива море отступает, обнажая широкий песчаный пляж, на фоне которого морские птицы, летящие близко к земле, исчезают, словно ртуть. Рядом с рыбацкими тралами кормятся чайки. Когда начинаются зимние бури, бакланы едва касаются волн, что ревут вдоль Несса и беспорядочно швыряют камни на крутые берега.
Окна моей кухни, расположенной в задней части дома, выходят налево, на старый маяк Дангенесса и железную серую громаду атомной станции, перед которой темно-зеленый ракитник и утесник, покрытый ярко-желтыми цветами, образуют на гальке маленькие островки; довершает пейзаж рощица низкорослых, побитых штормами ив и тополей.
В центре рощицы можно найти бесплодную грушу, которая за целый век вытянулась на десять футов; под ней – ковер из фиалок. Это тайное место охраняет узловатый шиповник, а на лугу тихими летними днями собираются сотни бархатниц и голубянок, порхающих над острыми верхушками крапивы, усеянной черными черепаховыми гусеницами.
Высоко в небе парит одинокий ястреб, а вдали, на синем горизонте, в жарком мареве то появляется, то исчезает высокая средневековая башня церкви Лидда, собора болот.
Расцвел небесно-голубой огуречник, один из многих, выросших самосевом у задней двери. На утреннем морозе он вянет, но быстро приходит в себя: бодрый, как огурчик.
В саду взошел первый крокус; в прошлом году я посадил среди гальки несколько луковиц в маленькие куски торфа. Все утро он пытался раскрыться, притягивая к себе свет, когда солнце начало исчезать за домом.
Посадил розы: Rugosa double de Coubert Harrisonii, Rosa mundi – несколько старых сортов роз от Рэсселов из Эрл-Корта. Когда я закончу, в саду будет рассеяно около тридцати кустов, насколько возможно не нарушающих его естественность.
Я приехал в питомник, расположенный на маленькой площади под платанами, в сумерках – романтическое место. Прогуливаясь между рядами растений и разглядывая выцветшие фотографии над каждым из них, погружаешься в мечты о долгих летних днях. Rosa mundi, роза мира, с ее ало-розовыми полосатыми цветами, была когда-то выведена из лекарственной Rose officionalis, розы Прованса. В двенадцатом веке ее привезли крестоносцы, а Гильом де Лоррис обессмертил ее в поэме «Роман о Розе». Подойдя заплатить за цветы, я встретил за кассой своего старого приятеля Андре. Он посмеялся над моей идеей дикого сада.
Ненасытный кролик сожрал второй из маленьких падубов; чтобы добраться до листьев, он прогрыз стебель. Я подстриг то малое, что осталось. В прошлом году, пересаженный из уютной материковой почвы, он потерял на холодном восточном ветру все свои листья; теперь почерневшие остатки медленно возвращались к жизни.
Эти падубы были первыми посаженными мной растениями – в больших кадках, закопанных в камни. Меня подбадривало то, что они растут на другой стороне Несса в Холмстоуне.
Изуродованные ветрами и приобретшие пугающие формы, эти древние деревья впервые упоминаются Лиландом в «Дневниках»: «Они словно ловчие сети и погубили множество птиц».
Продолжаю сажать розы: Rosa Foetida bicolor, еще один старый цветок, с двенадцатого столетия растущая на Ближнем Востоке, с простыми ярко-желтыми и красными цветами; и Cantabrigiensis, бледно-желтая, найденная в 1930-е годы в ботанических садах Кембриджа.
Прекрасный солнечный день; из-за усиливающегося парникового эффекта зима испаряется.
В полдень из местной конюшни привезли удобрения. Разбрасывая их, я осознал, насколько же физически не готов к этому: мне было невероятно сложно поспевать за приветливым фермером из Глазго, которому было явно за шестьдесят. Без тележки мне пришлось целый день таскать тяжелые мешки, чтобы разбросать по саду всего лишь треть груза. Удобрения стоили двадцать четыре фунта, а всё вместе – и удобрения, и розы – обошлось в двести фунтов, наполнив меня счастьем. К пяти часам у меня так все болело, что я решил остановиться. В 16:30 солнце скрылось за атомной станцией.
По обе стороны от входной двери расположены две аккуратные цветочные клумбы, каждая двенадцати футов в длину и два фута шесть дюймов в ширину: раньше в них лежали старые куски бетона и кирпичи, которые я аккуратно вынул и укрепил ими подъездную дорожку. Машины постоянно проваливаются в гальку, и их приходится вытягивать на буксире.
Во время отлива я собираю большие продолговатые камни, обнажающиеся после сильного шторма, и окружаю ими клумбы, вкапывая вертикально, словно зубы дракона. Перед ними выложены два маленьких круга по двенадцать камней каждый; они образуют примитивные солнечные часы. Несмотря на засушливое лето, цветы в этих клумбах отлично прижились. Помогает небольшое мульчирование.
В них растут молодило, очиток, армерия, гвоздика, камнеломка, смолевка, желтофиоль, пурпурный ирис, календула, бессмертник, рута, ромашка, аквилегия, садовый мак, сантолина, настурции и левкой, вечерами наполняющий воздух тяжелым запахом и влекущий к своему нектару мотыльков.
В сумерки, под бледной луной, выкопал крепкий побег одного из кустов бузины у Лонг Питс и посадил перед окном кухни рядом с шиповником.
В прошлом марте я сделал то же самое, посадив растение у кухонной стены; оно принялось и к концу лета было уже выше двух футов.
В Нессе бузина образует компактные пирамидальные кусты около девяти футов высотой; вокруг моего дома таких кустов четыре-пять; их обжигают соленые морские брызги, но в остальном они чувствуют себя неплохо – в этом году они заметно подросли, их почки набухают.
Бузина отгоняет ведьм и ее не стоит выкорчевывать, если растет рядом с домом.
Мне исполнилось 47.
Морской туман рассеялся, день солнечный и ясный. Бродя по саду, я слышал пение жаворонка. Перед домом цветут крокусы, у нарциссов уже бутоны. Розы покрылись листвой. Один из кустов розмарина зацвел; проросли круглые семена катрана.
После обеда я целый час просидел на солнце в одном свитере – никогда не делал ничего подобного в свой день рождения, который всегда был холодным, серым днем.
Разбросал по саду горсть семян катрана; они быстро прорастают, за год превращаясь в роскошные растения: большие серо-зеленые листья ловят летнюю, похожую на жемчуг росу; их совершенство не исчезает под челюстями хищных гусениц. Здесь, на краю моря, эти изысканные листья танцуют канкан среди выброшенного на берег мусора. В это время года их практически не видно, но, если присмотреться, можно заметить распускающиеся крепкие фиолетовые листья. В апреле они станут серовато-зелеными, а в июне покроются пеной из белых цветов.
Цветы появляются и оплетают, словно вьюнки, все тропы моего детства. Самыми любимыми были синие звездочки незабудок, мерцавшие в темноте эдвардианских кустов сада моей бабушки. Чистые снежинки, разбросанные под приветливым солнцем, и один пурпурный крокус, выделяющийся среди золотистых соседей. Дикая аквилегия, чьи цветы были похожи на позвонки, и пугающий рябчик, прячущийся по углам, словно змея…
Эти весенние цветы – мои первые воспоминания, потрясающие открытия; недолго мерцающие перед тем, как умереть, их очарование делило время на дни и месяцы, как гонг, что звал нас к обеду, нарушая мое уединение.
Гонг приносил в сад, где я был один, давящую неотвратимость того, другого мира. В то драгоценное время я стоял и смотрел, как сад растет, чего никак не понимали мои друзья. Там, в мечтах, цветы раскрывались и закрывались, роза внезапно опадала на дорожку, тюльпан терял лишь один лепесток, и его совершенство исчезало навсегда.
Пыльный плющ, страшный из-за покрывавшей его паутины; крапива, вылезавшая летом и жалившая голые колени; я научился обходить белладонну, относясь к ней с неприязненным уважением. Но из всех растений самым большим страхом наполняли меня одуванчики, из которых, если их сорвать, вытекало белое молоко.
Однако, несмотря на свои тени, бабушкин сад был солнечным местом; за ним больше не ухаживали, ограждавший его газон давно растворился в полчищах маргариток и лютиков, и он постепенно дичал.
Утесник с яркими золотистыми цветами превращен ветром в скопище странных форм; перекрученные ветви искривляются, словно выжатое белье. Это единственные зимние цветы Несса; высота некоторых кустов достигает шести футов, они завершаются плотными пучками острых веток, скрипящих на ветру. Другие кусты цепляются за землю, образуя аккуратные конусы и пирамиды; кролики тщательно обгладывают их, словно делают фигурную стрижку. «Когда утесник не цветет, не время для поцелуев». Не стоит волноваться – здесь он всегда в цвету.
В течение двух месяцев после переезда я каждый день часами собирал осколки бесчисленных разбитых бутылок и фарфора, куски ржавого железа. Здесь валялся велосипед, кастрюли и даже старый остов кровати. Мусор был разбросан по всему берегу. Каждый день мне казалось, что я собрал все, но потом выяснялось, что в гальке за ночь вырос еще один мусорный побег.
Для такой уборки лучше всего годились солнечные дни, поскольку стекло и черепки блестели. Многое из этого я закопал на месте старого кострища в нижней части сада, в огромной яме, которую закрыл травой, когда начал строить галечный сад.
На открытии галереи я рассказал о своем саде Мэгги Хэмблинг и добавил, что собираюсь написать об этом книгу.
Она сказала:
– Значит, ты, наконец-то, открыл природу, Дерек.
– Думаю, это не совсем то, – ответил я, думая о Констебле и Кенте Сэмюэля Палмера.
– А, понятно. Ты открыл современную природу.
В июле мой берег украсили два вида дикого мака – Papaver dubium и полевой мак-самосейка Papaver rhoeas. Я аккуратно собрал семенные шапочки и разрыхлил граблями почву, поскольку маки любят расти в свежевскопанной земле. Остальные семена разбросал по округе… Некоторые всходы уже два дюйма в вышину, но их, похоже, очень любят слизняки; впрочем, побеги выживают и скоро вырастают вновь.
В прошлом году я снимал маки и летавшую над ними пчелу, вставив эти кадры в «Военный реквием». Маки появляются во многих моих фильмах: «Воображая октябрь», «Караваджо», «Прощание с Англией» и «Военный реквием».
Настоящий летний день; облачная гряда несколько раз то наступала на Несс, то отступала обратно. К трем начался отлив, и я за час по песку дошел до магазина Джека купить сигарет. По пути видел двух испачканных нефтью кайр: одна была уже мертва, другая не двигалась. Почти ежедневно я вижу на берегу мертвых или умирающих птиц. У меня не хватает смелости убить их; завтра, конечно, они будут мертвы и разорваны на части воронами-падальщиками, которые бродят неподалеку от чаек, ожидая конца.
Вернувшись домой, я закурил и отправился в сад, где, к моему удивлению, зацвел розмарин.
В прошлом году ледяной февральский ветер едва не погубил мои цветы – в апреле они были почерневшими, грязными, но лето оживило их, и они превратились в сильные, здоровые кусты около фута высотой. Розмарин – Ros marinus, морская роса, – оказался довольно стойким. У моего соседа есть древний кривой экземпляр; во всех садовых книгах непременно упоминается, что он не выносит ветер, но трудно вообразить себе более ветреное и открытое место. Томас Мор, любивший это растение, писал: «Что до розмарина, я позволил ему украсить собой все стены сада, но не потому, что его любят пчелы, а потому, что это растение, посвященное воспоминаниям, а значит, дружбе. Если у кого-то есть веточка, все ясно без слов».
Растение было частью букета Офелии: «Вот розмарин – это для памятливости». Позолоченный и украшенный лентами, он появлялся на свадьбах, а также его ветку вкладывали в руки мертвым.