Команда, за которую болел мой отец, была далеко не такой сильной и внушающей страх соперникам – «Уотфорд». Первый раз он взял меня посмотреть игру, когда мне было шесть лет. Команда плелась где-то в самом хвосте так называемого «Третьего южного дивизиона» – рейтинг на грани вылета из футбольной лиги. На самом деле, незадолго до того, как я начал ходить на матчи «Уотфорда», команда сыграла так плохо, что ее действительно выкинули из лиги; но позже, после подачи заявки на повторное вступление, все-таки вернули обратно. Одного взгляда на их стадион на Викерейдж-роуд хватало, чтобы составить о команде полное впечатление: всего две крытые трибуны, очень обшарпанные и маленькие – не стадион, а какая-то арена для собачьих бегов. Если бы я тогда хоть что-то соображал, я бы мгновенно оценил и этот стадион, и потенциал «Уотфорда». Начал бы болеть за команду, которая действительно умеет играть в футбол, и тем самым я бы избавил себя от почти двадцати лет безысходных страданий. Но в футболе все по-другому или, по крайней мере, должно быть по-другому. Это как зов крови: «Уотфорд» – команда моего отца, а значит, и моя команда.
Да и вообще, для меня не имели значения ни обшарпанность стадиона, ни безнадежная бездарность команды, ни холод, ни пронизывающий ветер. Я с ходу влюбился в футбол. Впервые – живая игра, радостное волнение из-за поездки на поезде в Уотфорд, из-за прогулки по городу до стадиона! Восторг! Продавцы газет подходят каждые полчаса и сообщают счет в другом матче. Мы всегда стояли на одном и том же месте на трибуне Шродделлс – эта зона называлась «Изгиб». Попасть туда впервые – все равно как принять наркотик, вызывающий немедленное привыкание. Я заразился футболом так же, как музыкой: составляя собственный «чарт чартов» у себя в спальне, вырезал из журналов списки команд в футбольных лигах, прикреплял их к стене и постоянно обновлял счет матчей. От этой зависимости я так и не избавился, да и не хотел избавляться – ведь она перешла мне от отца по наследству.
В одиннадцать лет преподавательница музыки отправила меня поступать в Королевскую Музыкальную академию в центральном Лондоне. Я успешно сдал вступительные экзамены. И следующие пять лет по субботам с утра ходил на занятия классической музыкой, а вечером – на футбол в Уотфорд. Вечернее мероприятие, конечно, нравилось мне больше, а вот академия почему-то нагоняла страх. Все казалось пугающим: величественное здание в эдвардианском стиле на Мэрилбоун-роуд, славная история академии – сколько людей училось здесь, а потом они стали знаменитыми композиторами и дирижерами! Все, кроме классической музыки, было под строгим запретом. Сегодня, конечно, все по-другому – каждый раз, оказываясь в академии, я ощущаю, какое это позитивное место; учеников поощряют заниматься тем, что им нравится, будь то поп, джаз или стиль, который они выдумали сами; плюс всем дают классическое музыкальное образование. Но в мои времена одно лишь упоминание рок-н-ролла было кощунством – все равно что прийти в церковь и завести с викарием разговор о том, что вы всерьез заинтересованы сатанизмом.
Но иногда бывало весело. Я учился у замечательной преподавательницы по имени Хелен Пиена, любил петь в хоре. Получал огромное удовольствие, играя Моцарта, Баха, Бетховена и Шопена, их мелодичную музыку. Но во всем остальном тормозил по полной программе, был типичным лентяем. Мог неделями забывать про домашние задания, прогуливать занятия. Звонил из дома, хриплым голосом говорил, что заболел, а потом, чтобы мама меня не вычислила, садился в электричку и ехал до станции «Бейкер-стрит». Там пересаживался в метро и часа три с половиной кругами ездил по кольцевой линии, читая The Pan Book of Horror Stories[39] вместо того, чтобы разучивать Бартока. Я знал, что не стану классическим музыкантом. Во-первых, мне не хватало физических данных – пальцы короткие. Если вы посмотрите на фото концертирующих пианистов, сразу заметите, какие длинные у них пальцы: руки как тарантулы. К тому же не того я хотел от музыки. Делать все по правилам, играть точные ноты в предписанное время с определенным настроением и без всякой импровизации? Нет. Еще в детстве я понял, что это не для меня.
По иронии, годы спустя Королевская академия присвоила мне звание Доктора и ее Почетного члена – и это при том, что, будучи учеником, я не получал никаких значительных наград. Хотя почему по иронии? Никогда не считал, что учеба в академии была для меня пустой тратой времени. На самом деле я горжусь тем, что там учился. Я провел несколько благотворительных выступлений, чтобы собрать им деньги на новый орган; я ездил в концертные туры по Англии и Америке с Симфоническим оркестром академии и учредил там пять ежегодных стипендий. В академии учились люди, с которым годы спустя я работал, будучи уже Элтоном Джоном: продюсер Крис Томас, аранжировщик Пол Бакмастер, арфистка Скайла Канга, ударник Рэй Купер. То, что я усвоил на субботних утренних занятиях, органично вошло в мою музыку: как выстраивать гармоническую структуру, как работать совместно с другими музыкантами, как сводить воедино все детали. Именно благодаря учебе в академии у меня возник интерес к написанию музыки, в исполнении которой участвуют более трех или четырех струнных инструментов. Если вы слушали альбом Elton John – а возможно, и все остальные мои альбомы, – вы наверняка ощутили влияние классической музыки и всего того, что мне дала академия.
Как раз во время моей учебы родители наконец развелись. Надо отдать им должное: несмотря на то что оба едва выносили друг друга, они долго старались сохранить брак – подозреваю, ради моего спокойствия. Это было неправильно, но они делали все возможное. В 1960 году отца отправили в командировку в Йоркшир, в Харрогейт, и мама встретила другого мужчину. Это и положило конец мучениям. Мы с матерью переехали к ее новому кавалеру – его звали Фред, он был художник и декоратор.
Наступили времена безденежья. Фред тоже пережил развод, у него росли четверо детей от предыдущего брака, так что финансово было очень и очень туго. Мы жили в Кроксли Грин, в чудовищной квартире с плесенью и отклеивающимися обоями. Фред подрабатывал мойщиком окон, брался за любую работу, лишь бы хватало на еду. И ему, и маме пришлось несладко. Дядя Редж оказался прав – в ту эпоху разведенные как будто несли на себе клеймо неудачников.
Но я несказанно радовался разводу родителей. Больше никаких мучительных усилий оставаться вместе любой ценой. Мама получила то, что хотела: избавилась от отца. И это – по крайней мере, на какое это время – изменило ее. Она была счастлива, что отражалось на моей жизни: в мой адрес стало меньше критики, меньше истерик. И еще мне очень нравился Фред – компанейский, великодушный, щедрый. Помню, он накопил денег и подарил мне велосипед с регулируемым рулем. Я как-то произнес его имя наоборот – Дерф, ему это показалось забавным, и прозвище прижилось. Никто больше не запрещал мне надевать то, что я хочу. Я начал называть Дерфа отчимом задолго до того, как они с матерью официально расписались.
Но главное – Дерф любил рок-н-ролл. Они с матерью поддерживали мое стремление сделать карьеру музыканта. Думаю, у мамы был дополнительный стимул: она знала, что это страшно злит моего отца. Но, по крайней мере на некоторое время, она стала моим самым преданным фанатом. А Дерф устроил мне первые платные выступления – в отеле «Нортвуд Хиллз», который на самом деле был никакой не отель, а типичный паб. Дерф как-то потягивал там пиво, услышал от владельца, что прежний пианист уволился, и предложил мою кандидатуру. Чего только я там не играл: песни Джима Ривза[40], Джонни Рея[41], Элвиса Пресли, Whole Lotta Shakin’ Goin’ On[42]. Кое-что из Эла Джолсона[43]: публика его любила. Конечно, не так сильно, как старые британские застольные, которые можно петь хором: Down at the Old Bull And Bush, Any Old Iron, My Old Man – все то, что затягивала моя семья после пары стаканов. Я неплохо зарабатывал. Платили всего по фунту за вечер, я играл трижды в неделю, но Дерф приходил со мной, расхаживал по залу с полулитровой кружкой и собирал для меня чаевые. Иногда выходило пятнадцать фунтов в неделю – очень прилично для пятнадцатилетнего парня в начале шестидесятых. Я даже сумел накопить на электропианино «Хонер Пианетт» и на микрофон, чтобы в шумном пабе меня было лучше слышно.
Игра в пабе не только давала заработать. Что очень важно, она научила меня бесстрашию перед публикой: отель «Нортвуд Хиллз» не назовешь самым мирным и благопристойным заведением Британии. Я играл в общественном баре, а не в заведении повыше классом по соседству, и почти каждый вечер после того, как посетители как следует нагружались спиртным, начиналась битва. Нет, не словесная перебранка, а самая настоящая старая добрая драка – когда в воздухе летают стаканы и с грохотом переворачиваются столы. В этой ситуации я действовал так. Сначала пытался стоически продолжать играть в надежде, что музыка утихомирит драчунов. Если же Bye Bye Blackbird[44] не производила магического эффекта, я обращался за помощью к группе цыган, которые наведывались в паб почти каждый вечер. Я даже подружился с дочерью одного из них, и она приглашала меня к ним в фургон на ужин. Цыгане следили за моей безопасностью, а если в какой-то вечер их не оказывалось в зале, я прибегал к последнему способу – вылезал на улицу через ближайшее окно и возвращался, только когда драка заканчивалась. Было жутковато, но в итоге я приобрел ценное качество – отсутствие страха перед живыми выступлениями. Некоторых артистов полностью деморализуют неудачные выступления перед неадекватной публикой. Со мной, как и со всеми, такое случалось, но относился я к этому в целом спокойно. А вот если бы в ранней юности не привык, спасая жизнь, посреди песни лезть в окно, я бы тоже впадал в отчаяние, и пришлось бы над этим работать.
Отец в Йоркшире познакомился с женщиной по имени Эдна. Они поженились, переехали в Эссекс и открыли там газетный киоск. Должно быть, он стал счастливее – у них родилось четверо сыновей, которые его обожали. Но ко мне своего отношения он так и не изменил. Он как будто не видел способа вести себя иначе – всегда отстраненный, суровый, он все так же горевал по поводу тлетворного влияния рок-н-ролла и страдал из-за того, что я непременно стану «промышлялой» и покрою несмываемым позором честное имя Дуайтов. Поездки к нему в Эссекс на автобусе «Грин Лайн», безусловно, были самым унылым событием недели. На стадион «Уотфорд» вместе мы больше не ходили: я подрос и вполне мог стоять на «Изгибе» в одиночку.
Отец, очевидно, пришел в ярость, когда узнал, что я собираюсь оставить учебу, не проходя уровня «А»[45], и найти работу где-то в музыкальной сфере. Он не верил, что такая карьера – подходящий вариант для выпускника средней школы. Ситуацию усугубляло то, что работу мне нашел его собственный племянник, мой двоюродный брат Рой, тот самый, что забил первый гол в матче на кубок Англии. После развода родителей он сохранил добрые отношения с мамой. Футболисты почему-то всегда связаны с музыкальной индустрией, вот и Рой дружил с парнем по имени Тони Хиллер, директором нотоиздательской компании «Миллз Мьюзик» с офисом на Денмарк-стрит[46], британском варианте манхэттенской улицы Тин-Пэн-Элли[47]. Мне предстояло трудиться в отделе корреспонденции – не бог весть что, и зарплата всего четыре фунта в неделю. Тем не менее это приближало меня к миру музыкальной индустрии. К тому же я понимал, что уровень «А» в любом случае не пройду. Королевская академия, упражнения на фортепиано в духе Джерри Ли Льюиса, регулярные прыжки из окна в отеле «Нортвуд Хиллз» – в этот график никак не вписывалась еще и школьная подготовка к университету.
Я написал «очевидно, отец пришел в ярость», потому что, если честно, не помню его реакции. Знаю, он писал маме и требовал остановить меня. Можете себе представить, как она это восприняла: пришла в восторг. На самом деле все, кроме отца, радовались за меня – мама и Дерф, даже, как ни удивительно, мой школьный наставник. Мистер Вестгейт-Смит был человек сдержанный, прямой и строгий. Перед разговором о том, что собираюсь бросить учебу ради работы, я страшно нервничал, если не сказать, трясся от ужаса. Но он повел себя удивительно. Сказал, что знает про академию и о том, как сильно я люблю музыку; так что он отпускает меня с миром, если только я пообещаю трудиться на совесть и отдавать всего себя любимому делу. Я слушал его с изумлением, но он говорил абсолютно искренне, хотя запросто мог бы мне отказать. Я бы все равно ушел, но остался бы неприятный осадок. Он же безоговорочно поддержал меня. Годы спустя, когда я уже стал известным, он писал мне, что гордится мною и всем, что я делаю.
Но странным образом именно отношение отца помогло мне чего-то добиться в жизни. Он не изменил мнения по поводу моего выбора профессии. И ни разу не похвалил меня. Не так давно его жена Эдна написала мне, что он по-своему гордился мной, но не в его привычке было открыто выражать такие чувства. И я понял, что именно эта его отстраненность пробудила во мне желание доказать ему, что мое решение – правильное. Это стало моей мотивацией. Чем большего успеха я добивался, тем больше давал ему доказательств, и не важно, знал он об этом или нет. Даже сейчас иногда я ловлю себя на мысли, что снова что-то доказываю отцу. Хочу показать ему, какой я на самом деле. А ведь он умер в 1991 году.
два
Я вышел на свою первую «настоящую» работу в самое подходящее время: Денмарк-стрит только что вступила в эпоху стремительного и необратимого упадка. Десять лет назад она считалась центром британской музыкальной индустрии – здесь авторы продавали издателям свои тексты, а издатели затем продавали их артистам. С приходом «Битлз» и Боба Дилана все изменилось. Им не требовались профессиональные авторы песен, они писали сами. Появлялось все больше групп, сочинявших собственные композиции, – The Kinks, The Who, «Роллинг Стоунз». И всем было очевидно, что эта тенденция укоренилась навсегда. Тем не менее на Денмарк-стрит пока хватало работы: не каждая группа могла сама создавать свой материал, к тому же существовала целая армия певцов и эстрадных исполнителей, которые привыкли добывать песни старым проверенным способом. Но все знали: это ненадолго.
Моя новая работа в «Миллз Мьюзик» казалась чем-то из прошлой эпохи. Ничего общего с поп-культурой. Обязанности заключались в том, чтобы упаковывать в конверты ноты для духовых оркестров и доставлять корреспонденцию в почтовое отделение напротив Театра Шафтсберри. Даже сидел я не в главном здании: отдел корреспонденции находился где-то во дворе. Насколько там было «антигламурно», можно судить по одному забавному случаю. Внезапно в мою конуру ворвался знаменитый полузащитник Терри Венейблз с компанией приятелей. Их преследовали папарацци – в то время как раз гремел скандал по поводу того, что футболисты, невзирая на запрет менеджера, пьют спиртное после матча. Естественно, лучшего места, чтобы спрятаться, парни не нашли. Они были из «футбольных друзей» компании, наподобие моего двоюродного брата Роя, прекрасно знали «Миллз Мьюзик» и понимали, что контора письмоносца – это последнее место, где их будут искать.
Но я чувствовал себя счастливым. Я уже стоял на пороге мира музыкальной индустрии. И, несмотря на начинающийся упадок, Денмарк-стрит для меня обладала особой магией. Здесь все еще царил блеск, пусть и тускнеющий. Здесь располагались магазины гитар и звукозаписывающие студии. Приятно было пообедать в кофе-баре «Джоконда» или в «Ланкастер-гриль» на Чаринг Кросс Роуд. Знаменитости сюда не заглядывали, сюда ходил народ, который пока не мог позволить себе чего-нибудь пошикарнее. Но посетители распространяли вокруг себя живую энергетику будущего: полные надежд и планов, преодолевающие препятствия, мечтающие о славе. В общем, такие же, как я сам.
Тем временем в Пиннере мы с мамой и Дерфом покинули Кроксли Грин – переехали из съемной квартиры с плесенью и отваливающимися обоями в новое жилье в нескольких километрах от Нортвуд Хиллз, как раз неподалеку от того паба, из окна которого я регулярно выпрыгивал. Снаружи Фроум Корт – наш новый дом – выглядел как обычный пригородный таунхаус, но внутри был разделен на три квартиры с двумя спальнями в каждой. Мы въехали в квартиру 3A и наконец почувствовали себя дома – не то что в предыдущей «резиденции», которая скорее являла собой наказание «разведенцам» маме и Дерфу: вы поступили плохо, аморально, вот теперь и живите в этой дыре.