Пусть эта надпись Вас скомпрометирует, я буду рада. Париж, 11 октября 1898 г.
Я могла написать это восемь лет тому назад, а пишу сейчас и напишу через 10 лет».
Но через десять лет Лика не могла повторить эти слова… Антона Павловича уже не было в живых. Мне не забыть, как в Москве после похорон Антона Павловича Лика, вся в черном, пришла к нам и часа два молча простояла у окна, не отвечая на наши попытки заговорить с ней… Все прошлое, пережитое, должно быть, стояло перед ее глазами.
Потом Лика с мужем жила в Париже. Перед Октябрьской революцией они вернулись в Россию. В последний раз я видела Лику в Москве в начале двадцатых годов. Вскоре она с мужем вновь уехала за границу и уже навсегда. С тех пор я потеряла с ней связь. Умерла она во Франции, незадолго до Второй мировой войны, в возрасте около семидесяти лет.
«Чайка» в Петербурге
В четверг 17 октября 1896 года в Петербурге в Александрийском театре должна была состояться премьера новой пьесы Антона Павловича «Чайка». Конечно, мне очень хотелось быть в театре на первом спектакле, и, когда брат уезжал в первых числах октября в Петербург, мы условились, что он пришлет мне деньги и в день спектакля я приеду в Петербург.
Но 12 октября он вдруг написал мне из Петербурга, что, не советует ехать: «…„Чайка“ идет неинтересно. В Петербурге скучно, сезон начнется только в ноябре. Все злы, мелочны, фальшивы… Спектакль пройдет не шумно, а хмуро. Вообще настроение неважное». Это письмо, однако, не охладило моего желания поехать в Петербург, наоборот, мне непременно хотелось быть в это время вблизи брата. 16 октября с ночным поездом я выехала из Москвы в Петербург.
Утром 17 октября Антон Павлович, угрюмым и суровым, встретил меня на Московском вокзале. Идя по перрону, покашливая, он говорил мне:
– Актеры ролей не знают. Ничего не понимают. Играют ужасно. Одна Комиссаржевская хороша. Пьеса провалится. Напрасно ты приехала.
Я посмотрела на брата. В этот момент, помню, выглянуло солнце, и серая, мрачная петербургская осень сразу стала мягкой, ласковой, все по-весеннему заулыбалось. Я воскликнула:
– Ничего, Антоша, все будет хорошо! Посмотри, какая чудная погода, светит солнышко. Оставь свои дурные мысли.
Не знаю, подействовала ли на него перемена погоды, или мой оптимистический тон, но он не стал больше говорить об актерах и пьесе, а шутливо сообщил мне:
– Я тебе в ложе целую выставку устроил. Все красавцы будут. А вот Лике, возможно, будет неприятно. В театре будет Игнатий, и с Марией Андреевной. Лике от этой особы может достаться, да и самой ей едва ли приятна эта встреча.
Лидия Стахиевна Мизинова днем раньше приехала в Петербург. У нее были свои основания волноваться по поводу первой постановки «Чайки». Всего только около двух лет прошло с тех пор, как она пережила свой неудачный роман с Игнатием Николаевичем Потапенко. Ей предстояло теперь в присутствии в театре самого Потапенко и его жены смотреть пьесу, в которой Антон Павлович в какой-то степени отразил этот их роман. И конечно, спектакль Лику волновал.
Я остановилась в одном номере с Ликой в гостинице «Англетер» на Исакиевской площади. Антон Павлович жил, как обычно во время своих приездов в Петербург, в «собственной» квартире у Суворина в Эртелевом переулке, где он всегда располагал двумя комнатами.
Днем до спектакля мы с Ликой погуляли по Петербургу. Антона Павловича мы не беспокоили, зная, что до самого вечера он будет занят в театре. А утром, еще на вокзале, он сказал мне, чтобы мы ждали его в своей гостинице, он приедет после спектакля, и будем вместе ужинать.
Настал вечер. Александринский театр был полон. Петербургские театралы пришли посмотреть новую пьесу московского писателя Чехова, который в Петербурге был очень популярен как беллетрист. К тому же эта пьеса шла в бенефис любимицы публики, комической актрисы Левкеевой, хотя сама бенефициантка в этой пьесе не участвовала, а играла в другой пьесе – «Счастливый день»[5], шедшей после «Чайки». Так нередко практиковалось в те времена.
Чем больше я вглядывалась в эту чопорную, расфранченную, холодную петербургскую публику, тем сильнее овладевало мной беспокойство, и я вспоминала слова брата из письма, что здесь «все злы, мелочны, фальшивы».
Начался первый акт. С первых же минут я почувствовала невнимательность публики и ироническое отношение к происходящему на сцене. Но когда по ходу действия открылся занавес на второй сцене-эстраде и появилась обернутая в простыню Комиссаржевская, как-то неуверенно игравшая в этот вечер, и начала известный монолог: «Люди, львы, орлы и куропатки…» – в публике послышался явный смех, громкие переговоры, местами раздавалось шиканье. Я почувствовала, как внутри меня все похолодело. Чем дальше шло действие, тем сильнее нарастал шум в зале. В конце концов в театре разразился целый скандал. По окончании первого действия жидкие аплодисменты потонули в шиканье, свисте, в обидных репликах по адресу автора и исполнителей. Стал очевиден явный провал. Следующие акты шли в такой же атмосфере враждебного отношения публики к пьесе. Совершенно убитая, с тяжелым чувством, но не подавая вида, досидела я в своей ложе до конца. По окончании спектакля я уехала к себе в гостиницу.
Молча, подавленные, сидели мы с Ликой в своем номере, ожидая приезда Антона Павловича ужинать, как мы уговорились утром. Я пыталась собрать свои мысли и объяснить себе причины такого неуспеха у публики. Вспоминала, с каким удовольствием все мы слушали «Чайку» однажды у нас дома. Мы тогда живо переживали пьесу, а тут… никто ничего не понял… этот ядовитый смех, колкости, оскорбительные выкрики.
Было уже за полночь, а Антон Павлович все не появлялся. Наконец звонит из редакции «Нового времени» старший брат Александр и спрашивает:
– Где Антоний, нет ли его у тебя? У Суворина его тоже нет!
Я забеспокоилась еще больше и попросила Александра попытаться разыскать его. Спустя некоторое время я сама позвонила Александру Павловичу. Антона Павловича нигде не нашли: ни в театре, ни у Потапенко, ни у Левкеевой, где собирались на ужин актеры. Тогда уже во втором часу ночи я сама поехала к Сувориным.
Помню, как, войдя в огромную квартиру Сувориных, я ощутила состояние потерянности. В квартире было темно, и лишь далеко, далеко в глубине через анфиладу комнат в открытые двери светился огонек. Я пошла на этот огонек. Там я увидела Анну Ивановну, жену Суворина, сидевшую в одиночестве, с распущенными волосами. Вся обстановка, темнота, пустая квартира – все это еще более удручающе подействовало на мое настроение.
– Анна Ивановна, где может быть брат? – обратилась я к ней.
Желая, видимо, развлечь и успокоить меня, она начала болтать о пустяках, об артистах, о писателях. Через некоторое время появился сам Суворин и начал говорить мне о тех изменениях и переделках, которые, по его мнению, нужно сделать в пьесе, чтобы в дальнейшем она имела успех. Но я совсем не расположена была слушать об этом и только просила разыскать брата. Затем Суворин куда-то ушел и вскоре же вернулся веселым.
– Ну, можете успокоиться. Братец ваш уже дома, лежит под одеялом, только никого не хочет видеть и со мной не пожелал разговаривать. Гулял, говорит, по улицам.
Я облегченно вздохнула и уехала к себе в гостиницу. Ужин наш так и не состоялся.
На другой день, приехав к Сувориным, я брата уже не застала. Он утром, ни с кем в доме не простившись, уехал товарно-пассажирским поездом домой в Москву, а мне от него была лишь передана следующая записочка:
«Я уезжаю в Мелихово; буду там завтра во втором часу дня. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями, – и чувствую я себя не особенно скверно.
Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику».
Суворину он тоже оставил прощальную записку, заканчивавшуюся словами: «Никогда я не буду ни писать пьес, ни ставить».
В полночь того же дня и я уехала домой. В Мелихове брат встретил меня словами: «О спектакле – больше ни слова!»
В каком состоянии Антон Павлович возвращался домой – можно судить по тому, что, всегда аккуратный и внимательный, он при выходе из вагона поезда забыл взять свои вещи и потом давал телеграмму поездному обер-кондуктору с просьбой выслать их в Лопасню.
Жестокий провал «Чайки», свидетельницей которого я была, надолго остался в моей памяти кошмарным воспоминанием. Но еще большее огорчение и тяжесть он оставил в душе Антона Павловича и, без сомнения, ускорил ухудшение его здоровья. Всего лишь несколько месяцев спустя Антон Павлович попал в клинику Остроумова в связи с легочным кровотечением.
<Л. А. Авилова>
Лидия Алексеевна жила в Петербурге. Муж ее был чиновником одного из департаментов; Антон Павлович познакомился с ней через редактора-издателя «Петербургской газеты» С. Н. Худекова, у которого бывал, когда приезжал в Петербург. Авилова была сестрой его жены.
Антон Павлович ценил литературные способности Авиловой и принимал участие в ее писательской деятельности: оказывал содействие в опубликовании ее произведений, давал ей много литературных советов и критических указаний. Лидия Алексеевна испытала особые чувства к Антону Павловичу, о которых она сама рассказала в своих известных воспоминаниях «А. П. Чехов в моей жизни»[6]. Эти воспоминания, живо и интересно написанные, правдивы в описании многих фактов, таких, например, как подарок Авиловой Антону Павловичу брелока в форме книги, на котором были выгравированы цифры, обозначающие порядковые страницы и строки в одной из его книг. Раскрыв эту книгу и найдя указанные строки, можно было прочитать такую многозначительную фразу: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». Как известно, этот эпизод (подарок брелока и эта фраза) был использован Антоном Павловичем в его пьесе «Чайка», только цифры страницы и строк он действительно, как и пишет Л. А. Авилова, переменил. Это был как бы ответ со сцены на вопрос Авиловой, заданный ему когда-то на маскараде в Петербурге.
Все это правильно. И правильно, видимо, Лидия Алексеевна сообщает о тех больших чувствах к Антону Павловичу, которые она когда-то пережила. Но вот когда она пытается раскрыть чувства к ней со стороны Антона Павловича, тут у нее получается слишком «субъективно». В ее мемуарах проявляются уже элементы творчества, художественного – вольного или невольного – домысла писательницы. Из этой части воспоминаний вытекает, что Антон Павлович любил ее, что их отношения стояли на грани романа, что он сам говорил ей об этом. Этого не было. Ведь Лидия Алексеевна сама писала мне о том, что не знает, как относился к ней Антон Павлович, и ей это тяжело.
В 1904 году, через одиннадцать дней после похорон Антона Павловича, она написала мне письмо, которое привожу здесь полностью и впервые:
«Многоуважаемая Мария Павловна, мне очень трудно писать, потому что я не знаю Вас. Не знаю, как Вы отнесетесь к моему письму. Но я не могу иначе. Ведь получаете же Вы отовсюду письма, телеграммы, соболезнования, и должно же это быть Вам приятно.
Я пишу только Вам, а не для публики, даже не для окружающих Вас. У меня именно к Вам личное чувство, и я думаю о Вас, потому что не могу больше думать о том, кого нет. Как я надеялась встретить Вас на могиле! Нет! Когда я была там, я видела только какую-то старушку и мальчика. Теперь я вернулась в деревню и опять все думаю о Вас и не могу отделаться от этой мысли.
Я видела Вас однажды, мельком, около клиники, когда он заболел в Москве, лет семь тому назад.
О, если бы мне знать, рассердит ли Вас то, что я решилась написать Вам? Поймете ли, почему мне это так нужно было?
Я вовсе не хочу инсинуировать, что я его хорошо знала, что и я была для него хоть чем-нибудь. Нет, я его, вероятно, плохо знала, но он имел такое влияние на всю мою жизнь, я ему так многим обязана. Не могу писать связно и спокойно. Из жизни исчезло что-то до такой степени красивое, светлое и дорогое. Не до фраз…
Простите меня, пожалуйста, если я тревожу Ваше горе. Поверьте мне: если бы я сама не чувствовала этого горя, если бы я не тосковала, если бы я могла совладать с собой – я бы не считала себя вправе обратиться к Вам. У меня много его писем. Я не знаю, почему он звал меня „матушка“. Я не видела его пять лет.
И мне некому, некому, кроме Вас, сказать, как это все ужасно, как это все трудно понять и, когда поймешь, как безотрадно, скучно жить. Без этих „чувств изящных и красивых, как цветы“.
Я написала Вам, что у меня много его писем. Но я не знаю, как он относился ко мне. Мне это очень тяжело.
Не до фраз. А может быть, если бы я постаралась написать Вам и выразила бы все свои чувства покрасивее и потрогательнее – для меня было бы лучше. Но я хочу быть только искренней, и что бы Вы ни думали обо мне, я буду думать о Вас как о его любимой сестре. И если бы когда-нибудь я могла бы быть Вам чем-нибудь полезной, как я была бы счастлива! Запомните это на всякий случай.
Л. Авилова
Клекотки, Тульской губ., 20 июля».
Письмо говорит о том, что у Лидии Алексеевны были глубокие чувства кАнтону Павловичу, оставившие след в ее жизни. И вместе с тем, повторяю, она признается в том, что не знала, как же Антон Павлович к ней относился.
Я не была знакома с Л. А. Авиловой до того, как начала собирать письма Антона Павловича для издания его эпистолярного наследия. Лидия Алексеевна передала мне все письма к ней брата и, в свою очередь, попросила меня вернуть ей ее письма к Антону Павловичу, что я и сделала. По поводу публикаций некоторых писем у нас произошли разногласия, и я с ней после того больше не виделась.
Прошло ровно четверть века. И вот как-то в апреле 1939 года я вдруг получила от Авиловой письмо, написанное уже нетвердым почерком постаревшего человека. Это письмо взволновало меня. В нем Лидия Алексеевна еще раз сказала о бывшем в ее жизни единственном чувстве и совершенно неожиданно напомнила мне и о моем прошлом. Вот это ее последнее письмо ко мне:
«14 апреля 1939 г.
Дорогая Мария Павловна!
Не сердитесь, что я называю Вас „дорогой“. Поверьте, что иного обращения к Вам я в душе своей найти бы не могла.
Думаю о Вас часто и много. И грустно мне, что я Вам чужда и, возможно, неприятна. Мы не сошлись с Вами когда-то в одном вопросе, и Вы огорчились тогда до слез. С тех пор я считала, что Вы не хотите больше иметь со мной никаких отношений. Даже не решилась зайти к Вам, когда была в Ялте. А я до сих пор горячо благодарна Вам за то, что Вы дали мне случай поцеловать руку Евгении Яковлевны.
Сегодня был у меня Ал. Р. Эйгес. Я спросила его, как бы Вы отнеслись, если бы я написала Вам? Он меня поощрил. Сваливаю свою вину, если она есть, на него.
А знаете, что мне хотелось сообщить Вам? Несколько лет тому назад я жила летом и осенью на даче под Полтавой и познакомилась с Ал. Ив. Смагиным. Он был мне чрезвычайно симпатичен, тем более что он постоянно говорил о Вашей семье. И вот он признался, что любил Вас всю жизнь. Любил только Вас. А один раз он сказал: „Не только любил, а люблю. И теперь люблю“. И если бы Вы видели его лицо при этом признании!
Теперь он умер. Пусть Вы вспомните лишний раз о его большой любви и преданности. И пусть это будет ему наградой. А на меня Вы не рассердитесь за то, что я напоминаю Вам о нем? Нет, пожалуйста, не сердитесь на меня! Я старая, больная, слабая. Надеюсь, что скоро я умру. И так мне хочется от Вас хотя бы одно ласковое слово!
Ведь и у меня тоже, как у Смагина, всю жизнь была одна любовь. Можно мне Вас поцеловать?
Сердечно любящая Вас
Л. Авилова».