Для поступления в юнкера, которые являлись унтер-офицерами, носившими знамя, и кандидатами в офицеры, не существовало никаких ограничений в отношении возраста или образования. Зачисление на военную службу детей началось в ту эпоху, когда дворянство еще неохотно шло на военную службу. Отцу Фридриха II еще приходилось посылать полицейские команды, чтобы отбирать насильно у помещиков их сыновей и сдавать их «кадетами» в образцовые части. Такая же ловля дворянских «недорослей» происходила в XVIII веке и в России.
Возможность такого зачисления детей в армию сохранилась и в последующие годы, так как она представляла большие удобства для феодалов. Последние часто «записывали» своих сыновей в полки в самом раннем детстве. Военная служба для них протекала вначале чисто номинально, а к тому времени, когда дворянчик действительно показывался в армию, ему по бумагам зачитывался значительный служебный стаж, и успевали набежать чины.
Для отца Клаузевица вопрос складывался иначе. В нищенском бюджете семьи каждый лишний рот был на счету. Поэтому, как только Карлу пошел двенадцатый год и мальчик усвоил начальную грамоту, отец отвез его в Потсдам и сдал в полк на военную службу. Связь с семьей оборвалась очень рано, и семья не оставила у Клаузевица никаких воспоминаний. Он никогда не говорил ни об отце, ни о матери. Братья, ранее его поступившие на военную службу, иногда сталкивались с ним, у него к ним были кое-какие родственные чувства; но это были типичные грубоватые, преуспевающие прусские офицеры, и даже когда они стали генералами, Клаузевиц стеснялся показывать их своим знакомым.
Старая потсдамская казарма, в которую попал оторванный от семьи ребенком Клаузевиц, производила подавляющее впечатление. Приезжая в Потсдам потом, в конце своей жизни, Клаузевиц каждый раз испытывал дрожь и переживал тяжелые минуты, «В Потсдаме я всегда чувствовал себя чуждым и одиноким». Для Клаузевица военная служба в детском возрасте являлась отнюдь не синекурой.
Ему пошел только тринадцатый год, когда полк выступил на войну с Францией. Юнкер Клаузевиц должен был нести в походе знамя. Физическим развитием он никогда особенно не отличался. Во время больших переходов вместо выбивавшегося из сил заморенного мальчика знамя нес солдат; только когда проходили через селение или город, Клаузевиц с трудом клал знамя на свое плечо. В серьезных боях Клаузевицу не пришлось принять участия. Его полк был назначен в 1793 году для осады занятого французами и ставшего революционным центром Западной Германии Майнца. Война содействовала более быстрому прохождению начального стажа, К моменту сдачи Майнца Клаузевиц был произведен в прапорщики, а через два года, когда ему едва исполнилось пятнадцать лет, – в подпоручики.
По своему развитию в эту эпоху Клаузевиц представлял собой нормального прусского офицера, пожалуй, стоявшего вследствие малой грамотности даже несколько ниже общего уровня. Его «прусский» кругозор был крайне узок, и он, как и вся офицерская молодежь, полагал, что трещавшая по всем швам при столкновении с французскими революционными войсками прусская армия старого порядка представляет чудо совершенства. Это был обыватель с непроснувшимся сознанием, во власти предрассудков старой эпохи. После производства в подпоручики он начал подписывать свою фамилию «фон Клаузевиц». Через десять лет, в декабре 1806 года, чтобы не ввести в заблуждение девушку, на которой он хотел жениться, он писал ей: «Мое дворянство такого рода, что надо быть ежеминутно готовым отстаивать его со шпагой в руке». При этом, однако, он просил не смотреть на него как на узурпатора, присвоившего не принадлежащее ему звание: он и его брат служили в полку, в котором все офицеры были исключительно дворяне; по рассказам отца, Клаузевиц и его брат составили себе твердое представление, что они дворяне и что дед лишь позабыл выправить какие-то бумаги. Все товарищи считали их дворянами, они и стали прибавлять частицу «фон» к своей фамилии.
В действительности Клаузевиц и оба его брата получили дворянство только под конец жизни, по указу 1825 года. От товарищей Клаузевиц отличался лишь отсутствием кастовой ограниченности. Подлинные дворяне являлись наследниками и продолжателями помещичьих и юнкерских традиций, державших их как бы в шорах. А Клаузевица не связывали никакие традиции; нить, тянувшаяся к нему от буржуазии, оборвалась, а среди дворян он являлся чужаком.
К религии Клаузевиц проявлял полную индифферентность. Впоследствии, когда личность Шарнхорста уже наложила на Клаузевица свой отпечаток, его позиция по отношению к религии характеризуется следующими замечаниями: «Религия не должна отвращать наши взоры от мира, в котором мы живем»; «ни одна позитивная религия не может существовать вечно»; «большое неверие – моя главная добродетель или мой основной недостаток».
В 1795 году Пруссия заключила мир с Францией, и боевая карьера Клаузевица оборвалась. «Созерцание без мышления, – говорил Гете, – утомляет». Поэтому единственное сильное впечатление, вынесенное Клаузевицем из революционных войн, относится к моменту возвращения из района военных действий: «Нет ничего более интересного, чем момент, когда выходишь из крутых гор и перед тобой развертывается плодородная, хорошо обработанная равнина со всеми своими богатствами. Я вспоминаю всегда с удовольствием картину, которая открылась передо мной, когда прусская армия покинула Вогезы. Мы провели шесть месяцев в суровых лесистых горах, бедных и меланхоличных. После тяжелого марша мы вдруг оказались на последнем отроге Вогезов, и перед нами внизу развернулась роскошная долина Рейна, между Ландау и Вормсом. В этот момент мне показалось, что жизнь, раньше серьезная и мрачная, становится милой и предстоит переход от слез к улыбке. Часто впоследствии я надеялся пережить еще раз такой момент. Но для этого требуется не только такая же картина, но и повторение тех же условий, в которых я тогда находился; тогда мои впечатления получили бы ту же силу и новизну».
Несколько месяцев полк Клаузевица провел на отдыхе, широко разбросавшись по деревням, и наш герой со своим взводом прожил их в одиноком крестьянском хуторе. Затем он попал в небольшой городок Ней-Руппин. «Находясь в маленьком гарнизоне, окруженный прозаическими явлениями и имея дело только с будничными людьми, я выделялся от лучшей части моих товарищей, то есть от весьма обыденных людей, разве лишь несколько большей склонностью к мышлению, к литературе и военным честолюбием, единственным пережитком ранних порывов». Клаузевиц сознавал, что он не может, как его товарищи, рассчитывать на помощь своих родителей, пустивших его в свободное плавание по жизненному морю, и что надо полагаться лишь на собственные силы, чтобы проложить себе дорогу.
Революционная эпоха, в которую Клаузевиц жил, крупные исторические события, свидетелем которых он являлся, заставляли его мечтать о том, чтобы сыграть в жизни крупную роль и прославиться. В 1807 году он писал невесте: «Мое вступление в жизнь произошло на театре больших событий, где решалась судьба народов, и мой взор тянулся не к храму, в котором домашний уют торжествует свое тихое счастье, а к триумфальной арке, под которой следует победитель, когда свежий лавровый венок украсит его пылающее чело».
Сведения о шести годах, которые провел Клаузевиц в полку после окончания военных действий, крайне скудны. Он не любил вспоминать тяжелые моменты своей юности. Командир полка был просвещенный человек, устроивший ремесленную школу для солдатских детей и подготовительную школу для кандидатов в офицеры. Но Клаузевиц уже перерос те знания, которые здесь можно было почерпнуть. Нет сомнения, что он упорно занимался самообразованием и изучал начальную математику и французский язык.
Из военных писателей Клаузевиц отдавал предпочтение одному из первых писателей по стратегии – Бюлову, на творчестве которого уже сказалось влияние революции. Впоследствии он его безжалостно разгромил.
В то время прусские офицеры зачитывались походами Фридриха II, являвшегося предметом их безграничного восхищения. Клаузевиц также прочел историю Фридриха II и некоторые его труды. Однако у Клаузевица нет и следов восхищения. По отношению к Фридриху II у Клаузевица всегда проявлялась трезвая оценка; более всего он ценил в нем готовность идти на риск, соединенную с мудрой сдержанностью в постановке цели, в соответствии с его скудными средствами.
Очевидно, уже в эту эпоху у Клаузевица выработалось его в высшей степени сдержанное отношение к новым людям, идеям, явлениям. Отсутствие детства, одиночество, окружение чуждого ему дворянства, несколько фальшивое положение вызывали в нем большую замкнутость и величайший скептицизм, потребность хорошо осмотреться и продумать пережитое с разных сторон, прежде чем высказаться или отдаться своим впечатлениям. Он дичился не только новых людей, но и новых идей. Эта внешняя сдержанность маскировала внутреннее кипение, страстность, готовность идти на любые жертвы. Но мышление и чувства Клаузевица еще не были ориентированы. Любимым его поэтом был Шиллер. В маленьком гарнизоне не с кем было посоветоваться, было не много книг, не было учителей, интеллигентных людей, с которыми можно было бы побеседовать. В этих условиях достичь многого было невозможно. Умственный рост Клаузевица задерживался. Все же в 1801 году ему удалось выдержать приемный экзамен в Берлинскую офицерскую школу.
На первых порах Клаузевицу пришлось нелегко: он выбивался из сил, но не справлялся с заданиями. Учиться было трудно; жизнь в Берлине стоила дороже, чем в маленьком гарнизоне, и в бюджете образовался чувствительный прорыв. Возможности приработка к жалованью были ничтожны. Чтобы покрыть самые неотложные расходы, Клаузевиц за плату нес караульные наряды вместо состоятельных сверстников по офицерской школе. Это было связано с горькими минутами. Он научился молчать. Среди сверстников даже ходил слух, что он в одиночестве по-фельдфебельски «пьет горькую». Клаузевиц уже собирался бросить учение и возвратиться в свой гарнизон.
В критическую минуту, когда он начал докладывать директору школы Шарнхорсту о том, что не справляется с требованиями и уходит, ему улыбнулось счастье.
В лице Шарнхорста ему повстречался умный и отзывчивый наставник, который заинтересовался учеником и, несмотря на недостатки общей подготовки, открыл в нем крупные способности; больше всего, как видно из выпускной аттестации Клаузевица, Шарнхорсту бросился в глаза его «редкий талант давать явлениям верную оценку в целом». Он был озабочен тем, чтобы создать школу, чтобы растить и выдвигать людей, которые закончили бы начатое им дело. Проблески таланта в Клаузевице прельстили Шарнхорста. Рассчитывать провести в жизнь свои взгляды без широкой апелляции к общественности Шарнхорст не мог. Ему требовался выдающийся литературный сотрудник и преданный работник в предстоявшей борьбе. Клаузевиц вполне подходил к такой роли.
Шарнхорст сумел вдохнуть в Клаузевица веру в собственные силы, занялся им и крепко к нему привязался. Клаузевиц стал его баловнем и другом. У Шарнхорста со временем появилось много друзей среди единомышленников по военной реформе, но все они признавали привилегированное положение Клаузевица. Последний с удивительной понятливостью схватывал новые мысли Шарнхорста, отделял их от пережитков старого и преподносил Шарнхорсту в таком ясном истолковании и чеканной формулировке, которая умиляла наставника. «Только с вами я вполне понимаю себя, наши идеи постоянно совпадают или спокойно следуют рядом в неизменном направлении», – писал Шарнхорст своему ученику.
Учение в этих условиях стало даваться Клаузевицу очень легко. Поглощая мудрость Шарнхорста, Клаузевиц развивался с необычайной быстротой. Как и другие слушатели офицерской школы, Клаузевиц ходил в медицинскую академию слушать лекции Кизеветтера, философа второго ранга, популяризовавшего в Берлине учение Канта. Лекции Кизеветтера в 1801 году были посвящены морали, в 1802 году – эстетике.
Лекции Кизеветтера по философии имели для Клаузевица лишь общеобразовательное значение – такой же умственной тренировки, какой в молодости является изучение математики. Во всяком случае не может быть и речи о влиянии на Клаузевица элементов кантовской философии морали, права и государства. Попытки идти по скользкому пути от философии к политике вообще отрицались Клаузевицем.
Тезис о решающем влиянии Канта на Клаузевица яснее всего опровергается взглядами Клаузевица на источники энергии полководца и командира. Напрасно мы будем искать здесь у Клаузевица хотя бы малейший намек на кантовский «категорический императив». На первом месте у Клаузевица не сознание долга, а жажда славы и чести, обращающая общий успех как бы в личную собственность вождя. «Человек, и прежде всего полководец, в практической работе никогда не может являться только автоматом, выполняющим свой долг. Возложенный долг, поставленная задача должны обрести в его личном благородном стремлении тот поток сил, который позволит их осуществить». Выступая на войну 1806 года, Клаузевиц думал далеко не об одном абстрактном исполнении своего долга: «Война требуется моему отечеству, и, говоря откровенно, только война может привести меня к достижению счастливой цели». Подвигами на поле сражения Клаузевиц собирался преодолеть препятствия, стоявшие на пути к браку с любимой девушкой. На поле сражения Клаузевиц в критические минуты твердил себе не о долге, а слова: «Дело идет о чести, дело идет о Марии». Это противопоставление личных чувств кантовскому императиву чрезвычайно характерно для Клаузевица.
Всегда сдержанный, Клаузевиц относился с беззаветным увлечением лишь к одному Шарнхорсту, «отцу своего разума». У Клаузевица в лице Шарнхорста был в высшей степени разумный наставник. Но, конечно, ни один ученик не повторяет целиком своего учителя. Исторические сдвиги с каждой сменой поколений весьма заметны. Слова получают новый смысл.
Шарнхорст был на двадцать пять лет старше Клаузевица; он принадлежал к тому поколению, которое сознательно пережило подготовку, назревание и начало Французской революции. Отсюда в политике Шарнхорст прежде всего видел борьбу отдельных социальных групп, социальные сдвиги, вопросы внутренней политики. Сознание же поколения Клаузевица пробудилось к тому моменту, когда революция отошла на второй план, а на первый план выступил Наполеон с его завоевательной политикой подчинения своему господству всей Европы.
Политику Клаузевиц понимал прежде всего как внешнюю политику. Клаузевиц принадлежит уже полностью началу XIX века, он совершенно свободен от механистического материализма, при господстве которого начался рост Шарнхорста. Притом Клаузевиц в жизни оказался неудачником. Мы увидим, как все мечты его о том, чтобы приложить на практике свои силы, оказались разбитыми. Судьба заставила Клаузевица обособиться и уйти в военную теорию, в которой именно – а не в практике – проявилась его гениальность. Но эта отрезанность Клаузевица от практики, эта специализация на теоретической части наследства Шарнхорста привели его к тому, что он придавал малое значение материальной и технической стороне военного дела. Атмосфера реакции, в которой пришлось писать Клаузевицу, также не способствовала революционному внедрению в материальные основы военного дела. В результате Клаузевиц оказался гениальным теоретиком, гордящимся своим умственным родством с Шарнхорстом, но вполне оригинальным.
В 1803 году Клаузевиц, прекрасно сдав все работы, окончил школу и, по рекомендации Шарнхорста, был назначен адъютантом к племяннику Фридриха II, принцу Августу, молодому человеку, любившему весело пожить и нуждавшемуся в умном секретаре, так как сам он, по характеристике, данной ему Наполеоном в 1811 году, был ветрогоном (sans boussole et sans tête). Эта должность не помешала Клаузевицу энергично продолжать работу над собой. На дворцовых приемах появилась фигура молодого, всегда молчаливого офицера. Клаузевиц при этом принимал энергичное участие в трудах Военно-научного общества, основанного Шарнхорстом.
В 1805 году в журнале «Новая Беллона» была напечатана первая значительная литературная работа Клаузевица «Замечания о чистой и прикладной стратегии господина фон Бюлова, или Критика содержащихся в ней взглядов». Эта статья, как и все, что при жизни печатал Клаузевиц, не была подписана им. Литературная работа не была тогда окружена ореолом почета. В противоположность периоду конца века журналы того времени были сплошь переполнены статьями анонимов. У Клаузевица были особые соображения не выставлять своего имени, но большинство офицеров боялось уронить свое достоинство, став литераторами.