Однако перед Булгариным стояла и собственно творческая задача, во многом определявшаяся новизной осваиваемой персонажной роли – в литературе еще не было «готового героя» (Л. Гинзбург) такого плана, его нужно было создать и выстроить с ним авторские отношения. Вариант беллетристического решения проблемы Булгарин предложил не только в военных рассказах, но и в романе «Петр Иванович Выжигин» (1831). Мемуарного – в «Воспоминаниях», где соединились обе известные авторские маски: мемуарный сюжет разворачивался как рассказ старого воина о приключениях юного корнета. Обещанное в подзаголовках военных рассказов «воспоминание» наконец обрело реальное жанровое воплощение.
Новизна установки маркируется в тексте: «Иное дело литературная статья, иное дело рассказ очевидца или действовавшего лица, пишущего историю или правдивые записки. Расскажу теперь с историческою точностью то, что уже рассказано было с примесью литературных цветов»[55], – пишет Булгарин и «дебеллетризует» в мемуарах известные читателям его рассказов истории. Наиболее известная – из эпохи Финляндской кампании, когда посланный арестовать шведского пастора девятнадцатилетний корнет Булгарин (в «Воспоминаниях» он добавил себе два года) из сострадания нарушил приказ, – подверглась двойной художественной перекодировке: положенная в основу военного рассказа «Прав или виноват?»[56], она стала основой пьесы Н. Полевого «Солдатское сердце»[57], Булгарин же поместил вставной эпизод с тем же названием (в память о Полевом) в свои «Воспоминания» очищенным от «беллетристических цветов».
Главным принципом создания мемуарного текста, таким образом, провозглашаются историческая достоверность и точность. Однако проблемой стало как художественное воплощение этих принципов, так и обоснование самого права на подобное воплощение. Понимая, что делает предметом внимания читателей и критики свою частную жизнь, обстоятельства которой не раз являлись предметом эпиграмматических и памфлетных интерпретаций, Булгарин обосновывает свое право при жизни печатать подобное жизнеописание публичностью жизни литератора и опытностью бывшего военного.
Как известно, мемуарный проект Булгарина остался незавершенным. И дело не только во внелитературных обстоятельствах, сыгравших серьезную роль (высочайший выговор за недопустимые для частного лица воспоминания о М. М. Сперанском), но, как представляется, и в конфликтности стратегий, направленных на создание образа автора как персонажа. Мемуарный рассказ о дальнейших поворотах судьбы, связанных с участием в наполеоновских походах, вступал в противоречие с выстроенным за долгие годы авторским образом храброго русского офицера, соединение различных авторских ликов – беллетриста и историка, Вальтера Скотта и приверженца официальной реляции, – «не сплеталось» в целостный сюжет судьбы, мемуарно-биографическая история его героя явно тяготела к плутовской модели, знакомой русскому читателю по булгаринским романам. Беллетристическое стало препятствием для мемуарного, Булгарин не смог эстетически разрешить эту проблему и счел за благо прервать публикацию после шестой части, завершавшейся прибытием героя в Париж[58].
«Воспоминаниям» не удалось изменить негативную репутацию Булгарина, напротив, полемика вокруг них способствовала закреплению отрицательного биографического стереотипа. В последнее десятилетие своей жизни Булгарин все более позиционирует себя как старый воин на покое, до конца сохраняя верность военной тематике. Выступая преимущественно как автор некрологов военным деятелям или рецензент специальных военных изданий[59] (всего, без учета материалов, включенных в его регулярные газетные обозрения, им создано около полусотни произведений этой тематики), он даже заявил в «Северной пчеле», что «из всех отраслей литературы у нас более прочих процветает литература военная»[60]. В одной из рецензий он вступил в полемику с маршалом Мармоном и позволил себе «в качестве старого солдата, окуренного пороховым дымом, сделать несколько замечаний, основанных не на книгах, но на солдатской опытности»[61]. Право на суждение он подкрепил свежими внелитературными фактами – встречей с находившимся в это время на постое в Дерпте Уланским полком (полк следовал на подавление восстания в Венгрии), с которым ему когда-то довелось сделать кампании в Пруссии и Финляндии. Среди посетивших Булгарина в его имении уланов оказался и его старый сослуживец, унтер-офицер Федоров. Сама жизнь предложила некую рамочную композицию его судьбы – статью об этой памятной встрече Булгарин закончил симптоматичным обращением к читателю: «Простите – некогда – вот мои любезные уланы!» Сложившейся литературной репутации он мог противопоставить только репутацию ветерана минувшей военной эпохи.
4. Литературная стратегия и литературная репутация Булгарина
Сохранившийся в истории русской литературы образ Булгарина распадается на две ипостаси: 1) литератор с незавидной репутацией и известным шлейфом накопившихся значений; 2) боевой офицер, автор мемуаров, цитируемых многочисленными военно-историческими сочинениями. (Характерна ошибка библиографов, от С. Д. Полторацкого до современных библиографов, которые атрибутировали Булгарину перевод французского военного сочинения, принадлежавший его однофамильцу или, возможно, родственнику, тоже уланскому офицеру[62].)
Закрепление второй, «военной», репутационной составляющей происходит уже при жизни Булгарина, поскольку созданная им авторская маска была успешно считана читателем. Так, от упреков «Отечественных записок» булгаринским мемуарам в антипатриотизме[63] Булгарина защитил «Военный журнал», указавший на достоинства сочинения, «написанного во славу России и русского оружия» и «близкого русскому сердцу»[64], а К. А. Бискупский, член партизанского отряда под началом знаменитого А. С. Фигнера, предлагал использовать свои воспоминания, которые он присылал в конце 1840-х гг. в те же «Отечественные записки» как материал для истории партизанского движения, поручив ее написание «ученым военным», участникам Отечественной войны, «Федору Глинке ‹…› или Ф. Булгарину; они бы сумели сделать интересное, любопытное и дельное родное, русское, а не переводное издание…»[65]. Эта «военная» ипостась образа Булгарина была впоследствии востребована не только военными историками – у нее обнаружился некий художественный потенциал, нашедший воплощение в современной беллетристике, которая сделала офицера Булгарина своим героем: русским разведчиком и капралом Бонапарта[66].
Вопрос, который закономерно возникает в финале, можно сформулировать следующим образом: исчерпывается ли писательское поведение Булгарина, как принято считать, лишь некой литературной тактикой? Или же за его литературной стратегией угадываются более глубоко укорененные в отечественной культуре тенденции?
Среди этих тенденций, прежде всего, – освоение русской литературой в условиях профессионализации новой культурной роли писателя, участника истории. Авторство как новая роль, обоснованная военным опытом, актуализируется наполеоновскими войнами, в которых приняли участие русские образованные дворяне. В свою очередь, литература давала им новые, невиданные еще возможности вписать себя в историю: не секрет, что для некоторых своих современников, участников войны, Д. Давыдов был талантливым литератором, сочинившем свою военную славу, поскольку именно талант поэта и мемуариста сделал его, в отличие от Фигнера или Сеславина, знаменитым героем 1812 г.[67]
И дело даже не в том, что военный опыт вызвал к жизни мемуаристику участников событий (Д. Давыдова, Н. Дуровой, Р. Зотова и др.) и приохотил их к сочинительству, – для того, чтобы их произведения стали «фактом литературы», необходимы были, по словам В. Э. Вацуро, «сдвиги в шкале эстетических ценностей», предложенный ими герой должен был выйти «за пределы жизненной ординарности, размеренности, регулярности»[68]. В этом отношении характерно речевое поведение булгаринского героя, принципиальная установка его военного рассказа на грубоватость и простоту стиля[69], в которой нельзя не увидеть предвосхищение военной прозы Л. Н. Толстого.
В свою очередь, и оценка Булгарина Толстым, содержащаяся в письме к А. А. Фету (февраль 1860 г.): «Теперь долго не родится тот человек, который бы сделал в поэтическом мире то, что сделал Булгарин»[70], – дает возможность говорить о Булгарине как предшественнике Толстого: к примеру, по мнению Н. Л. Вершининой, в понимании «нравственного значения войны»[71]. И не только. Булгаринский роман «Петр Иванович Выжигин» участвует в создании исторического эпоса, в котором эпоха 1812 г. предстает как центральное событие национальной истории, и вместе с другими историческими романами 1830-х гг. строит конфликты на границе «своего» и «чужого» культурного пространств, сформировав некую жанровую топику, востребованную толстовским эпосом о войне 1812 г.[72]
Таким образом, можно утверждать, что военный опыт на всех этапах биографии Булгарина оставался для него важным символическим капиталом. В стремлении соединить в авторском лице две социальные роли, боевого офицера и популярного литератора, обосновав вторую первой, прочитывается свойственная литераторам новой генерации устремленность к искомой целостности личности, пытающейся засвидетельствовать право на присутствие в культуре[73]. Принципы кодирования биографии в этом случае связаны с заменой необходимой «внутренней истории» (Ю. Лотман) военной опытностью, которая для литераторов, призванных в литературу после эпохи наполеоновских войн, становится опытом причастности к большой истории и дает право на «голос» и биографию.
Из своего военного прошлого Булгарин, о чем он писал не раз, вынес стратегию завоевания, покорения чужого, которое дается не только открытым столкновением, но и умением уцелеть, выжить, овладев чужим языком, чужой культурой. Была ли эта стратегия успешной в освоении им новой социальной роли литератора? Проиграл ли офицер Булгарин, сделавший саму свою жизнь предметом литературы? Думается, что ответом на этот вопрос стал современный научный интерес к его личности и литературному наследию.
Творчество
Ф. В. Булгарин в контексте литературного сентиментализма
Роман Ф. В. Булгарина «Иван Выжигин» (1829) начинается с жалобы:
До десятилетнего возраста я рос в доме белорусского помещика Гологордовского, подобно доморощенному волчонку, и был известен под именем сиротки. Никто не заботился обо мне, а я еще менее заботился о других. Никто не приласкал меня из всех живших в доме, кроме старой, заслуженной собаки, которая, подобно мне, оставлена была на собственное пропитание.
Для меня не было назначено угла в доме для жительства, не отпускалось ни пищи, ни одежды и не было определено никакого постоянного занятия[74].
Первая глава романа фактически построена из чувствительно заостренных эпизодов такого типа. Выжигин питается объедками с барского стола; Выжигина бьют без причины; Выжигина приласкали два проезжих офицера, из-за чего он «принялся горько плакать и бросился обнимать ноги людей, которые, в первый раз в жизни», обошлись с ним почеловечески, и т. п.[75]
Начавшись со слез, роман завершается вздохом облегчения. Выжигин, испытав на себе все превратности, выходит в отставку и живет, окруженный семьей и близкими друзьями:
Испытав многое в жизни, быв слугою и господином, подчиненным и начальником, киргизским наездником и русским воином, ленивцем и дельцом, мотом, игроком по слабости, а не по страсти, испытав людей в счастии и несчастии, – я удалился от света, но не погасил в сердце моем любви к человечеству. Я уверился, что люди более слабы, нежели злы, и что на одного дурного человека, верно, можно найти пятьдесят добрых, которые от того только неприметны в толпе, что один злой человек делает более шуму в свете, нежели сто добрых[76].
Открыто выраженная чувствительность присуща не только «Ивану Выжигину» и его главному герою. Роман Булгарина «Памятные записки титулярного советника Чухина, или Простая история обыкновенной жизни» (1835) также начинается с контраста между роскошью Петербурга и нищей лачугой в одном из его переулков, забытой людьми:
…зрелище нищеты сушит ум и наполняет сердце немой горестью. Жалки те, кто хотят смешить зрелищем бедности! Скажу только, что в грязном домике, о котором идет речь, не было ни малейших признаков преобразования России Петром Великим, не было следов открытия Америки и краткого пути в Восточную Индию. Русское дерево и русская глина составляли весь материал строения и домашней утвари. Русский язык господствовал в этом домике. По-русски там молились Богу – и плакали.
Была осень. Ветер свистал в скважине ветхой крыши и стучал ставнями…[77]
Характеристика интерьера завершается описанием умирающего старика и плачущих у его постели детей, рассказчика Вениамина Чухина и его сестры Лизы.
Задача данной статьи – обозначить влияние сентиментализма на беллетристику и журналистику Булгарина и, более конкретно, определить место Булгарина в контексте русского сентиментализма. Романы Булгарина пестрят описаниями, похожими стилистически на приведенные выше цитаты, где чувства персонажей и вызванные ими эмоции читателя выходят на первый план. Булгарин, родившийся в 1789 г., рос и учился в период расцвета русского литературного сентиментализма, был современником Жуковского, читал Карамзина и неоднократно ссылался на него, а жил и писал в закатный период русского сентиментализма[78]. Уже эти общие наблюдения показывают, что стоит рассмотреть подробнее влияние сентиментализма на писательскую деятельность Булгарина.
Следует также заметить, что большинство исследований, посвященных Булгарину, обоснованно рассматривают общественно-политические аспекты его биографии. Довольно подробно изучены его служебная деятельность и политические взгляды. В недавней работе акцентируется многослойная имперская идентичность Булгарина[79]. Жанровая и стилистическая структура его наиболее известных романов обсуждена в первую очередь с точки зрения их принадлежности к традициям плутовского или нравоописательного романа[80]. При этом за пределами исследования остаются произведения, созданные в иных жанрах (например, фантастика), публицистика и, главное, сама идея литературного «контекста» Булгарина как писателя, осмысленная с точки зрения используемых им литературных приемов. Учитывая масштаб этой темы, мы наметим здесь лишь общие очертания сентиментализма в текстах Булгарина.