С тех пор я произношу все буквы вполне удовлетворительно, хотя переименование меня в Вадика – из-за невозможности произнести «Володя» в раннем детстве – оказалось неисправимым.
Еще один эпизод. У моего «полугоночного» велосипеда «Турист» сломался переключатель скоростей. Дело было на даче в Баковке. Друзья-соседи пытаются починить, но у них не получается.
Баковка, 1954. Зяма рассказывает детям про личную жизнь Чехова. Слева будущий академик Владимир Собкин, Ира Паперная, Таня Паперная (1952–1978). Архив семьи Паперных
– Попроси отца, – говорит Витька.
– Он доктор филологических наук, он не по этой части.
– Понятно, – сочувственно произносит Витька. На его лице написано: «Да, не повезло парню».
Делать нечего, иду к отцу. Он берет в руку сломанный переключатель и внимательно смотрит на него.
– Я думаю, – говорит он наконец, – если сильно ударить молотком вот сюда, все заработает.
Берет молоток и сильно ударяет именно туда. Происходит чудо – переключатель работает.
В раннем детстве эта его способность к концентрации иногда приводила к страданиям. Пятилетнему Зяме сказали, что вселенная бесконечна. Много дней он пытался представить это себе:
– Доходишь до конца, а тебе говорят: здесь не конец. А что?
Невозможность представить себе бесконечность так мучила ребенка, что он перестал спать. После нескольких бессонных ночей успокоил себя так:
– Ладно. Доходишь до конца, а дальше все досками заколочено.
Есть одно чувство, которого отец, по-моему, не испытывал никогда, – во всяком случае, я не могу припомнить ни одного эпизода. Это чувство страха. Он был убежден в бесконечности своей физической силы, которая действительно была поразительной, особенно после копания противотанковых рвов под Москвой в 1941-м и работы матросом в 1943-м[4]. Прекрасно помню, как он не задумываясь дал по морде дачному соседу, сказавшему что-то неуважительное моей маме.
Мне девять лет. Витька Воробьев кричит мне во дворе:
– Уезжай к себе в Биробиджан!
Надо иметь в виду, что дело происходит в январе 1953 года, в разгар кампании против еврейских врачей-убийц. В этот момент рядом с Витькой оказывается мой отец, зашедший во двор, чтобы забрать меня. Услышав Витькин призыв, отец мгновенно рефлекторным движением бьет Витьку по щеке. Витька воет от боли. Появляется старший брат Витьки, только что вышедший из тюрьмы. Весь двор замирает: сейчас зарежет. Уголовник подходит к отцу и начинает свое «щас пасть порву», устрашающе размахивая руками перед носом отца. На папу этот спектакль не производит никакого впечатления. Когда рука уголовника оказывается уж слишком близко от его лица, он берет его руку за запястье, сжимает и властно отводит в сторону. В конце концов уголовник отходит, бормоча что-то вроде: «В милицию буду жаловаться».
Еще один эпизод. Мы с младшей сестрой поехали кататься на велосипедах. Нас остановили какие-то хулиганы – им понадобилась запасная шина, которая была привязана к моему велосипеду и которую они без большого труда у меня конфисковали.
– Почему ты их не побил? – недоумевала восьмилетняя сестра.
Я пожал плечами.
– Папа бы их точно побил, – уверенно сказала она.
Я думаю, что она была права.
У отца было много общего с Ираклием Андрониковым – театральность, «распускание хвоста», способность имитировать других людей и, к сожалению, склонность к депрессиям. Это сходство приняло трагический оборот, когда у обоих любимые дочери покончили с собой.
Мне шесть лет. Андроников приходит к нам в гости. Уже в коридоре начинается спектакль с преувеличенными комплиментами и самоуничижением:
– К нам приехал великий… нет, это вы великий… гениальный… вы гига… вы гага…
В коридор выходит мама. Отец продолжает спектакль по Чехову:
– Моя жена, Луиза, урожденная Ванценбах… лютеранка…
Мама недовольно морщится. Тут появляюсь я.
– А вот и наш кретин, – торжественно объявляет отец.
Интересно, что мне в мои шесть лет не приходит в голову обидеться – я присутствую на спектакле. Но мама этого вытерпеть не может.
– Зяма, – говорит она тихо, но так, что спектакль немедленно останавливается. – Что ты говоришь?
Папа растерянно смотрит на нее, не очень понимая, в чем проблема. Ситуацию спасает Андроников:
– Ну кто же может обижаться на такого отца! – говорит он весело, и оба опять начинают валять ваньку:
– Гига! Гага! Папирушкин!
Отец всегда восхищался талантом Андроникова-имитатора.
– Сижу вечером в номере и вдруг слышу громкие голоса, – вспоминал он. – Я прислушался и узнал голос Фадеева – высокий, чуть сипловатый, его заразительный, раскатистый смех. Фадеева перебил Симонов – его тоже нельзя было не узнать по манере произношения, по рокочущему «р». Затем послышался глуховатый, но четкий голос Маршака – он говорил, как всегда, с какой-то усталой повелительностью. Как видно, большая группа писателей шла по коридору. Может быть, выездной секретариат Союза писателей? Я вышел из номера и увидел… Ираклия Андроникова. Он шел с молодым человеком, что-то ему оживленно рассказывая. Он-то и был «группой писателей», их голосами он разговаривал[5].
Ираклий Андроников, 1960-е. Архив семьи Андрониковых
Но и сам отец не уступал в этом Андроникову, что не всегда улучшало его отношения с имитируемыми. Эпизод из начала 1950-х. Сотрудник «Литературной газеты» Константин Лапин идет по длинному коридору редакции. В другом конце коридора появляется Симонов и обращается к уходящему Лапину со своим характерным произношением «р» и «л».
– Товахищ Уапин!
Лапин, уверенный, что это Зяма, отмахивается, не оборачиваясь:
– Отстань, надоел!
Симонов в недоумении:
– Товахищ Уапин!
– Надоел, надоел, отстань!
Этот беккетовский диалог продолжается довольно долго. В конце концов Лапин на всякий случай оборачивается, с ужасом видит, что это не Зяма, а Симонов, и быстро бежит назад:
– Ой, простите, Константин Михайлович! Я думал, это Паперный.
Как только отца исключили из партии, Андроников исчез; впрочем, не он один. По мере того как отец снова стал появляться в печати, а потом и на радио, друзья постепенно возвращались, одни с малоправдоподобными объяснениями, другие – честно: «сам понимаешь, семья». Андроников появился последним. Раздался телефонный звонок, я снял трубку. Слышу низкий, мрачный, почти прокурорский голос:
– Когда у вас изменился номер телефона?
Надо сказать, что наши с отцом голоса по телефону звучали очень похоже, благодаря этому сходству я все время узнавал об отце гораздо больше, чем мне хотелось бы. Поэтому, отвечая на звонки, я обычно сразу спешил сказать, что я не он.
– Здравствуйте, Ираклий Луарсабович, – быстро сказал я, – папы нет дома. Что ему передать?
Но Андроников уже не мог выйти из роли.
– Когда у вас изменился номер телефона? – повторил он еще более осуждающим тоном.
– Вы совершенно правы, Ираклий Луарсабович, – ответил я. – Номер действительно изменился. Около двадцати лет назад. Я передам папе, что вы звонили.
Отец, когда я пересказал ему этот разговор, задумался, потом сказал:
– Я не могу осуждать человека за то, что он беспокоился о благополучии семьи. Конечно, я позвоню ему.
Дружба восстановилась.
Летом отец часто ходил пешком через лес из нашей Баковки в писательский поселок Переделкино – иногда к Лиле Брик, иногда к Чуковскому, иногда просто пройтись. Иногда брал с собой меня, иногда Иру и других обитателей перенаселенной дачи.
– Пока мы не дошли до конца леса, – говорил он нам, – вы все должны выучить одно стихотворение. Сначала я прочту все подряд, а потом по одной строчке, а вы будете повторять.
Баковка, 1950-е. З. Паперный играет на мандолине. Архив семьи Паперных
Была ли это магия леса или интонации отца, но все выученные таким образом стихи застряли у меня в голове навсегда. Даже теперь, непонятно по какой логике, некоторые строчки вдруг начинают звучать в ушах:
Походы к Чуковскому всегда были драматичными. Чуковский был веселый провокатор. Вот они с отцом подходят к двери – отец его пропускает вперед как старшего. Тот его. Так они стоят перед дверью несколько минут, торгуясь, как Чичиков с Маниловым. Наконец Чуковский строго говорит:
– В конце концов, я старше, и я вам приказываю – идите первый!
– Подчиняюсь, – говорит отец и входит первым.
Чуковский входит за ним, бормоча:
– Вообще-то могли бы и старика пропустить.
Каждый раз, когда мы приходили к Чуковскому, он немедленно просил отца спеть ему «Песню критика».
– Корней Иванович, я вам ее уже сто раз пел…
– А почему я могу слушать Баха сто раз! – перебивал Чуковский. – Немедленно пойте.
Эта отцовская песня исполнялась на мотив «Кирпичиков», классического городского романса начала XX века. «Песню критика» стоит привести целиком:
Видимо, было что-то в этой песне, что глубоко задевало много раз битого детского писателя и критика, потому что каждый раз Чуковский слушал с неподдельным восторгом. Куплет про Зойку Кедрину оказался провидческим. В 1965 году на процессе Синявского и Даниэля Зоя Сергеевна Кедрина выступила в роли общественного обвинителя от лица Института мировой литературы, где работали и Синявский, и отец. А критикесса Берта Яковлевна Брайнина действительно получила Сталинскую премию за книгу о советском классике Константине Федине. С ней связана семейная история. Когда мне было три года, как мне рассказывал потом отец, мы с ним гуляли по писательскому поселку Переделкино. Навстречу шла Брайнина.
Увидев меня, «белокурого ангела», она закричала:
– Боже, какой сказочный ребенок! Ребенок, скажи мне, что ты хочешь, и я тебе это подарю.
Я, по словам отца, огляделся, увидел пасущуюся на лугу козу и твердо сказал:
– Козу.
– Ребенок! – экзальтированно закричала Брайнина. – В присутствии твоего гениального отца клянусь, что у тебя будет коза!
Эту историю отец рассказал мне через пятнадцать лет.
– И где коза? – спросил я.
– Ну, – сказал он, – это же была шутка.
– Нет, – сказал я, – я этого так не оставлю. Клятвы надо соблюдать. Дай мне ее адрес.
Очевидно, слава отца-пародиста не давала мне покоя. Я написал примерно следующее: «Уважаемая Берта Яковлевна, хочу напомнить Вам об одном эпизоде пятнадцатилетней давности…» Дальше шло подробное изложение эпизода. Заканчивалось оно так: «Как видите, Берта Яковлевна, я терпеливо ждал пятнадцать лет. Теперь, когда я достиг совершеннолетия, я хотел бы попросить Вас сообщить мне примерные сроки доставки козы».
Через неделю улыбающийся отец вручает мне коробку.
– Она прочла твое письмо и закричала примерно с той же интонацией, как пятнадцать лет назад: «Боже, какой сказочный ребенок!» А вот это твоя коза.
В коробке была пластмассовая коза, «мой первый литературный гонорар», как сказал бы Бабель.
В 1957 году Чуковский построил у себя на даче детскую библиотеку. Всех знакомых писателей попросил приносить туда книги. Отец принес целую пачку.
– Признайтесь, – сказал ему Чуковский, рассмотрев книги, – вы несли эту пачку на помойку, и вам было просто лень до нее дойти.
В следующий раз папа тщательно отобрал книги и даже купил несколько новых.
– И это все, на что вы способны? – спросил Чуковский.
Отец понял, что он должен победить провокатора.
В 1950-х годах Советский Союз уже помогал Вьетнаму в борьбе с французскими колонизаторами, покупая по дешевке вьетнамские товары. В советских магазинах неожиданно появились вьетнамские циновки. Все, у кого были какие-то деньги, бросились их покупать, хотя мало у кого размеры комнат соответствовали размерам циновок. Мои родители тоже купили циновку и, только развернув ее дома, поняли, что она никуда не влезает. Ее отвезли на дачу, но и там для нее не хватало места. Так она и лежала на террасе, свернутая в рулон. Вот ее-то папа и решил подарить библиотеке Чуковского.
Дело было в январе. Мы с ним взяли лыжи и поехали на электричке в Баковку. Проваливаясь в снег почти по пояс, добрались до замерзшей террасы. Вытащили рулон, надели лыжи и, взяв палки в одну руку, обхватив неудобный рулон другой, двинулись через лес, он спереди, я сзади. Было около двадцати градусов мороза. Рука, державшая рулон, замерзала. Ноги в лыжных ботинках тоже. Мы много раз останавливались и прыгали, стараясь согреться. Вся дорога заняла больше часа. Наконец входим в теплую, ярко освещенную библиотеку.
– Мы кое-что привезли Корнею Ивановичу.
– Сейчас мы за ним сбегаем.
– Быстро, – говорит мне отец. – Разворачиваем и стелем на пол прямо вот здесь.
Циновка подошла по размеру идеально. Появляется Чуковский, и начинается спектакль. Классик детской литературы, почетный доктор Оксфордского университета катается на полу по нашей циновке с криком:
– Я верил, что Паперный рано или поздно раскошелится!
В моей калифорнийской жизни был период, когда я вдруг начал перебирать в памяти все «обиды», полученные от отца. Вспомнил, как лет в пять я недоумевал: «Почему, когда папа шутит, все смеются, а когда я шучу, все говорят: “Помолчи и не встревай в разговоры взрослых”?» Почему, когда двадцать лет спустя я вручил ему рукописный сборник своих стихов, отец написал разгромную рецензию, да еще на машинке? Почему ему нравились мои рисунки и дизайн, а любое мое литературное творчество вызывало уничижительную, при этом остроумную критику? Почему на моих проводах в квартире у друзей он с удовольствием пел свои песни, а когда друзья попросили меня спеть мои, сразу помрачнел и все остальное время сидел с недовольным видом? И как он посмел назвать меня «кретином» в присутствии Андроникова?