Философская оттепель и падение догматического марксизма в России. Философский факультет МГУ им. М. В. Ломоносова в воспоминаниях его выпускников - Вячеслав Шестаков 2 стр.


Однако в нашем воспитании политизация усиливалась с каждым годом, и следить за своими словами было необходимо не только на уроках истории, а этого мы, разумеется, делать не умели. В школе я оказался в одном классе с поэтом Павликом Коганом (он учился там с 1-го класса), и где-то уже в 9-м мы распевали его «Бригантину». Долгое время мы сидели с ним за одной партой. Он был из семейства старых большевиков, и вот где-то классе в 8-м на собрании нашей большой группы он был вынужден каяться «за переоценку Троцкого». В следующем классе проблемы начались у меня самого. Не очень ясно почему: то ли потому, что в своем Петрушине, куда я систематически наезжал, я видел, как плохо идет жизнь в колхозе, а мать всё время жаловалась мне в том же духе; то ли под влиянием Когана, имевшего основательную информацию о замечательном руководителе Бухарине, вывод которого из Политбюро лишь ухудшил экономическую ситуацию в голодающей стране; то ли потому, что и сам я активно начал читать газеты и партийные документы и не стесняясь стал славить Бухарина. Это был 1935 г., когда Сталин уже безоговорочно стал четвертым классиком и смолкли все сомнения – мы живем в социализме. В том году у нас шел прием в комсомол, и под руководством Васи Ямпольцева, освобожденного секретаря комсомола, поставленного райкомом, меня начали активно «молотить» (хотя всё же были отдельные защитники) и в комсомол не приняли, но аттестат отличника (никаких медалей тогда не было) мне все же выдали.

Увлеченный историей, я поступил на исторический факультет Московского института истории, философии и литературы (МИФЛИ). Учрежденный в 1931 г. в составе исторического и философского факультетов (к которым в 1934 г. был добавлен и литературный, а в 1939 г. еще и экономический), он был тогда лучшим гуманитарным учебным заведением в стране. В год 50-летия смерти Н. Г. Чернышевского институту было присвоено его имя. Я был зачислен после небольшой беседы с деканом исторического факультета И. С. Галкиным. Однако уже после войны при случайной встрече с нашей весьма эрудированной преподавательницей по литературе Любовью Петровной Жак (одновременно она была аспиранткой МИФЛИ и защищала там диссертацию) я узнал, что вдогонку мне из нашей школы поступило заявление, в котором я изобличался как бухаринец, которому либеральные учителя умудрились выдать аттестат отличника. Любовь Петровна, дав мне высокую характеристику, погасила это дело. Тем не менее меня вызвали в партком МИФЛИ, и один из секретарей настоятельно рекомендовал мне держать язык за зубами и всегда помнить, что я поступил в идеологический вуз. Я стал вести себя «правильно». Активный интерес к истории отодвигал политические интересы, хотя я, как и многие другие студенты, втягивался в агитационную работу (готовилась «Сталинская конституция») и, наконец, был принят в комсомол.

В МИФЛИ в эти годы читали содержательные (некоторые из них были и увлекательными) лекции и вели серьезные семинары профессора и преподаватели Ю. В. Готье, В. С. Сергеев, Н. А. Кун, Н. А. Машкин, В. К. Никольский, К. В. Базилевич, А. И. Неусыхин, С. Д. Сказкин, Б. Ф. Поршнев, Ф. В. Потемкин. Все они были с основательным дореволюционным образованием. В их семинарах у меня проявлялось стремление не только к рассмотрению данной темы, но и к сравнению реалий конкретной эпохи, которая обсуждалась, со сходными реалиями древней и средневековой истории, что вырабатывало общий взгляд на нее. Некоторые преподаватели не отвергали такого подхода, даже шли ему навстречу. Например, Юрий Владимирович Готье, ученик Ключевского, академик, широко образованный историк, специалист мирового уровня по истории Киевской и вообще феодальной Руси, иронически прищурив глаза, даже вступал в дискуссии с невоспитанным наглецом, потому что, полагаю, чувствовал искреннее стремление к углубленному постижению истории. В семинаре известного историка античной культуры Н. А. Куна я сделал доклад (теперешняя курсовая) «Общественный строй древней Спарты», и Николай Альбертович похвалил меня. К сожалению, недавно открывшаяся тогда кафедра классической филологии совсем не вела у нас занятий по древнегреческому языку, а проводила лишь не очень интенсивные занятия латинским.

Три с лишним года я метался между историей России, которой я увлекся уже в сельской школе (а другую историю там просто не преподавали), античной, средневековой, новой. Остановился было на средневековой (А. И. Неусыхин, С. Д. Сказкин и др.). Здесь и произошел у меня перелом интеллектуальных интересов. Незаурядная эрудиция в области истории (как мне говорили сокурсники, да и некоторые преподаватели) пробудила во мне ту интуицию целостности, без которой нет философии (в принципе она «работает» во всех науках, но в разной степени и с разными результатами). Я стал задумываться о философском факультете.

Туда не было приема в 1936 и 1937 гг.: было арестовано большинство преподавателей факультета. Прием снова открылся в 1938 г., и семь студентов, окончивших два курса истфака, перешли туда: Арзаканян, Егидес, Карпов и др. Я же продолжал колебаться. Еще на первом курсе лекции по диамату-истмату содержательно и остроумно нам читал доцент Дмитрий Алексеевич Кутасов, будущий декан философского факультета. Они произвели на меня определенное впечатление. Я стал посещать некоторые семинары на философском факультете.

В мае 1939 г. я присутствовал на защите докторской диссертации Георгием Федоровичем Александровым. Он был тогда профессором философского факультета, читал лекции по истории философии, а в 1939 г. опубликовал на основе этих лекций книгу «История западноевропейской философии». Значительно позже я услышал, что некоторое время Г.Ф. общался в МИФЛИ с А. В. Кубицким, первым (по сути единственным) переводчиком «Метафизики» Аристотеля, а также его «Категорий», и тот учил его древнегреческому языку. Вряд ли Александров далеко продвинулся в этом направлении, но написал диссертацию по мировоззрению Аристотеля в целом. Одним из его оппонентов был М. А. Дынник, занимавшийся тогда по совместительству античной философией. Однако в качестве неофициального оппонента выступил профессор Давид Юльевич Квитко, тоже читавший лекции по истории европейской философии в МИФЛИ. Он справедливо утверждал, что по такому гиганту, как Аристотель, защищать диссертацию «в целом» совершенно поверхностно и неубедительно. Председатель совета (кажется тогда единственного в МИФЛИ) заведующий кафедрой истории ВКП(б) Б. М. Волин (студенческая частушка: «Как бы рад я был, доволен, если б Волин был уволен») провозгласил, что профессор Квитко, в отличие от диссертанта, совершенно не прав. Он, конечно, был проголосован и стал доктором философских наук. Едва ли не на следующий день в «Правде» появилась заметка об успешной защите докторской диссертации бывшим беспризорным (его отец, путиловский рабочий, к тому времени давно умер). Успех Александрова во многом определялся и тем, что после опустошения партийных и вообще гуманитарных кадров в 1937-1938 гг. Сталин был вынужден привлекать новые. Они в особенности были необходимы для партийного аппарата. Александров тоже перешел в аппарат Коминтерна, а затем и ЦК ВКП(б). Однако при всей формальности защиты Г. Ф. Александровым его докторской диссертации, первой по философии и первой публичной, в отличие от него Марк Борисович Митин без всякой защиты стал доктором философии за редактирование учебника по диалектическому материализму.

Нельзя в этом контексте не вспомнить о заслуге Александрова перед философским факультетом МИФЛИ. Со времени своего основания в 1931 г. он равнялся одной кафедре – диалектического и исторического материализма. Александров же учредил кафедру истории философии, которая до того изучалась как краткое введение в диамат-истмат. Но сам Александров, читавший курс истории философии как особый предмет, был переведен в сферы ЦК ВКП(б). Новую кафедру он передал Борису Степановичу Чернышеву, окончившему историко-филологический факультет по отделению философии в 1921 г. Но теперь ему пришлось вступить в партию.

Попытка моего перехода на философский факультет не сразу увенчалась успехом. Гуманитарные предметы на историческом и филологическом факультетах изучались основательно, и я их успешно сдал. На философском гуманитарные предметы тоже изучались, но в меньшем объеме и не все. Зато здесь к ним прибавлялись предметы естественно-научного цикла: математика, физика, химия, биология, физиология органов чувств, психология. Ректор А. С. Карпова не решалась поэтому перевести меня на философский, но декан факультета Федор Игнатьевич Хасхачих, знавший меня по отзывам нескольких преподавателей, добился моего перевода в сентябре 1939 г., когда я закончил уже три курса истфака.

На философском факультете меня сразу привлекли лекции и в особенности содержательные семинары по античной философии Б. С. Чернышева. История философии и стала для меня главным притягательным центром, к чему стимулировала моя осведомленность в истории, теперь уже всеобщей. Все естественно-научные предметы я сдал с успехом. Приближался к пятому курсу, но тут меня постигла неожиданная катастрофа.

Еще на историческом факультете мне, запятнанному «разоблачительным» письмом из школы, всё же удалось вступить в комсомол. Во многом в результате смены руководства НКВД, когда в вакханалии арестов 1937–1938 гг. в «ежовые рукавицы» попало немало молодежи, произошел некоторый «откат». Многие юнцы связывали тогда «послабление» таких арестов с приходом к руководству НКВД Лаврентия Берии. В действительности никогда не ошибавшееся партийное руководство вспомнило «ленинскую позицию», которая провозглашала, что комсомол призван для воспитания молодежи, которая, конечно, может и ошибаться. Однако вспоминается, что на комсомольском собрании МИФЛИ, посвященном итогам XVIII съезда ВКП(б), в марте 1939 г. в клубе им. Русакова докладчику доценту Е. Городецкому послали много вопросов, почему «товарищ Ежов не избран членом ЦК партии». Недоумение многих объяснялось тем, что Ежов, перестав возглавлять НКВД, еще оставался Наркомом водного транспорта. Бедный докладчик отвечал всем вопрошавшим: «Значит, теперь товарищ Ежов не достоин столь высокого членства». Однако в кулуарах некоторые студенты старших курсов и аспиранты говорили: ну что ж, мавр сделал свое дело, мавр может уйти! Вскоре совсем тихо произошло освобождение Ежова с поста Наркомвода, как и его арест и последующий «суд» и расстрел, о чем стало известно лишь после ХХ съезда КПСС.

На новых для меня двух курсах философского факультета я встретил других «сокашников», и некоторые из них, например, П. Копнин, В. Келле, Д. Горский, С. Анисимов, И. Нарский, Б. Мееровский, А. Гулыга, А. Зиновьев, Ф. Кессиди в послевоенное время стали значительными научными работниками, авторами, профессорами не только в философских кругах. Секретарем комсомольской организации всего МИФЛИ стал тоже мой сокурсник Семен Микулинский (поступил в институт кандидатом партии и стал здесь ее членом). Столь ответственная занятость оставляла ему мало времени для интенсивных занятий, он должен был писать в ЦК ВЛКСМ предложения о политическом воспитании студентов, формулируя свои идеи о способах его усиления. В этом контексте я неожиданно для себя, будучи уже на четвертом курсе, стал одним из наиболее трудных объектов для такого рода усилий.

Практическая дипломатия, особенно при резких ее поворотах и политическом их оправдании, – весьма опасный феномен с точки зрения воспитания молодежи. Именно такая ситуация возникла, когда за несколько дней произошел переворот в отношениях с фашистской Германией. Вчера ее поносили все средства СМИ, а сегодня в Москву приезжает Риббентроп и заключает договор о ненападении (23 августа 1939). И я совсем потерял внутренний контроль, когда практически через месяц (в сентябре 1939) с той же ненавистной фигурой был заключен даже договор о дружбе. Многие историки утверждают, что этот договор, в отличие от первого, был совершенно ошибочным, демобилизующим советский народ и армию. Партийное руководство принялось яростно его оправдывать. На сессии Верховного Совета Молотов объявил агрессорами Англию и Францию, а Германию – страдающей стороной, защищающейся от «агрессоров». (Менее чем через год, напомним, Германия сокрушила Францию, захватив «попутно» Бельгию, Нидерланды, Норвегию.) Польшу, уже оккупированную Германией (и СССР), Молотов объявил совершенно прогнившей и заслуживавшей ликвидации как государство. Последовали приветственные телеграммы Сталина Гитлеру и т. д. Взбесившись, я записал в своем дневнике резкое осуждение договора, речь Молотова назвал насквозь софистической и, слава богу, ничего не писанул о Сталине. В дальнейшем я продолжал дневник, мало уже касаясь политики, забыв о записи сентября 39-го. Когда в следующем году нас перебрасывали из общежития на Усачевке в общежитие на Стромынке, я забыл дневник, а его нашел один мой сокурсник по истфаку и сдал в комитет комсомола. Я был очень удивлен, когда где-то в сентябре-октябре 1940 г. меня вызвали в комитет комсомола и члены комитета стали расспрашивать меня о моих взглядах на международную ситуацию и т. п. Я отвечал вполне правильно, в духе официальной линии, пока Семен не сказал: «Хватит с ним играться. А вот что ты писал в дневнике в прошлом году?» Я вспомнил ту роковую запись, растерялся и что-то лепетал, а комитетчики разоблачали меня, оттачивая свое партийно-комсомольское оружие. Обсуждение закончилось страшной для меня резолюцией: «За двурушничество и осуждение последних мероприятий партии во внешней политике исключить из комсомола».

Хотя «двурушничество» было закономерным явлением и следствием навязанной официальной идеологии и носило, в сущности, массовый характер, я глубоко переживал свое моральное падение, ибо говорил (например, на избирательном участке) не то, что писал в дневнике. Минимально мне грозило исключение из института, но я надеялся (конечно, тщетно) вернуться на исторический факультет. Не один месяц меня воспитывали в райкоме комсомола, был выделен специальный инструктор, и я, конечно, полностью прозрел и выразил сожаление о необдуманной и легкомысленной записи в дневнике. Однако дело мое все равно было передано в горком ВЛКСМ, а там первый секретарь, заглянув в мой дневник, сказал: «Э-э, да у тебя нутро гнилое!» – и исключил меня из комсомола. Это была уже весна. И месяца через два-три началась война.

Ненависть к фашизму была столь велика, что множество студентов МИФЛИ через день-другой после речи Молотова, объявившего об агрессии Германии против СССР, бросились в наш военкомат записываться добровольцами. Я тоже был среди них. Призывались отдельными группами и направлялись на различные службы. Немало студентов стали «чекистами», задача которых состояла в охране подмосковных военных и хозяйственных объектов и борьбе с возможными немецкими парашютистами. Из философов моего курса здесь оказались Ю. Карпов, его жена А. Серцова, Н. Сенин, О. Яхот. Более значительная группа во главе с С. Микулинским отправилась под Смоленск воздвигать различные препятствия, помогая прибывавшим туда войскам задерживать наступавшие немецко-фашистские силы. Военная ситуация, как теперь многократно описано и изображено в ряде фильмов, развивалась столь быстро, что из «строителей» стали отбирать в солдаты – по здоровью и политическим факторам, направляя их в воинские части. Например, Ф. Кессиди, рвавшемуся туда, не оказали «доверия», как греку, и бедный Феохар вынужден был вернуться в Москву и оттуда отправиться в родной Тбилиси, так и оставшись вне армии. Самые надежные стали солдатами с различной военной судьбой. Некоторые, как Келле, пройдя госпиталь, вернулись еще в 1944 г. в университет. Немало было и погибших. Едва ли не печальнее стала участь тех, кто оказался в плену и вернулся после него на учебу. Окончить факультет им, как А. Арзаканяну и С. Анисимову (он, раненый, попал в плен уже под Сталинградом), им удалось, но, имея дипломы об окончании факультета, несколько лет они не могли устроиться ни на какую работу. Оказался в плену и С. Микулинский. Как-то ему удалось скрыть свою партийность и, будучи евреем, представиться то ли русским, то ли украинцем. Попав после войны в фильтрационный лагерь, он был отпущен из него по ходатайству ряда бывших студентов МИФЛИ, справедливо напомнивших партийным органам о его активнейшей роли вузовского секретаря комсомола в МИФЛИ. Вернувшись в университет, Семен стал именоваться не Руфимовичем, а Романовичем и занялся историей биологии.

Другая группа студентов МИФЛИ, в которую включили и меня, была отправлена где-то уже в конце июля в Бронницы (сравнительно недалеко от Москвы) в 139-й запасный зенитный артиллерийский полк. До конца сентября мы осваивали зенитные орудия и были переброшены в Москву. Но в октябре, как известно, немецкие армии подошли уже к дальним подступам Москвы. Из зенитных орудий был сформирован 694-й противотанковый истребительный полк, в различные батареи которого вчерашние курсанты отправились в качестве командиров орудий. Я тоже стал одним из командиров третьей батареи. Уже 12 октября полк в составе 16-й армии К. Рокоссовского дислоцировался под Волоколамском. Более месяца, когда немцы готовили свое завершающее наступление на Москву (операция «Тайфун»), мы стреляли по их самолетам и осваивали противотанковые гранаты и бутылки с горючей смесью («коктейль Молотова»). Тяжелый бой с танками, которых сопровождали автоматчики, полк и наша батарея приняли 17 ноября в начале той немецкой операции. Этот бой не раз был описан в печати (впервые в «Вечерней Москве» 26 сентября 1966) и транслирован по телевидению. Я был награжден орденом Боевого Красного Знамени, ифлиец, наводчик последнего неподбитого орудия батареи Ефим Дыскин стал Героем Советского Союза. В дальнейшем в том же полку и в той же должности командира уже иного противотанкового орудия на юго-западном фронте я участвовал в отражении танковой атаки и был награжден медалью «За отвагу», но на следующий день в августе 1942 г. при минометном налете был тяжело ранен в бедро.

Назад Дальше